Правда, в случае с Асей особой доблести от Самоварова не требовалось. При всей своей сомнамбуличности и странности (или благодаря им?) Ася была невероятно сексуальна. Бесконечно и бездумно. С кем-нибудь переспать ей было намного легче, чем выпить стакан воды (пила она как раз почему-то с затруднениями, громкими глотками и с затуманенным взором). Её хрупкость, скользящий голубой взгляд, копна курчавых волос и странные наряды (шарфики-удавочки, какие-то шапочки до бровей, какие-то бусики, вдруг высыпающиеся из выреза) так магнетически действовали на неискушённых жителей Нетска, что жертвы её необъяснимой магии вечно приставали к ней в троллейбусе, плелись за нею по улицам, млели и задавали бесконечные вопросы на экскурсиях, кидались нести её чемоданы на вокзалах, лечить ей вне очереди зубы и т. п. У неё была масса бесконечных романов без всяких волнений и страстей с её стороны. То местный художник Букирев, находя в ней и боттичеллиевское, и врубелевское одновременно, влюбился в неё без памяти, так что жена Букирева приходила скандалить в музей, стучала стулом и ударила кулаком в печень смотрителя залов Дениса, пытавшегося оттянуть её подальше от хрупких экспонатов. То профессор эндокринологии, очень пожилой и грузный, каждую неделю приходил в музей делать ей предложение и подолгу сидел перед ней, положив на палку круглые большие руки и громко дыша. Однажды московский заезжий бизнесмен, спутав музей с офисом нетской фирмы "Фукер бразерс плюс", забрёл в отдел прикладного искусства и так был сражён Асей, что даже решил перебраться в Нетск. Он стал жить в Асиной квартире и натащил туда кучу дорогушей мебели и всяких модных штучек. Бизнесмен очнулся и выехал назад в столицу только после того, как, открыв однажды ключом квартиру и толкая впереди себя коробку с новым элегантным бра, увидел в глубине спальни Асю в объятиях незнакомого, совершенно голого мужчины с бородой по всему телу. Ася не ахала, не валялась в бизнесменовых ногах, не врала, что этот голый мужчина на самом деле ждёт её подругу, чтобы предложить той руку и сердце. Ася спокойно смотрела в окно, приоткрыв рот, и ничуть не раскаивалась.
Самоваров никогда не стремился разгадать тайну Асиных чародейства и беспечности, чего добивались многие её нервные жертвы. Он иногда не без удовольствия оказывался с ней в постели (это так говорится, могла случиться и не постель). Он с интересом наблюдал у неё в такие минуты смесь равнодушия, непосредственности и странного любопытства. Несколько смутившись, он подумал о Лолите, но Асе скоро должно было стукнуть тридцать, и это уподобление никак не годилось.
…В день гибели сантехника Сентюрина Самоварову пришлось до вечера готовить к путешествию серебряный киот Кисельщиковой. Оклады были чудесно подчернённые - чуть-чуть, как февральский снег. Тускло поблёскивали в серебре редкие выпуклые глазки самоцветов старинной, окатышем, огранки. Без привычных теперешнему глазу граней камни казались мутноватыми и походили на стекляшки. Даже нестарые ремесленные иконы не портили эту красоту. Ася предположила, что киот произведёт на Корсике фурор своими размерами и множеством камней, но справедливо не верила в способность европейцев оценить прелести и этой черни, и этих несверкающих цветных слезин. В самый разгар работы из-за ящиков показалась голова Веры Герасимовны, она двусмысленно улыбнулась и произнесла притворно ласковым голосом:
- Коля, к тебе снова та девушка пришла.
Самоваров нехотя отложил оклад, пообещал скоро вернуться, сморщился при воспоминании о предложениях выпить чаю и пошёл с недовольной миной в коридор навстречу неизбежному. В коридоре лицом к лицу столкнулся с красивой девушкой в сером и густо покраснел, не успев справиться со смущением. Перед ним стояла совсем не Наташа. Асино определение ни на йоту не отступало от истины. Сначала красота опьянила его, а потом он сообразил, что за девушка перед ним.
