Сыграй мне смерть по нотам - Гончаренко Светлана Георгиевна 2 стр.


Самоварову теперь всё время казалось: вот-вот слетит очарование, и вылезет наружу голая, серенькая о нём правда. Вот тогда-то эта волшебная девочка увидит его таким, каков он есть, без прикрас - и умчится из его жизни в небывалые края, в страну эльфов, откуда она наверняка родом и где все так же прекрасны и юны, как она.

- А может, выкупим этот самоварчик, и всё устроится? - предложила вдруг Настя.

- Не в самоварчике дело, а в моей глупости!

- Ну, тогда надо просто всё забыть.

Если бы он умел это делать! Вот Настя, та легко забывала плохое. Самоваров не имел таких счастливых способностей. На мир он смотрел вполне трезво.

Однако Настей он восхищался, особенно когда её не понимал. Они ещё года не были вместе. Иногда Самоваров был уверен, что они созданы друг для друга и на редкость во всём согласны. Но временами выяснялось, что они чужие до мелочей. Например, к коллекции Самоварова Настя относилась с большим почтением. Она любовалась затейливыми старинными вещицами и с удовольствием писала составленные из них натюрморты.

А вот с собственной кухни она антиквариат решительно изгнала. Это случилось в первый же вечер её водворения в самоваровской квартире. Тогда чумной от свалившегося на него счастья Самоваров выставил на стол свою гордость - почти полный сервиз с пасторальными картинками. Настоящий петербургский, ста пятидесяти лет от роду! Темнел сквозь фарфор горячий багровый чай, но Настя пить не стала. Она поднесла чашку к губам и тут же вернула её на блюдечко, тоненькое, как раковинка-перламутровка.

- Что, горячо? - озаботился Самоваров.

- Нет, - вздохнула Настя и потупилась на пастуха в розовых штанах, изображённого на чашке. - Я не могу пить, потому что… У тебя другой посуды нет? Хотя бы эмалированной кружки?

- Зачем? Ты чашку боишься разбить?

- Не боюсь. Просто я не могу пить из чашки… из которой пили покойники!

От изумления Самоваров даже поперхнулся.

- Какие покойники? Где? - спросил он.

- Посмотри на этот ободок, - тихо сказала Настя и коснулась пальцем позолоты, которая окружала нежное жерло чашки. - Видишь, тут каёмка стёрта. Губами!

Действительно, в одном месте ободка жирное золото редело, и проглядывала сквозь него голубоватая фарфоровая проплешинка.

- Это пили покойники! - расширив глаза, прошептала Настя. - Много покойников. Ещё в девятнадцатом веке. Разве ты не понял? Ведь все они уже умерли.

Самоваров был вынужден согласиться: да, все, распивавшие чаи в девятнадцатом веке, уже скончались, а проплешинка в позолоте - след давно истлевших губ. Ну и что?

Однако пришлось порыться в буфете и среди фарфора коллекционного, высокохудожественного, но явно покойницкого отыскать грубый бокал в оранжевый горошек. Настя бокалу очень обрадовалась.

- Хорошо, что я не успел притащить домой псевдоготический диван, что стоит у меня в сарае. Хотел порадовать тебя, Настя, замечательной антикварной вещью, - засмеялся Самоваров.

- Диван? Тоже девятнадцатого века? - ужаснулась Настя.

- Ага. Сороковые - пятидесятые годы. Самая что ни на есть тургеневская эпоха.

- Значит, наверняка на нём кто-то умер. Ты же помнишь: в старых романах почему-то все обязательно умирали на диванах!

- Ничего подобного - в кроватях умирали чаще. Существовало даже выражение "умереть в своей постели", - возразил Самоваров.

- Если дома умираешь, то действительно выходило в постели. Но часто человек приезжал к кому-нибудь в гости, внезапно заболевал горячкой и… Что это, кстати, за болезнь такая - горячка? Теперь только у алкоголиков она бывает, и то белая. А в старину горячкой болели все подряд, особенно от любви… Так вот, гостю с горячкой стелили на таком диване, какой у тебя в сарае, а гость обычно умирал. Известна масса подобных случаев! На твоём диване, должно быть, целая толпа концы отдала - не враз, конечно, а постепенно, по одному. Бр-р-р! Ни за что на него не сяду!

