Но сигнала не было. Только Лисица, Савка да еще Ромась и Андрейка знали, что конюх, обещавший выдать коней, не вернулся из города. Вместо него теперь дежурит Прищепа – старательный и дюжий служака, одинаково равнодушный и к белым и к красным. Он сидел возле конюшни, в двухстах саженях под землей, не подозревая о готовящемся покушении на коней… На всякий случай Лисица распорядился перерезать телефонные провода: кто знает, на что способен пожилой глуповатый служака, которого вот уже полчаса уговаривают Ромась и Андрейка.
…Шел сильный теплый дождь. Партизаны, второй час лежавшие за насыпью, ежились в мокрой траве. Лисица поглядывал то на часы, то на небо.
– Ступай сам, – сказал он Савке. – Чую, хлопцы твои из старика творогу не выжмут…
Савка загромыхал по лестнице. Вот и конюшня. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что дело провалено.
Маленький взъерошенный Андрейка, поблескивая цыганскими глазами, наскакивал на Прищепу, сидевшего на табуретке и спокойно вырезавшего из чурбака ложку.
– Слышь, Прищепа! – кричал он ломким, мальчишеским баском. – Отдай! Я не шучу! Добрым словом прошу… Отдай.
– Слышал… Еще шо?
– А раз слышал, так действуй. Сандала слепая!.. Гляди, раскорячился на ровном месте… Начальство!
– Отскочь!
– А чо ты, шкура семеновская… Выдь только на-гора!..
– Спасибо за ласку. А шо ты мне зробишь? – лениво спросил Прищепа.
– Увидишь. Обломают рога гурану.
– Оставь его, – сказал сердито Ромась. – Не видишь – его лошадь подковой погладила.
Конюх стряхнул стружки с колен и затрясся от смеха. Он был доволен своей неуязвимостью, строгим отношением к имуществу шахты. Политика, в которую ввязались коногоны, мало интересовала Прищепу. Третий год на-гора творилось что-то непонятное. Красные били белых, белые – красных, зеленые – тех и других. Каждую неделю на перевале летели под откос поезда. А везли в них что угодно: солдат, амуницию, горные пушки, пулеметные ленты, солонину, гранаты, пироксилин, виски, галеты – только не сучанский добрый уголек.
Тихо ползли несуразные, пестро раскрашенные броневики, на полустанках висели приказы один грознее другого, всюду слышалось кудахтанье японских солдат. "Владиво-ниппо" обещала близкий расцвет промышленности, а между тем узкоколейка от станции до рудника густо поросла молочаем и щавелем.
Кто был тут прав, разобраться Прищепа не мог и решил по мере сил держать равновесие. Понятно, каппелевцы живоглоты, бандиты, но и партизаны тоже гуси: горлопаны, всесветные звонари. Ясно было Прищепе только одно: настоящей, прочной власти нет и не видно. Израсходуют на-гора патроны, лягут горячие головы, а шахта останется. И кони в ней. Он и берег их упрямо для будущих настоящих хозяев.
Посмеиваясь, Прищепа оглядел своих щуплых противников. Щенки, конокрады! Пускай-ка попробуют увести хотя бы хромого Трубача!
Приятели переглянулись. Никакая сила не могла вывести конюха из привычного равновесия. Самые обидные, самые верные слова отскакивали от бычьей кожи Прищепы и рикошетом ранили атакующих.
– Братцы, свяжем его! – взвизгнул возбужденный Андрейка. – Возьмем разом… Ромась, заходи!
– Нехай будет так, – согласился Прищепа. – На, байстрюк, вяжи!
Он засучил рукава и показал волосатую руку чуть потоньше крепежного бруса.
– Ну что ж… Ну и свяжем… Ромась, заходи!
– Отойди! – сказал Савка внезапно и отодвинул в сторону озадаченного Андрейку плечом. – Ты не гавкай, ты агитируй.
Прищепа покосился на агитатора и снова захохотал.
– Вы погодите, дядя Захар… Что я вам скажу. Вы не смейтесь… Послушайте. Ну, на што вам в теперешнем положении кони? Угля ж нет все равно.
– Нема в середу, буде в пьятныцю.