- Здравствуйте, Николай Алексеевич! Вы меня помните? Афонино в позапрошлом году? Я бы не решилась вас побеспокоить, если бы не особые обстоятельства, - мгновенно выпалила девушка в сером. Она тоже смутилась, но она была из тех, кто, смутившись, смотрит прямо в глаза, не моргая.
Он её помнил. Конечно. Афонино, дача покойного Кузнецова. Её привёз туда один психованный студент. Точно. Такая амбициозная, капризная, надменная девица. Зовут её?.. Кажется, Настя?
- Пойдёмте ко мне в мастерскую, - предложил Самоваров и пошёл, прихрамывая, вперёд по коридору. Вперёд - и три ступеньки вниз.
В мастерской он сразу стал суетиться над кофеваркой-чаеваркой и поглядывал искоса на гостью. Она откинула серый меховой капюшон, красиво обрамлявший её лицо, вопросительно повернулась к Самоварову. Тот ободряюще улыбнулся. Она сняла дублёнку, положила её на край дивана и села за стол.
- Сколько же мы не виделись? - начал разговор Самоваров. - Года полтора? Ну, как у вас дела?
- Хорошо, - ответила она. - Я уже на четвёртом курсе. Учусь и подрабатываю в театральной студии. Пишу декорации.
Девушка изменилась за эти полтора года. Она как раз была в том возрасте, когда за полтора года заметно меняются, причём в лучшую сторону. В Афонине она была уже очень хорошенькой, этакой пичужкой на тоненьких ножках. Сейчас стало ясно, что она красивая. И тонкие мелкие черты лица, и брови стрелками, и улыбка, и серо-хрустальные глаза - всё оказалось красиво, всё было на своём месте. Причёска тоже выгодно изменилась: вместо дурацких заколок и хвостиков - гладкие расчёсанные волосы до плеч. Красивая. Ей, должно быть, уже двадцать лет или даже больше.
- А как ваш сокурсник, такой талантливый, Валерик? - Припоминая, Самоваров продолжал задавать светские вопросы.
- Вот о нём-то и речь, - обрадовалась Настя. Она до этого не очень знала, что сказать и как приступить к делу. - Тут с ним приключилась неприятность.
Она бренькала ложечкой в чашке, придумывая, как яснее изложить Самоварову ситуацию.
- У него жуткие неприятности, - вздохнула она. - Он в милицию попал. Мы все в шоке. Главное, что это совершенная ерунда, этого не может быть, в это никто не верит. Его, правда, отпустили временно, потому что ему стало плохо. Даже врач был. Но ему нельзя никуда выезжать и всё такое…
- Что же он натворил? - Николай вопросительно посмотрел на гостью.
- В том-то и дело, что ничего, - объяснила Настя. - Он снимает квартиру у одной старушки - вы же знаете, у нас общежитие не достроили. И вот эту старушку обворовали. Главное, сама она не верит, что это сделал Елпидин, даже ходила в милицию его вызволять, а там кричали, чтоб он всё, что украл, отдал и признался. Но он не способен на воровство! Вся наша группа в шоке, и вдруг я вспомнила, как вы в Афонине… Если бы не вы тогда, ещё неизвестно, что бы было… Я рассказала ребятам, они попросили вас отыскать, чтобы вы помогли Елпидину. Не может же он пропасть ни за что…
- Стоп, стоп, стоп! - вскричал Самоваров: перед его глазами всплыл Стас с чашкой чаю в руке и с жалобами на жизнь. - У старушки вашей брошку с брильянтами украли, колечки разные и чемодан каких-то бумаг?
- Да, да! - Настя изумилась такой осведомлённости. - Вы уже слышали об этом? Ну конечно! Говорят, даже по телевизору передавали. Передавали, что подозревается студент Е.
Теперь и Самоваров удивился, потому что знал: Стас не выносит прессы и журналистов, которые лезут куда не надо и вечно всё перевирают, даже когда изо всех сил стараются не врать. "Не могут не наврать, - скрежетал зубами Стас. - Такое отродье гнусное". И вот об утренней, явно ещё не раскрытой краже днём пошёл звон на всю округу…
- Что же это за старушка особенная такая? - вслух озадаченно спросил Самоваров. - С брильянтами и с телевидением? Но сдаёт квартиру бедным студентам?