С таким взглядом на антиквариат Самоваров столкнулся впервые и не сразу к нему привык.

Музыкальные вкусы Самоварова и Насти тоже очень разнились.

- Как хорошо! - улыбнулась Настя, когда из Мраморной гостиной донеслись бойкие звуки рояля.

Самоваров только страдальчески поёжился:

- Опять! Это бренчанье доведёт меня до трясучки. Не знаю инструмента противнее пианино. Унылая механическая колотилка! Хуже только капли на темя - так пытали в застенках инквизиции.

- Ты неправ. Прелестный у рояля звук, такой прохладный. Послушай, какая музыка! Согласна, она немного странная, но…

Самоваров прислушался. Да, это не было похоже на то, чем гремели с утра до вечера юные виртуозы из Мраморной гостиной. В музыке он совершенно не разбирался, но понял: играют некое подобие вальса. Из мерно крутящейся гущи звуков пытался выбраться кто-то маленький и хромой - так, во всяком случае, показалось Самоварову. Этот хромой бился о грубые вальсовые колёса, зигзагами и скачками пробивался в сторонку, на воздух, на волю. В последнюю секунду, спасение было близко, он сорвался и, позвякивая, полетел вниз, в самый водоворот. Вальс понемногу стал пробуксовывать, замедлять ход и наконец остановился. Неугомонного хромого тоже больше не было слышно. Последний звук был не звук даже, а тихий металлический бряк - какая-то мелочь выскочила из испорченной, вконец смоловшей всё живое громады.

Вот как! - прошептала тихонько Настя.

Вообще-то Самоваров давно хотел включить свет, но жаль было вставать и выпускать тёплую Настину руку из своей. Темнота этим воспользовалась. Она моментально сгустилась, хотя не было ещё и пяти часов.

- Я ничего подобного раньше не слыхала. Какая музыка! Теперь-то ты не скажешь, что рояль - это колотилка? - опять шепнула в темноте Настя. Словно ей в ответ рояль тут же разразился камнепадом гамм. Колотилка и есть!

Чья же это была музыка? - не унималась Настя.

Самоваров пожал плечами:

- Наверное, этого… как его?..

Фамилии композиторов все до единой улетучились из памяти Самоварова. Один Чайковский задержался и нежно белел морозной бородкой. Впрочем, и не бородка это, скорее всего, а фонарь за окном…

Нет, такого дикого вальса Чайковский написать не мог!

- Ну вот, ты заснул, что ли? Причём тут Чайковский? - встрепенулась Настя и вскочила с колен Самоварова. - Я лучше сейчас сбегаю и узнаю!

Она всегда очень быстро решала, что надо делать, и умела исчезать молниеносно. Она ловко, наощупь выскользнула из мастерской. Её частые шаги стихли в коридоре, а Самоваров всё сидел на том же месте и чувствовал на плечах и шее, где только что лежали Настины лёгкие руки, невидимое, быстро стынущее, зябкое ярмо. Он вспомнил хромого, которого только что смолола вальсовая машина. Очень странная музыка!

А Настя тем временем пробежала длинный коридор, спустилась по лестнице и бесшумно приоткрыла тяжёлую дверь Мраморной гостиной. Из образовавшейся щели посыпались мелкие горошины гамм, до того безуспешно бившиеся в трёхпудовые позолоченные створки.

Настя заглянула внутрь. Мраморная гостиная освещалась экономно, одним слабеньким бра, которое росло из гипсовой розетки над роялем. Рядом висела громадная картина кисти академика Миллера. Она изображала нагую купальщицу. Бесконечный зад купальщицы таял в полумраке и казался сейчас крупнее, чем при свете дня.

Посреди гостиной стройно, как классический кордебалет, толпились белые золочёные стулья для публики. Именно они мешали Насте разглядеть, кто сидит за роялем. Сначала она решила, что это мальчик, но тут же поняла, что ошиблась. Девчонка, а не мальчик! Лет, наверное, четырнадцати, довольно тощая, в джинсах и чёрной водолазке. Несмотря на невнятный наряд, при ближайшем рассмотрении в пианистке не нашлось ничего мальчишеского: стриженая почти под нуль голова сидела на длинной шее изящно, и даже пальцы бегали по клавишам с немужской, хотя и оглушительной силой.

