Наконец волна вышибла стекло в люке, и вода стала заглядывать в машинное отделение. Мы были усталые и мокрые. Кок пытался приготовить обед, но кастрюлю вырвало из гнезда, и примус захлебнулся в борще.
На Косицына было скучно смотреть. Зеленый, как озимь, он запустил все десять пальцев в бухту пенькового троса и закрыл глаза, чтобы не видеть воды.
Я велел Косицыну спуститься в кубрик и лечь на койку. Он крикнул: "Есть!" – и прилип к палубе еще плотнее.
– Оставьте его, – сказал Колосков громко, – я волжан знаю. Их в воде не размочишь.
Это подействовало на Косицына не хуже стакана горячего кофе. Он поднялся и даже попытался пройтись по палубе.
Вскоре стал виден остров Шимушу, снежно-синий с теневой стороны, багровый на солнце. Низкий корпус шхуны затерялся в волнах, и мы повернули обратно.
По дороге к Бурунному мысу командир велел поднять поплавок. Между стеклом и веревочной сеткой была вложена обернутая в клеенку записка. Она немного подмокла, но все же слова, выведенные печатными русскими буквами, были достаточно разборчивы.
Добру ден!
Хоцице один банку ойл. Наверно, вы истратири сьгодни много горютчего.
Колосков бережно разгладил бумажку ладонями и спрятал в бушлат.
– А что? – сказал он с хитрой усмешкой. – Быть может, и верно, возьмем… Вместе со шхуной.
На следующий день после этой истории я увидел Сачкова за книгой. Он сидел в ленкаюте, очень веселый, чертил что-то в тетради и от удовольствия даже чмокал губами. Видимо, распутывал очередную задачу с десятью неизвестными.
Меня возмутила беспечность этого несуразного парня. Он выглядел так, как будто бы только что привел на буксире "Саго-Мару". А между тем наши бушлаты еще не успели просохнуть после неудачной погони.
Я сел за стол, напротив Сачкова, и нарочито громко спросил:
– Что же ты не вышел на палубу? Ведь ты хотел видеть японского моториста?
Он сразу помрачнел, но ничего не ответил.
– Ладно, забудем… Я не затем… Есть одна любопытная задача… Правда, она так запутана, что сам черт…
– Какая? – спросил Сачков, оживившись.
– Пиши… Одна хищная шхуна выловила в наших водах сто целых, запятая, пять сотых центнера рыбы. Скорость японца – икс, помноженный на нахальство. Дальше… В два часа ноль минут шхуну заметил катер "Смелый" с мотористом Сачковым. Расстояние между ними две мили. Спрашивается…
– Как раз я думал об этом, – быстро ответил Сачков. – Вот решение.
Он показал мне схему реки, залива и Бурунного мыса, на которую был нанесен чернилами жирный треугольник.
– Это что?
– Гипотенуза короче суммы двух катетов, – загадочно ответил Сачков. – Ты это знаешь?
В то время я не был силен в геометрии.
– Как тебе сказать, – заметил я осторожно. – Бывают разные случаи…
Он с удивлением взглянул на меня и продолжал:
– …Гипотенуза – это река. Пролив, огибающий отмель, – два катета. Если нам войти в реку ночью и дождаться отлива… Ты понял?
– Пожалуй… За исключением катетов.
– …Не видя нас в море, "Саго-Мару" входит в залив и начинает сыпать сеть. В это время мы вылетаем из реки… По гипотенузе… Вот так…
– Тогда она уйдет вчерашним путем.
– …Я сказал – дождемся отлива… Остается только проход вдоль мыса Бурунного. Она бросается сюда. Но ведь гипотенуза короче суммы двух катетов. Мы ждем шхуну у выхода. Ясно?
Я пробовал возражать, но спор оказался неравным. Против меня были двое – Евклид и Сачков. Под их напором пришлось согласиться, что гипотенуза – кратчайший путь к победе.
Колосков, которому мы немедленно показали чертеж, выслушал нас молча.
– Поживем – увидим, – сказал он неопределенно.