- Это Анна Венедиктовна Лукирич, - тихо ответила Настя.
- Ах, Лукирич! - вздохнул Самоваров. - Тогда это всё меняет.
Глава 4
КАК ОГУЛЯТЬ ВАЛЬКИРИЮ
- Знаете, Настя… - осторожно начал Самоваров. Девушка в сером уставилась на него. Он заговорил увереннее: - Настя, не пойти ли нам сейчас к Валерику и к этой старушке Лукирич? Посмотреть, что там и как.
- Конечно! - обрадовалась Настя. - Она тут недалеко живёт, на Почтовой. Я вам показать могу.
Они встали. Самоваров не захотел зайти к Асе и сказать, что уходит. Всё равно дело шло к вечеру. Да и противно было Самоварову суетиться ради корсиканца. Проходя мимо Асиной двери, он украдкой заглянул в неё и увидел, что Ася сидит среди ящиков и разложенных по столам кусков чернёного серебра и преспокойно читает какую-то книгу, немыслимо переплетя свои хрупкие ножки и запустив пальцы во вздыбленное облако кудрей. Ну и ладно!
- Я эту старушку - как вы говорите? Анна Венедиктовна? - у нас в музее встречал, но как-то не познакомился с ней, не до того было, - объяснил Самоваров Насте на лестнице. - Но ничего, сейчас мы её посетим…
- Вы, Николаша, тоже к Анне Венедиктовне? - раздался сзади низкий от гриппозного насморка голос.
Самоваров удивлённо обернулся. На лестничную площадку выплыла Ольга Тобольцева, - она возглавляла в Нетском музее отдел живописи. Тобольцева считалась больной гриппом и была, по слухам, очень плоха, но, конечно, переполошилась из-за последних событий и тоже прибежала в музей.
- Какое несчастье! Какое несчастье! - гудела Ольга, натягивая перчатки и собираясь ухватить Самоварова под руку. - И слесарь, и эта кража!
Ольга, с распухшим носом, розовыми глазами и капельками пота над верхней губой, уже не напоминала, как обычно, кустодиевскую купчиху, в её облике проглядывало, какой она станет, когда постареет и подрасплывется. Ольга обратилась и к Насте:
- Скажите, а эти бумаги? Это не письма Пикассо, случаем, украли?
Настя про письма Пикассо ничего не знала. У обворованной старухи действительно водились бумаги Пикассо, потому что была она дочкой известного художника-авангардиста Венедикта Лукирича, который провёл юность в Париже, прямо на Монпарнасе. Он даже слегка там прославился, чтобы потом поскандалить в Петербурге и в Москве и после бесчисленных жизненных передряг угаснуть в Нетске. Много лет Лукирич был совершенно забыт, и только в начале перестройки, когда русский авангард подскочил в цене, из музейных запасников вытащили пропылённые холсты Лукирича и его приятелей. Дочка, эта самая старуха, подарила музею часть хранившихся у неё картин отца. Так составилась выставка авангарда, которая сейчас скиталась где-то в Аризоне. Ольга Тобольцева самым активным образом способствовала возрождению славы Лукирича и выманивала картины у его дочери. Она дневала и ночевала у старухи, льстила, обхаживала - всё для того, чтобы ввести в научный оборот полсотни великолепных вещей и чтобы все вокруг раз и навсегда узнали, что это её, Ольгина, заслуга. Зловредная старуха всё-таки отказалась отдать архив - что-то же должно было оставаться и у неё на чёрный день! А архив был замечательный. Например, в нём были длиннейшие теоретические письма Малевича, записки Брака и Дёрена. Писем Пикассо, напротив, не было, только какие-то его счета, какие-то клочки бумажек с малозначительными пикассовскими каракулями, подобранные в своё время предусмотрительным Венедиктом. Зато имелась оловянная кружка, на которой Пикассо булавкой нацарапал не очень приличную сцену с участием тощих женщины и мужчины и крупно поставил свою знаменитую подпись. Всё это составляло теперь предмет Ольгиных забот и вожделений, залог её грядущей научной славы. И вдруг - кража, и вдруг - из-под её носа всё плывёт в чужие, немытые и явно малокультурные руки! Какой уж тут грипп!