Настя прошла к стульям и уселась в первом ряду. Девчонка за роялем на секунду повернула в её сторону круглое сердитое лицо, но играть не перестала. Наоборот, она забарабанила по клавишам ещё громче и отчётливее. Наверное, она надеялась таким образом выжить Настю из гостиной. От гамм даже зад купальщицы академика Миллера чуть заметно, желейно завибрировал.

Наконец девчонка решительно встала. Настя улыбнулась ей как можно приветливее и спросила:

- Скажите, что вы играли?

Девчонку такой вопрос очень удивил. Мраморная гостиная ещё не вполне оправилась от её топорных упражнений - в закоулках что-то слабо гудело.

- Тут играли недавно что-то вроде вальса, - пояснила Настя.

Девчонка глянула на Настю пристально и сама спросила:

- Вы музыкант?

- Нет, я занимаюсь живописью. Но меня эта музыка поразила. Я ничего подобного никогда не слышала!

- Что, понравилось?

- Очень. Хотя слово не вполне подходящее. Это что-то необыкновенное и поразительное - так правильнее будет сказать. Чья это музыка?

- Сергея Шелегина.

Настя пожала плечами:

- Есть такой композитор? Не знала. Правда, я не слежу за музыкальными новостями…

- А о нём никто не знает.

- Не может быть! - воскликнула Настя.

Через час Настя вернулась в мастерскую Самоварова.

- Ты слышал? - набросилась она на мужа.

Тот спокойно поднял голову от монастырского поставца. Энтузиазму Насти он ничуть не удивился: она была пылкой, решительной и очень неравнодушной ко всяческим чудесам мира.

- А что я должен был слышать? - только и спросил он.

Пока Насти не было, он занялся поставцом и с головой нырнул в свои собственные, никому не доступные радости.

- Ты не слышал ничего? - изумилась Настя. - Почему же ты жалуешься, что рояль доводит тебя до трясучки?

- Ну да, доводит. Но сейчас ничего такого не было. А что, кто-то играл? Должно быть, очень тихо? Я не слышал. У меня работа хорошо пошла. Я даже сам, кажется, запел. Внутренне. Или это был всё-таки рояль?

- Именно. Колотилка инквизиции! - засмеялась Настя. - Пело не у тебя внутри - вспомни анатомию, чему там петь? Это ты слушал сонату Шелегина.

- Чью-чью сонату?

- Шелегина. Запомни эту фамилию: музыка у него исключительная. То, что на вальс было похоже, называется "Танец № 5". Играла девчонка, которая учится в музыкальной школе. Она мне про этого Шелегина и рассказала. Он, по-моему, гениален. Ты согласен? Представь: живёт где-то у нас здесь, в Нетске, пишет потрясающие вещи, но никто про него ничего не знает.

- Так не бывает, - усомнился Самоваров.

- Бывает. А ещё он ни слова по-русски не говорит!

- Почему? Фамилия у него вроде русская, живёт, ты говоришь, в Нетске. Что за чепуха?

- Не перебивай меня! - взмолилась Настя. - Я и сама не очень поняла, что у него за трудности с языком. Самое ужасное другое: если кто-то узнает, что он пишет музыку, ему несдобровать.

- Что же будет?

- Не знаю. Что-то страшное! Может быть, его убьют?

- Фу, какие-то байки из склепа, - поморщился Самоваров. - Настя, неужели ты всерьёз поверила бредням какой-то девчонки? По лицу вижу, что поверила. Ты такая умница, и вдруг… Сколько ей хоть лет-то?

- Тринадцать-четырнадцать на вид. Зовут Дашей.

- Ну вот, четырнадцать! Соплячка какая-то, болтушка, а ты её слушала! Дети обожают страшные истории. Жёлтые шторы, кровавая рука, мизинчик в пирожке - вечные сюжеты!