Мы расстались с командиром немного разочарованные, но через час встретили Колоскова с клеенчатой тетрадкой под мышкой. Он возвращался из штаба. Вслед за ним двое краснофлотцев почему-то несли полевой телефон и катушку.
– Увольнительных в город не будет, – предупредил Колосков на ходу.
…Вечером, не успев отдохнуть после похода, мы снова вышли из бухты.
На этот раз мы застали "Саго-Мару" у самого выхода из залива. Она успела выбрать невод и уходила в открытое море, едва не черпая воду бортами. Двое рыбаков, стоя у кормового люка по колени в навале, сортировали рыбу, ловко выхватывая крючками то камбалу, то раздувшуюся треску, то пятнистого минтая.
Носовой люк уже был загружен. Боцман в платке и желтой зюйдвестке окатывал из брандспойта палубу, на которой еще блестела чешуя. Увидев нас, он стал выкрикивать остроты, подкрепляя их непристойными жестами.
Мы подошли так близко, что ощущали запах гниющей рыбы, которым шхуна была пропитана от мачты до киля.
Затем все повторилось. Косицын перенес кранцы. Я бросил конец, на этот раз нарочито неловко. Шхуна оторвалась от нас и пошла в открытое море.
Колосков отлично разыграл досаду. Он хлопал себя по ляжкам, растерянно разводил руками и суетливо перебегал с борта на борт, вызывая взрывы смеха на шхуне. Наконец, безнадежно махнув рукой, командир спустился в кубрик, где сидела команда.
– Дивно сыграно! – объявил он, посмеиваясь, и пощупал карман, где лежала записка синдо.
Обычно после погони мы возвращались на базу или продолжали движение к заданной цели. На этот раз Колосков повел катер прямо к Бурунному мысу.
Против обыкновения, он был доволен, подтрунивал над мотористом и часто поглядывал на часы.
Было так темно, что мы перестали различать очертания берега… Только гребешки волн вспыхивали, рассыпаясь в пыль на ветру. Темнота еще больше обрадовала Колоскова.
– Скоро начнется прилив, – сказал он, когда справа по борту повисли над водой заводские огни. – Хотел бы я знать, когда у них уходит третья смена…
– Через час они будут спать, – ответил Сачков, вылезая из люка. – Это легко подсчитать.
– Опять гипотенуза?
– Нет, арифметика…
– Ну, так вот что, – сказал торжественно Колосков. – Даю вам такую задачу – извлеките из вашего дизеля все сорок пять сил, умножьте их на два и прибавьте еще семь оборотов. Мы должны войти в реку раньше, чем начнется отлив.
С этими словами он выключил ходовые огни и засмеялся, довольный остротой.
Завод спал, когда мы на малых оборотах подошли к Бурунному мысу. Обитые толем, узкие, как гробы, бараки японских рабочих были темны. Во дворе на шестах висели мокрые циновки. Темнели накрытые брезентом штабеля красной рыбы. Кто-то ходил по цеху, рассматривая с фонарем засольные ямы.
Наши рыбацкие поселки живут даже в полночь. Всегда где-нибудь увидишь свет, услышишь песню, встретишь отчаянного курибана с ватагой засольщиц. Японский завод выглядел безлюдным, совсем как поздней осенью, когда последний кунгас с рыбаками отчаливает от Бурунного мыса.
Здесь работали только мужчины: рыбаки с Карафуто и Хоккайдо. Они отдыхали шесть часов в сутки и дорожили каждой минутой короткого сна. Трудно было поверить, что в бараках лежали в три яруса полторы тысячи парней. В темноте стучал только мотор рефрижераторной установки.
Был полный прилив. Река, подпираемая прибоем, шла вровень с низкими берегами. Ветлы купали листья в темной воде. Далеко в море тянулась широкая полоса пены. Мы вошли в нее и, с трудом преодолевая мощное течение, двинулись к устью реки.
Чтобы заглушить шум мотора, были закрыты иллюминаторы и машинные люки.
Разговор на палубе смолк. Мы подходили к барам – отмелям, образованным в устье течением сильной реки. Колосков передал мне штурвал, перешел на нос и стал оттуда дирижировать движением катера.