– Дядя Захар! Вы ж не знаете текущих событий. Вы только послушайте. В Кузьминке япоши стариков и баб керосином через воронки поили. Школу с детями сожгли… Это вы слышали? Семенов грозится на сто лет Приморье в аренду отдать… А вы тут с нами в квочку играете. Дядя Захар! Ну, выдайте коней… Слышите? Никак нам нельзя пешком воевать.
Тявкнул колокол, подвешенный возле ствола. Там, на-гора, под дождем, люди ждали обещанных коней. Савка с испугом глянул на ходики. Коногону почудилось – циферблат ощерился в усмешке, точно широкая упрямая рожа Прищепы, медный маятник дразнился, пощелкивал: вот-так, вот-так-так. А на-гора ночь была на исходе. Видимо, брезжил уже над Сучаном рассвет, потому что люди наверху беспокоились; колокол вскрикивал все тревожней, все чаще.
Савка колебался. Он знал: кони стоят тут, за дощатой перегородкой. С края – ленивый и толстый Трубач, за ним – белоногая Ночка, высоченный старик Атаман, Голубь, Дочка, Султан… Слышно было, как лошади жуют сено, всхрапывают, стучат копытами по настилу.
От ствола шахты неслось медное тявканье. Лисица выходил из терпенья. Колокол негодовал, требовал, звал к действию. И Савка решился.
– Ну что ж, – сказал он как можно спокойнее, – так и запишем. Пункт шестнадцатый, параграф девятый. Прищепа Захар против приказа… Так, братки?
Он вынул записную книжку и стал что-то царапать. Ошеломленный Андрейка раскрыл рот, чтобы спросить, что такое параграф, но догадливый Ромась поспешно сказал:
– Ну, ясно… По пункту шестнадцать.
– Шестнадцать! – поддакнул Андрейка, смутно догадываясь, что Савка готовит ход прямо в дамки.
– А теперь до свидания. Копию протокола пришлет с вестовым чрезвычайная тройка…
Савка спрятал записную книжку, обдернул рубаху и зашагал к выходу. Он бил наверняка: старательный и осторожный Прищепа до смешного боялся официальных выражений и казенных бумаг. Были слова простые, привычные: лошадь, корова, веревка, хомут. И были слова начальственные, строгие: протокол, акт, приказ, реестр, параграф – как бы облаченные в военную форму. С первыми Прищепа был запанибрата, перед вторыми – робел. Печать, штамп, лихая канцелярская роспись были для него неоспоримым выражением власти.
– Гм… Здается мени…
– Прощайте, Захар Семенович.
– Трохи того… Який ще параграхв?
– Будто не знаете, – сказал Савка бойко. – Приказано срочно секретно мобилизовать в шахтах всех коней. В три дня!
– Кем приказано?
– А центральным штабом… то есть начальником… командующим… Сергеем Лазо.
Прищепа гмыкнул и по солдатской привычке расправил рубаху под поясом. Имя таежного полководца, жившего где-то в хребтах, в шалаше из корья, тайного руководителя всех партизанских отрядов, внушало доверие.
– Брешешь…
– А это что? Нате, читайте.
Савка достал из жестяной табачницы бумажку и помахал ею перед носом упрямца.
Прищепа забеспокоился. Бумага была форменная: отбитая на машинке, с квадратным штампом и печатью.
– Черты його батька! – сказал он, смутившись. – Бач, якое дило… Очки-то у меня на-гора.
И Прищепа сокрушенно хлопнул себя по карманам, ни за что не желая признаться в неграмотности.
– Мое дело передать… хотя могу и прочесть.
Не ожидая согласия, Савка торжественно начал:
– "Срочно. Секретно. Именем Дальневосточной республики. По пункту шестнадцать, параграфу семь…" Вы слышите, дядя Захар? Тут специальный параграф…
– Чую, – сказал Прищепа, насупившись.
– "…приказываю Прищепе Захару Семеновичу выдать отряду…" Тут неразборчиво… "отряду, по случаю фактической необходимости государства, всех коней, в количестве семнадцати голов, а также овес".