Настя обиженно отвернулась к окну:

- Ты, Коля, нарочно делаешь вид, что тебе сто лет, что ты древний дед Пихто, а я несмышлёныш. Но ты сам не раз убеждался: я вполне вменяемая и очень практичная особа. Меня кровавой рукой не проведёшь! Я уверена, тут что-то серьёзное. Девчонка говорила до того сбивчиво и непонятно, что я ей сразу поверила.

- Поверила, что некий подпольный нетский гений по-русски не разумеет, и оттого ему грозит смертельная опасность?

- Да!

Глава 2. Дом в Архиерейском переулке

Особняк покойного литератора Тверитина сиял огнями. Нельзя сказать, что он был освещён щедро, но всё-таки производил более жилое впечатление, чем при прежнем владельце. Каждый день Самоваров с Настей, возвращаясь домой из музея, проходили мимо этого солидного здания с вековой надписью "Вход со двора". Сегодня они удивились - Архиерейский, бывший Пролетарский переулок выглядел непривычно нарядным. А дело было всего лишь в трёх лишних освещённых окошках! От них огромный сугроб возле тверитинского дома сделался полосатым, румяным и весёлым. Обходя его, Самоваров предложил:

- Давай-ка, Настя, зайдём на огонёк и заявим свои права на самовар. Хоть чайник пускай вернут! Пора мне встретиться с загадочным Смирновым лицом к лицу. Откуда он только взялся!

- Я не хочу к Смирнову, я есть хочу, - заныла Настя. - Домой и только домой! Я уверена, что Смирнов этот страшно жадный, и голыми руками его не возьмёшь. Давай лучше отужинаем и дождёмся полуночи. Тогда натянем на глаза трикотажные шапочки и вернёмся.

Зачем?

- Ночью тут ни души. Мы взломаем замок на парадном - гляди, какой хлипкий! Влезем внутрь, возьмём самоварчик и на видном месте оставим записку: "Нехорошо зариться на чужую частную собственность! Кровавая Рука".

- Ты права, - неожиданно согласился Самоваров. - Не в том, конечно, что надо замок взламывать. Но соваться и что-то требовать голословно не стоит. Повременим пока.

- Я-то думала, тебе идея с кровавой рукой понравилась! Это было бы так интересно! А можно просто сделать слепки ключей и залезть в дом втихушку. Заберём самоварчик - ведь он твой. Никто и не заметит ничего: ты сам говорил, у Тверитина всё как попало валяется.

Действительно, покойный Тверитин, в отличие от серьёзного коллекционера Самоварова, не слишком заботился о виде и сохранности своего разношерстного собрания. Ценные вещи и явный утиль громоздились у него в полном беспорядке.

Литератор обожал фотографироваться на фоне своих сокровищ. Даже на снимках было видно, что диковины коллекции Матвея Тверитина шершавы от пыли, а кое-где густо затканы мелкими сетками домовых паучков. На самых верхних полках тенета сплетались в сплошной полог и так провисали под слоем пыли, что напоминали, по меткому замечанию самого поэта, оренбургский пуховый платок.

Матвей Степанович был потомком нетского купца, который торговал москательным товаром и слыл за Уралом королём синьки. Странно, но советский литератор смог заделаться единоличным владельцем фамильного особняка о двух этажах. Дело немыслимое, если вспомнить все бури прошлого грозного века! Тем не менее Матвей Степанович один-одинёшенек занимал просторный дом в Архиерейском переулке.

Самоварову от друга поэта, скульптора-анималиста Щепина, удалось узнать, что семейство Тверитиных всё-таки уплотняли в 1919 году. Король синьки к тому времени скончался, а его домочадцев, сплошь женского пола, оттеснили в две комнатки-светлички в мезонине. Там прежде жили младшие девочки Тверитины. Три сестры-гимназистки были прелестны, если судить по фотографиям, которые сохранились у Матвея Степановича. А может, особой прелести в сестричках и не было - старинные фотографы умудрялись добиваться точёности и бархатистости даже самых неказистых физиономий.

Имелся и наследник дела Тверитиных - единственный брат девочек из мезонина. Звали его Степаном. Юноша в 1917 году выехал учиться в один из университетских городов и безвестно исчез. Сёстры оплакали его. С матерью-старухой и двумя дряхлыми бывшими няньками они кротко ютились в своих тесных светёлках. Их фамильный дом в это время уже сопел чужими примусами, скрипел чужими фанерными перегородками, орал чужими скандалами и пах чужой жизнью.