Тот, кто хоть раз пробирался через бары, знает, какую опасность представляют они даже для опытных моряков. Река, разрезающая прибой, образует здесь несколько длинных, очень крутых валов. В углублениях между ними почти видно дно. Сами же валы достигают высоты нескольких метров.
Стоит зазеваться или неверно рассчитать движение катера, как река поставит судно лагом к потоку и обрушит на голову ротозея несколько тонн холодной воды пополам с песком и камнями.
Иногда лодка втыкается носом в отмель, переворачивается вверх килем и накрывает тех, кто удержался на палубе. Я не вижу существенной разницы для команды, тем более что люди, купавшиеся на барах, могут рассказать о своих приключениях только водолазам.
Эти трезвые мысли всегда приходят мне в голову, когда по обоим бортам катера кувыркаются сучья, а воронки урчат, точно пустые желудки.
Риск для "Смелого" был особенно велик, потому что мы шли ночью, ориентируясь только по речной пене. Стоя на носу, Колосков поднимал то правую, то левую руку, как это делают на пароходах стивидоры, давая сигналы лебедчикам.
Медленно, точно волжская беляна, "Смелый" подполз к опасному месту, чиркнул днищем по отмели и вдруг застрял между двумя валами.
Косицын опустил футшток и, забывшись, гаркнул:
– Проно-ос…
Но и без футштока было заметно: "Смелый" не сел на бар. Мощная срединная струя с такой силой навалилась на катер, что я с трудом разворачивал руль.
"Смелый" повис между двумя толстыми выпучинами. Нос его уперся в невысокую, очень гладкую волну. Вода побежала по палубе, не переливаясь, впрочем, через ограждения люков, а за кормой пошла на буксире целая гора, с тяжелым, готовым сорваться вниз гребнем.
Корпус "Смелого" стонал и вибрировал. Забрякала цепь в якорном ящике, задрожали поручни, стекла, затряслись двери, шкаф с посудой начал лязгать зубами, как в лихорадке. Казалось, кто-то, сильнее нас, схватил катер за гак и держит на месте.
Нам помогал прилив, но даже с мотором, работающим на полных оборотах, мы не могли взобраться на волну. Нос "Смелого" врезался в нее фута на два, и никакими силами нельзя было заставить его продвинуться дальше. Все остановилось, застыло вокруг нас: берега, буруны, время, чугунная волна за кормой…
Один из люков машинного отделения был открыт. Я видел, как Сачков в тельняшке и холщовых штанах потчевал машину из долгоносой масленки.
Измученная суточным переходом, она скрежетала, чихала, прыскала горячей водой и дымком… Сидя на корточках, Сачков вытирал тряпкой ее масляные бока и разговаривал с машиной, точно дрессировщик с упрямой собакой.
– А ну, давай еще раз! – бормотал он, плача от дыма. – Чудачка! Милая! Дьявол зеленый! Мурлыка! Дай пол-оборота… Честное слово… Ну, потерпи… Ну, еще…
Он понукал ее терпеливо и ласково, перекрывал краники, регулировал смесь и, тревожась, наклонял ухо к горячей рубашке мотора.
"Апчхи!.. Апчхи!.. Табба-бак!.. Табба-бак!.." – отвечал Сачкову движок.
Между тем Колосков, сидевший на носу, стал показывать признаки нетерпения. Он поглядывал то на берег, то на бары, поправлял ворот бушлата и, наконец, подойдя к трубке, тихо напомнил:
– Товарищ Сачков, о чем мы условились?
– Есть самый полный!
– Не вижу… Примерзли… Выжмите все…
– Есть выжать все! – ответил Сачков и снова зашептал над машиной.
Я слышал, как бойцы разговаривают с лошадьми, и лично знал одного младшего командира, составившего "Азбуку собачьего языка", но в первый раз был свидетелем беседы трезвого человека с мотором.
Видимо, они не могли сговориться, потому что Сачков выпрямился и наградил приятеля крепким шлепком.
– Не хочешь? – спросил он обиженно. – Ну, держись, черт с тобой.
Он встал и положил руку на рычажок дросселя. Стук перешел в скрежет. Машина завыла, точно влезая на гору.