Савка покосился на озадаченного Прищепу и добавил:
– "…всякие саботажники и дезертиры приводятся в исполнение трибуналом на месте…" Подпись… штабная печать.
Прищепа был подавлен, побежден спокойствием Савки и решительным тоном приказа. Ворча, он подвел к стволу сонного толстого Трубача, расправил под брюхом брезент и застегнул ремни.
– Нехай буде так, – сказал он грустно, – коням на волю, мени у каземат…
Партизаны молча стояли возле бревенчатого барьера, следя за вертикальной струйкой каната. Разрушенный взрывом подъемник бездействовал, всю добычу выдавали лебедкой. Две заморенные лошади шли по деревянному кругу, с натугой наматывая на барабан стальной трос. В предрассветной тишине мягко стучали по измочаленным бревнам копыта да щелкал, задевая шестеренку, зуб стопора.
Первым подняли Трубача. Желая спасти глаза лошади от резкого света, старательный Савка еще внизу надел ей на голову два мучных мешка и этим едва не задушил Трубача. Выгнувшись дугой, вытянув в мучительном напряжении шею, конь казался окаменевшим, но как только ноги его коснулись земли и отвалился от брюха брезент, Трубач легко вскинулся на дыбы и, храпя, пошел на Лисицу. А когда сорвали мешок и прямо в жадные ноздри коня ударило запахом майских трав, Трубач вздрогнул, поднял голову и заржал – должно быть, впервые за все время невеселой подземной жизни – заливисто, трепетно, звонко, точно баловень стригунок. И сразу тем, кто стоял под навесом, и тем, кто лежал за насыпью в мокрой траве, стало спокойнее, веселее и легче – столько силы и радости было в долгом ржании коня.
Подняли Голубя, упрямого и маленького, точно пони, подняли славную белоногую Ночку, зябко дрожавшую от волнения, и тяжелого злого Гусака, пытавшегося достать шахтеров зубами. Становилось светло, и, несмотря на защитные повязки, кони вели себя возбужденно: бились, храпели, рвали из рук поводки… Спокойнее всех вел себя Атаман – серый, вислозадый мерин с голой репицей и старческими, набухшими в суставах ногами. Едва сняли лямки, старик встряхнулся, твердо поставил уши и, прихрамывая, направился прямо к воротам, куда звал его запах мокрых лугов.
Оставалось поднять четырех лошадей, когда прибежал один из комсомольцев, находившихся в сторожевом охранении. Запыхавшись, он сообщил, что подходит смешанный американо-японский патруль.
Лисица молча выслушал донесение, выбил о каблук трубку и вразвалку пошел к насыпи; как всегда, он не торопился. Нагибаясь к стрелкам, роняя короткие, успокоительные словечки, он обошел цепь и стал за тендером маневрового паровоза. Кто-то из комсомольцев, лежавших поблизости на куче штыба, нетерпеливо спросил:
– Ударим? Или как?
– Ни боже мой! – ответил Лисица вполголоса.
Он отвел в сторону машиниста маневровой "кукушки" – толстяка с лихими солдатскими усами – и что-то шепнул.
– Ну и что ж. Я могу! – сказал, подбоченясь, усач.
– В другой раз… В другой раз, – ответил строго Лисица.
Он сорвал с машиниста пиджак, нахлобучил картуз и, запустив обе руки в кучу штыба, старательно, точно умываясь, помазал ладонями лоб и щеки.
Машинист влез на площадку, и "кукушка" разразилась тревожными воплями.
На дороге показался патруль.
– Как возьмете коней, отходите. Не ждите, – сказал тихо Лисица.
И вдруг, поднырнув под сцепления, закричал несуразным фальцетом насмерть перепуганного человека:
– Караул, грабят!
Два голоса разом спросили:
– Stop! Who is coming?
– Голубчик! Господин офицер, – закричал Лисица пронзительно. – Ваша японец? Не понимай. Ах, бяда! Бегите к мосту. Окружайте.
– What his speaking?
– …Там они, фугасники… на мосту. Боже мой! Аж сердце зашлось.