Так продолжалось до 1928 года, когда неожиданно в родной город, почему-то из Риги, прибыл пропавший Степан Тверитин. Из хрупкого мальчика он преобразился в цветущего мужчину и дипломированного инженера водоснабжения. Возвращение было триумфальным. Статного, кудрявого и, кажется, даже члена партии, Степана назначили на хороший пост в коммунхозе. Он сразу же женился на крупной деятельнице местного исполкома. Деятельница была немолода, с колоссальным стажем нелегальной и подпольной работы и очень страстна. Вскоре появился на свет будущий автор "Горьких злаков".

Молодые поселились в родительском гнезде инженера. Матери-старушки и нянек уже не было в живых. Сёстры Степана потихоньку отцветали в своих светёлках и все три служили машинистками в советских учреждениях. К их двум комнаткам партийная деятельница выхлопотала присоединение двух соседних. Отныне весь мезонин стал тверитинским.

Маленькому Матвею мезонин казался если не вселенной, то неким подобием земного шара. Само солнце вращалось вокруг этого дома! В крайней светёлке по утрам сквозь шторы серел рассвет, две средних комнатки некоторое время спустя заливались полуденным ярким светом, а в последней долго рдел, пылал и гас закат. Уходя, он прощально вспыхивал на тусклой глади фамильного тверитинского зеркала. Резной буфет, тоже фамильный, в эти минуты озарялся вечерним пурпуром. Этот буфет был настолько огромен и величав в час заката, что всегда вставал перед мысленным взором Матвея при звуках популярной тогда песни: "Утро красит нежным светом стены древнего Кремля". Будущий поэт топал и топал пухлыми ножками по кругу вслед за солнечным лучом, а тот каждый день рождался и умирал в зачарованном мезонине.

Счастливый ребёнок знать не знал, что живёт в странные и страшные времена. Репрессии не коснулись этого довольно подозрительного семейства - может быть, потому, что партийная мать маленького Матвея протянула недолго. Сказались годы царской каторги, застарелый туберкулёз, угар и энтузиазм революционной эпохи. В течение долгих лет эта неукротимая женщина спала не более трёх часов в сутки! Довершили дело последствия давних абортов, сделанных наспех на конспиративных квартирах, и поздние, крайне тяжелые роды.

Товарищ Тверитина тихо угасла в Крыму, в каком-то ведомственном санатории, в возрасте пятидесяти лет, вдыхая бесполезными, спёкшимися в комья лёгкими мучительный аромат магнолий. Её годовалый сын остался на руках трёх тёток - бывших гимназисток, а ныне начинающих горбиться и желтеть госслужащих.

Степан Тверитин, красавец-инженер, вторично не женился. Схоронив супругу, он в своём фамильном доме никогда больше не жил. Много лет разъезжал он по самым громким стройкам страны, и всюду его очень ценили. Счастлив он, кажется, не был. Уже после войны он утонул в котловане строящегося Новотерпуговского глинозёмного комбината. Пытаясь привлечь внимание певицы Ружены Сикоры, которая приехала в глубинку с шефским концертом, он разделся и прыгнул в воду. Стоял ноябрь. Степан Тверитин плыл, шурша шугой, своим особенным брассом. Но вдруг, в очередной раз по-дельфиньи вынырнув из чёрной нечистой воды, он как-то странно выкатил глаза и камнем пошёл ко дну.

Матвей Тверитин очень рано начал писать. Лилась из-под его пера не тихая лирика, чего можно было ожидать от воспитанника субтильных, почти чеховских трёх тёток, а боевые и забористые комсомольские стихи. Их наперебой печатали местные газеты.

Унаследовал Матвей от отца не только тверитинскую деловую хватку и эффектную кудрявость, но и странные вкусы относительно женщин. Он тоже женился рано, и тоже на крупной обкомовской деятельнице, к тому времени немолодой. Эта свадьба совпала с публикацией в московском известном журнале первого романа Матвея "Горькие злаки".

Назад Дальше