– Идем… Еще немного… Идем! – зашипел Колосков на носу.
Катер сорвался с места, разрезал, смял волну и, поплевывая горячей водой, вошел в притихшую реку.
Нам пришлось пройти семь километров вверх по течению, прежде чем мы отыскали удобную стоянку. Река делала здесь крутой поворот, как бы решив вернуться обратно. Только невысокая гряда сопок, поросшая жимолостью, отделяла наш катер от моря. Мы снова услышали глухие взрывы прибоя.
Косицын выскочил на берег и принял конец. Но из кустов поднялась взлохмаченная собака с веревкой на шее. Вслед за ней зашевелились другие.
Оказалось, что мы подошли прямо к собачьему стойбищу. Камчатские рыбаки и охотники на лето всегда привязывают ездовых собак возле реки. Их навещают раз в день, открывают яму с квашеной рыбой и бросают каждому псу по две горбуши.
Ездовой взвыл с перепугу. Его поддержали приятели. Целая сотня тощих, линяющих псов стала жаловаться нам на плохую кормежку, дожди, комаров и другие собачьи невзгоды.
Мы поспешно удалились от шумных соседей и через полчаса отшвартовались в узкой протоке, поросшей по обеим сторонам шеломайником. Здесь нам предстояло выждать появления "Саго-Мару" у Бурунного мыса.
Я собирался высушить бушлат и вздремнуть минут тридцать, но Колосков подошел ко мне и спросил уверенным тоном:
– Вы, конечно, еще не желаете спать, товарищ Олещук?
– Разумеется, нет, – сказал я, моргая глазами. – После похода всегда страдаешь бессонницей…
Колосков засмеялся. Его также сильно пошатывало.
– Так я и думал… – И продолжал, сразу изменив тон разговора: – Возьмите аппарат, телефонную катушку и вместе с Нехочиным отправляйтесь через сопки к Бурунному мысу. Замаскируйтесь и наблюдайте. Сообщения – раз в полчаса… В четыре вас сменят.
…Ночь была холодная и звездная. Заливистая собачья песня преследовала нас всю дорогу, пока мы, пробираясь через заросли жимолости, разматывали катушку.
Через час мы, ежась, лежали в мокрой траве, и в телефонной трубке шептал басок командира.
Новостей было мало. Колосков пожаловался на комаров, я – на холод. Потом мы услышали, как зашипел примус, и Колосков сообщил, что для нас варится кофе.
В море было свежо. Мы видели, как японские рыбаки оттащили кунгасы подальше от берега. Ни одна шхуна не прошла в эту ночь мимо бухты.
На следующий день шторм усилился. Мы оказались закупоренными в протоке. Особой беды в этом не было: хищники в такую погоду отсиживались на островах. Однако Колосков помрачнел: ему чудилось, что японцы высадились на побережье и обшаривают бобровые лежбища.
Защищенные от моря сопками, мы почти не чувствовали ветра. Люди высушили одежду, отдохнули. Сачков завел движок и включил электрический утюг. Ожил даже Косицын. Он снова стал улыбаться и даже уверял меня, что на Волге, возле Казани, бывают не такие штормы.
Я отпросился у Колоскова и направился вверх по протоке посмотреть, как горбуша мечет икру. Был июль – время нереста лососевых, рыба тучей шла с моря в пресную воду, с которой она рассталась два года назад.
Говорят, что кошки, если отнести их в мешке на другой край города, всегда отыщут свой дом. Однако у горбуши память покрепче. Где бы лосось ни жил, хоть возле Африки или на Северном полюсе, а нереститься он обязательно придет в свою реку. В чужом море горбуша икру не оставит.
Не знаю, как объясняют ученые кочевки лосося, но меня всегда поражают эти странные стада, охваченные диким желанием пройти вверх, оставить потомство и умереть. В это время камчатские рыбаки вычерпывают рыбу, точно уху. В 1934 году лососи, задыхаясь в стае, выбрасывались на берег. На катере трудно было пройти по реке: винт рвал живое мясо.