Лисица забормотал скороговоркой. Голос его срывался от страха. Измазанный угольной пылью, в мятой фуражке и засаленной кожанке, он топтался перед начальником патруля и твердил, заикаясь:
– По-подъезжаю… г-гляжу… Бегит лохматый в борчатке. Бегит, значит, что-то есть. Даю контрпар. Гляжу, на мосту еще четверо. Взорвут! Ей-богу, взорвут. Айда-те, господин офицер.
Строгий начальственный голос брезгливо сказал:
– He is drunk. Немного поджидайт. What is barichatka?
– Сам видел, в борчатке. Борода во! Морда красная. Из этих, из сопочников. "Зажмурься, кричит, отвернись, если засохнуть не хочешь", – а сам шашку прилаживает. Я, господин офицер, не могу. Я на кресте присягу давал… Как заору…
Лежавшие за насыпью толкали друг друга. Войдя в роль, Лисица суетился, хватал офицера за рукава, хлопал себя по ляжкам и говорил, говорил без умолку, умышленно вызывая десятки недоуменных вопросов.
В полсотне шагов от Лисицы под навесом по-прежнему стучали кони по кругу и пощелкивал стопор лебедки. Выдавали на-гора последнюю лошадь.
Наконец кто-то из японцев нетерпеливо сказал:
– Х-орсо… хорсо… пойдемте за нами.
– Айда-те, господин офицер. Однако чего я сказал. Прижмут меня господа комиссары. Ей-богу, прижмут!
Суетясь, громко всхлипывая, Лисица повел патруль вдоль насыпи в сторону моста. Вскоре затихли и шаги солдат и плачущий голос "машиниста".
Кто-то, погасив улыбку, тревожно сказал:
– Огнем парень играет.
– Не ухватишь… Он скользкий….
…Стало почти светло. Горы вокруг рудника расступились, позеленели. Высоко над темными кронами деревьев зажглись перистые облака. С дальнего озерка уже летели в низину тонкогорлые кряквы.
Последним поднимали орловского метиса Серыша – старого, но еще крепкого, ходившего когда-то под верхами в отряде Шевченко.
Лошадь вела себя беспокойно. Еще внизу, едва ноги ее оторвались от земли, она стала жестоко рваться, стремясь освободиться от неловко затянутых лямок. От сильных рывков брезент спустился к задним ногам, голова Серыша перевесила туловище и несколько раз задела о бревна. Тогда люди, стоявшие наверху у лебедки, услышали стоны почти человеческой выразительности.
Освобожденный от ремней, Серыш встал, пошатываясь, точно под ногами кружилась земля. Ноздри его раздулись и окаменели. Выпуклыми, дикими глазами смотрел Серыш на светлеющие горы, на лица людей, и пепельная, увлажненная в паху шкура коня зябко вздрагивала.
Кто-то снял пиджак и закрыл Серышу морду. Вдруг ноги коня разъехались и он рухнул на бревна, покрытые угольной пылью. Бока его стали раздуваться с невиданной силой, точно Серыш только что вернулся с дальнего бега.
– Наглотался высокого воздуха… Сердце зашлось, – сказал хозяин пиджака.
– Разность давлений, – пояснил машинист маневровой "кукушки".
Не ожидая Лисицы, партизаны садились по коням. Все знали твердо: придет час, и матрос снова появится в шалаше из корья – рыжеусый, насмешливый, с упрямым подбородком, выскобленным по флотской привычке до блеска.
Вместе с партизанами уходили в тайгу коногоны. Нетерпеливый Андрейка, не ожидая команды, вскочил на Атамана, Ромасю достался Гусак, Савка выбрал горячую, легконогую Ночку. Гордый успехом операции, он заметно важничал: подбоченивался, подобно Лисице, и хмурил без надобности пушистые мальчишечьи брови. Подпрыгивая на голой лошадиной спине, он все время щупал с правой стороны пояс – отцовский, солдатский. Сюда Савка решил подвесить наган, который он сегодня получит в отряде. "А может, и маузер", – подумал он, поглядывая с завистью на деревянную кобуру соседа.
Маленький отряд выехал за ворота и на рысях стал спускаться в долину.
В тишине миновали копер, больничный околоток и лавку, но едва стали переезжать вброд мелкую и шумную Сицу, от шахты донесся негромкий треск, точно разгорались на костре сырые дрова. Наряд конной милиции подошел к переезду и, остановившись перед запрудой из вагонеток, открыл беспорядочный, редкий огонь по пустому сараю.