Посмотрев на Ольгу, Самоваров моментально расхотел идти к старухе Лукирич. Слушать Ольгины ахи и охи про Пикассо было глупо, ждать её ухода бессмысленно - она надолго оседала в квартире авангардиста и вообще была там своим человеком, так что никаких бесед о Валерике в связи с брильянтами у них не вышло бы. Возвращаться к упаковке серебра ему тоже не хотелось, тем более что из бельэтажа, откуда вышла Ольга и где находились лучшие залы и кабинеты, послышался монотонный баритон директора Оленькова. Директор тоже числился гриппующим, из-за чего служащие музея последние дни чувствовали себя непринуждённо и вольготно и были почти все в отсутствии по всяким уважительным поводам. Теперь из-за смерти Сентюрина директор превозмог болезнь (а здоровье ему, конечно, необходимо было поправить ко дню отбытия на Корсику), явился на рабочее место и приступил к руководству: раскаты его хорошо поставленного голоса пробивались даже сквозь аршинные стены. Это явно были призывы к бдительности и к борьбе с пьянством. Если задержаться в музее, Оленьков непременно принудит упаковывать киот, поэтому Самоваров продолжал бодро спускаться по лестнице между горестной Ольгой и недоумевающей Настей.
На крыльце их встретил ветер и обдал тучкой пыли, в которой вертелись жухлый окурок и пара бумажек. Начало темнеть, фонари ещё не горели. Холод жёг щёки и лез в рукава. Надо было на что-то решаться.
- Знаешь, Оля, мы с Настей, наверное, отложим свой визит до завтра, - вдруг заявил Самоваров. - Представляю, как госпожа Лукирич огорчена. Ей сейчас близкий человек рядом нужен, вроде тебя.
- Да, конечно, - подхватила Настя. - Давайте я вам, Николай Алексеевич, позвоню, договоримся, что и как, чтобы и Елпидин дома сидел и ждал.
Она раскрыла сумочку, чем-то где-то записала телефон и исчезла прежде, чем Самоваров успел открыть рот и что-то возразить. Легка очень, очень быстра… Как и не было её. Исчезла, пока Самоваров прощался с Ольгой. Как он теперь ни озирался, не мог увидеть на улице Восстаний ничего достойного, кроме Ольгиной фигуры в боярской шубе до пят. Снегу ещё не было, но все надели зимнее - наступили холода. У Ольги была роскошная шуба, да и сама она была статная и прямая. Но при виде этой шубы Самоварову всегда лезло в голову гоголевское: "Казалось, что по улице движется кадь". Уважая Ольгу, он не мог вспоминать всякий раз кадь. Высокой и мощной фигурой, круглым лицом, несколько кукольным и с румянцем, большими синими глазами Ольга всё определённее напоминала ему одну из кустодиевских купчих. Имелась у неё и толстая, в руку, тёмно-русая коса, временами - скрученная на затылке, временами - девически перекинутая через плечо. Но "кустодиевское" впечатление оказывалось обманчивым. Ольга не была ни ленивой, ни сонной, ни глупой. Наоборот, она занималась своим отделом живописи с толком и рвением, говорившими об упорном честолюбии. Она была по-детски принципиальна и имела прекрасную семью, состоящую из мужа, кандидата каких-то наук вроде минераловедения, и двух взрослых сыновей, таких же высоких и мощных, как она, с такими же круглыми синими глазами. Ольга была неутомимой валькирией нетского авангарда, часто печатала в специальных изданиях добротные, утопающие в сносках статьи, выступала на всяческих искусствоведческих сборищах и жила припеваючи, пока с нею не стряслась беда. Не беда даже, так, конфуз, от которого дала трещину её победоносная ясность… Дело было так…
Когда стало известно, что Оленькова назначили директором музея, один коллекционер столовых ложек, по совместительству журналист, с улыбочкой предупредил Самоварова: "Что, коллектив у вас, кажется, бабский? Ну, этот всех огуляет!" Реплика была интригующая. Николаю сразу привиделся некто с мускулами Шварценеггера, голливудской улыбкой и капризным носиком Алена Делона. Так Самоваров по своему убожеству представлял покорителя женщин. Оленьков оказался брюнетом ничем не выдающегося роста. Лицо его не запоминалось с первого раза, хотя он носил аккуратную бороду. Баритон его тоже не выходил из ряда вон. Но Самоваров, должно быть, ничего не смыслил в таких вещах, должно быть, и лицо Оленькова сразу поражало женщин, и баритон бередил душу, потому что вышло именно так, как пророчил собиратель ложек. Музейные дамы были от Оленькова без ума. Сколько ни просил Самоваров Веру Герасимовну не передавать ему сплетен, сведения об успехах Оленькова поступали исправно. Первыми жертвами его прославленного шарма пали две молоденькие уборщицы, очень интеллигентные безработные филологички. Кассирша, не старая и румяная, тоже вскоре была причислена к удостоившимся директорского внимания. Затем пришёл черёд бухгалтерии и прочих служб. Сама Вера Герасимовна находила Оленькова приятным и обходительным, но излишества осуждала.