…Я отошел от стоянки шагов на четыреста и лег в траву у самого берега. Вода дышала холодом. Прозрачная, как воздух, она прикрывала камни дрожащим мерцанием. Временами в глубине вспыхивали и гасли длинные белые искры: шел лосось. Течение реки показалось мне слабым. Я сломал ветку тополя и опустил ее в воду. Она тотчас выгнулась и затрепетала, точно от ветра.
Вскоре мои глаза притерпелись к резкому свету, и я смог отличать рыбу от солнечных бликов на дне. Я видел, как самцы окружили мертвую горбушу. Она лежала на боку, красновато-сизая, белоглазая, широко разинув рот. Брюхо ее было плоско, как у всех рыб, отметавших икру. Смерть застала лосося тут же, на нерестовой площадке; в полуметре от хвоста горбуши беспокойно сновали самки, еще не освободившиеся от икры.
Четыре крупных, сильных самца вели себя возбужденно: били о каменистое дно хвостами, кружились, подталкивали дохлую горбушу носами. Иногда движения рыб становились такими стремительными, что над трупом возникал светящийся пузыристый круг. Мне пришла в голову нелепая мысль: рыбы, прощаясь с подругой, совершают погребальный воинственный танец. Потом я подумал, что самцы просто дерутся над падалью.
В конце концов мне надоело наблюдать эту бесконечную карусель. Так и не решив загадки, я поднялся еще выше по течению реки и остановился у глубокой протоки, преграждавшей мне путь.
В первый раз в жизни я видел, как солнце шевелит лучами. Они бродили по протоке, сталкивались, расходились, покрывали дно дрожащими бликами. Тысячи рыб поднимались к верховьям, с трудом преодолевая сильное течение. Высоко над водой черновато-зеленой стеной стоял шеломайник с резными тяжелыми листьями. Желтели ирисы, цвел шиповник, всюду виднелись могучие красноватые стволы медвежьей дудки и белые зонтики, развернутые на двухметровой высоте. Я пожалел, что на Камчатке не водятся пчелы.
Чтобы лучше видеть эту картину, я снял сапоги, закатал шаровары и отправился на середину протоки. Она оказалась мелкой, чуть выше колен, и такой холодной, что через минуту я перестал ощущать гальку на дне. Рыбы сначала струхнули и бросились врассыпную, но с моря подходили все новые косяки, и вскоре мои посиневшие икры перестали смущать лососей.
Рыбы занялись своим делом. Прежде чем выбросить икру, самки выбирали подходящее место. Головой, плавниками, боками, хвостом они выбивали в каменистом дне небольшую ямку. У многих от безжалостных ударов тело превратилось в сизые лохмотья. Горбатые, обезображенные, с зубатой мордой, изогнувшейся, точно клюв хищной птицы, они торопились расстаться с икрой и умереть. С верховьев реки течение уже сносило отнерестившую, полуживую рыбу.
В то время как самки расчищали хвостами дно, самцы стояли на страже. Метрах в пяти ниже по течению сновали гольцы – пятнистые, очень юркие рыбы, напоминавшие окраской и формой тела форель. Они ждали окончания нереста, чтобы броситься к ямке и сожрать икру… Не тут-то было!
Самцы-горбуши, хотя и обессиленные путешествием, но более массивные, чем гольцы, отважно бросались на хищников. Отогнав наглецов, они возвращались к самкам, подталкивали их головами, покусывали за хвост, точно желая, чтобы подруги поскорее расстались с опасным грузом.
Наконец я увидел, как в полуметре от моих ног самка, изгибаясь, помогая себе сильными рывками хвоста, выбросила на расчищенное дно бледно-розовые крупинки икры. Самец подскочил, облил их молокой, и обе рыбы стали забрасывать икру песком и галькой. Вскоре на дне образовался один из тех небольших бугорков, на которые я натыкался по дороге к середине протоки.
Покружившись над бугорком, супруги убедились в безопасности своего сокровища и медленно направились вверх по протоке.
Теперь движения их были нерешительны, вялы. Все для них было окончено. Обреченные на смерть, они не знали, как провести свои последние часы; подходили к чужим гнездам, кружились, отгоняли гольцов и, наконец, затерялись в мощном потоке рыб, поднимавшихся с моря…