Отряд свернул в распадок, и сразу все смолкло.
На седловине, у старой смолокурни, остановились, чтобы подождать отставших. Андрейка, успевший уже несколько раз рассказать, как перехитрили упрямого конюха, пристал к Савке с просьбой показать грозный приказ, испугавший Прищепу. Посмеиваясь, Савка вынул из табачницы четвертушку плотной бумаги. Грянул смех. То был форменный документ со штампом, жирной печатью и лихо закрученной подписью: свидетельство участкового фельдшера о прививке оспы.
Стали подтягиваться отставшие. Грозная бумага пошла по рукам, вызывая остроты. Чуть важничая, Савка стал снова рассказывать, как подействовал на Прищепу "параграхв" с печатью, и даже изобразил служаку, ставшего перед бумагой "во фрунт".
И вдруг Савка запнулся: к привалу на Серыше, которого все считали пропавшим, подъезжал сам Прищепа. Старик сидел, растопырив толстые ноги в опорках, старательно отгоняя от лошади оводов. Рваный брезентовый плащ с капюшоном и холщовая торба показывали, что конюх собрался далеко.
Савка обрадовался и смутился:
– Дядя Захар… Вы с нами, в отряд?
Но Прищепа упрямо мотнул головой.
– А чого я там не бачив? – ответил он осторожно. – Я тилько з конями.
И строго добавил:
– Як отвоюетесь, назад уведу…
1934
На тихой заставе
Трое суток кони несли нас среди бурелома, горелых пней и мачтовых сосен уссурийской тайги. Сентябрило. Ровным, погребным холодом тянуло из падей. Оседал, разбиваясь о ветви, бесшумный, скучный дождь, и в потемневшей воде ручьев уже кувыркались кленовые листья.
Мы везли подарки Красной Пресни таежному отряду чекистов: шерстяные фуфайки, табак, литературу последних декад, лимонную кислоту и струнный оркестр. Было холодно. Мы ежились на высоких седлах и молчали. Только провожатый наш, рябой тонкоголосый боец из старогодников, был весел, как дрозд: разговаривал с конями, подражал изюбрам и даже жестяным голосам фазанов.
К вечеру на четвертые сутки мы увидели дым. Синий прозрачный столб падал на мокрые сопки. Одиноко и по-волчьи заливисто лаяла собака.
Наш провожатый поднялся на стременах. Мильсовские гранаты – два чугунных яблока, подвешенные к поясу на ремешках, – стукнулись друг о друга.
– Наши баню топят, – определил он, запахивая плотнее шинель.
И верно: рядом с грузной избищей заставы дымилась кургузая банька. Сам начальник заставы, окутанный облаком пара, вышел навстречу колонне.
– Разговоры потом, – сказал он, коротким рывком пожимая нам руки. – Мыло в предбаннике… Воды не жалейте.
Застава кончала мытье. Хохоча и толкаясь, бойцы выбегали в предбанник. Мы видели их стриженые головы, растертые мочалкой жаркие спины и широкие белые ступни, скользящие на дубовых досках.
В тесной баньке возле кадки сидел только один, залепленный мылом боец. Он сполоснул руку в шайке и поздоровался:
– Федор Хрисенков, старослужащий.
Мы влезли на полки и разговорились. Федор Хрисенков спрашивал о московском асфальте и планетарии. Мы интересовались Серебряной падью и контрабандистами. Потом разговор перешел на белые банды.
– Наша застава тихая, – сказал собеседник. – Очень тихая. За всю декаду патрона не выпустили. Банды где? Банды за Карпухиной падью…
– Ну а все-таки?
Хрисенков подумал.
– Была одна застава, и был один повар, – начал он нехотя.
– Комсомолец?
– Кто, я?
– Нет, повар.
– С марта двадцать пятого года… Была одна застава… Нет, тогда уж лучше по порядку.
Он втащил шайку на верхнюю полку и, пока мы черпали кипяток и растирали бока, рассказал нам пятиминутную компактную, как обойма, историю.