Дело дошло наконец до верхов музейного общества. Огулять Асю ничего не стоило. При всей своей сексуальности, она была бесстрастна, как небеса. Но Ольга, спокойная разумная Ольга, Ольга, поглощённая проблемами русского сезаннизма и убивающая годы на добывание кружки Пикассо, вдруг внезапно и постыдно потеряла голову. Массовый психоз повлиял на неё, что ли, но она совершенно ошалела от чар Оленькова. Если прочие его музейные жертвы были мелковаты или уже тёрты жизнью, то, своротив эту глыбу, он вызвал извержение страстей, которое невозможно было замаскировать деловыми совещаниями и приличным посещением вдвоём запасников. Бедная Ольга пожирала своего брюнета синими кустодиевскими глазами, умудрялась гладить его колено под столом во время бурного обсуждения квартального плана просветительского лектория "Искусство и ты" и демонстративно щёлкала замком директорской двери, ежедневно являясь с какими-то идеями и инициативами. Злые языки, которыми богаты женские коллективы и которые прилагаются обычно к острым глазам, дожидались конца обсуждения идей и нового щёлканья замка, чтобы потом сообщить всем попавшимся под руку, что физиономия Ольги Иннокентьевны явно намята бородой и кофточка застёгнута впопыхах не на ту пуговку. Эта тяжёлая, несуразная страсть, начинавшая тяготить непобедимого директора, разгоралась всё жарче, и даже казавшийся несокрушимым Ольгин союз со специалистом по минералогии грозил рухнуть, так как Ольга не выносила лжи и выложила всё супругу с эпической прямотой. И только глупая, анекдотическая случайность вернула всё на свои места и вульгарным плевком загасила вулкан.
На дворе была осенняя ночь. Было темно и неуютно. Орудием судьбы на этот раз стал Баранов - бывший директор музея, отставленный якобы по старости и болезни, но на деле бурный энтузиаст, неуправляемый и довольно вздорный старик. Он был известным археологом, собственноручно раскопал уйму курганов и извлёк из них знаменитое золото, которое не сграбастал Эрмитаж только из-за затянувшегося спора о временных рамках чегуйской культуры и исключительной склочности Баранова. В эту ночь Баранов, по обыкновению, прогуливался, борясь с бессонницей, вокруг музея и ласкал мысленным взором свои ископаемые сокровища. Бывший генерал-губернаторский дворец знакомым чёрным зверем разлёгся за чугунной оградой. Вдруг зоркий глаз археолога заметил узкие полосы света, бьющего сквозь щели в портьерах бельэтажа. Узенькие лучики, но они пронзили сердце старика: свет горел именно в Зелёном зале, зале древностей, где под стеклянными витринами на чёрном сукне покоились найденные некогда им, Барановым, бляшки, застёжки и кинжалы. В этих бляшках заключалась вся жизнь Баранова, как жизнь Кощея Бессмертного заключалась в знаменитой игле.
Он мгновенно представил себе зверообразного грабителя, сующего по карманам бесценные экспонаты, и обмер. Баранов был вполне разумный старик, и к тому же бывший директор музея, поэтому на тренированных ногах, вынесших сорок полевых сезонов, он неслышно помчался наискосок и за угол - туда, где помещался областной штаб ОМОНа.