Но ведь капитал обретался на ниве служения закону! При этом закон стал не уложением и мерилом праведной жизни, а инструментом довольно пошлого бизнеса. И вся страна воспринимала подобное как норму. Само государственное устройство провозгласило на ушко каждому истину выживания: давай на лапы меньше, чем воруешь сам в совокупности, и тогда, выгодами скомпенсировав потери, удержишься на плаву.
Там, куда я летел, в буржуазной Европе, жили куда более умные люди, хотя российские жулики отчего-то считали их туповатыми и категорически ограниченными обывателями. Там казнокрадство считалось не нормой, а преступлением, там не брали взяток ни полицейские, ни судьи, там не заседали бандиты в парламенте, а президенты не назначались по телевизору. И там нас не любили за действия, прямо противоположные такому наивному и благостному с нашей точки зрения мировоззрению европейского обывателя-дурачка.
То ли дело наш Иван-дурак! Парень не промах! Все у него по щучьему веленью, по его хотенью, все в руки идет. Лежи на печи да мечтай. И только поспевай сбывшиеся мечты учитывать.
Что-то от такого Ивана и во мне… Особыми трудами себя не обременяю, мундир ношу не по заслугам. И все никак в толк не возьму: то ли милость высших сил ко мне проявлена, то ли готовится для меня финал злого розыгрыша. Канет щука-волшебница в омуты дальние, застопорится на ухабе самоходная печь, и слетит дурак самодовольный в запале своем и кураже легкомысленном в яму зловонную и вязкую, канув в ней по макушку…
А может, перепутать карты злокозненным издевателям, погибели моей позорной ожидающим? Свернуть с маршрута? Ускользнуть по-воровски в подворотни безвестного бытия, осмотреться в них, замкнуться в уютном уголке да и жить-поживать, наблюдая боязливо и остро из щели убежища за бешеным коловращением мира?
Нет, захватила меня судьбища клещами калеными, неодолимыми, тащит и тащит в неведомые дали завораживающие, и нет мне отступа от клещей, да и не клещи это, а руки заботливые, небесные, каждый неверный шаг сторожащие… А потому – идем дальше.
Вернее – летим. Над полями, над долами, над заморскими лесами… Куда летим? Опять в тюрьму. В Моабит. Где томится косоглазый негодяй. Он мало чем отличается по нравственной своей величине от соратника Вадима Тарасова и сидит по справедливости, как и соратник, впрочем. Но! Это – две стороны медали, которую мне повесят на грудь за задержание иностранного убийцы. Вьетнамец – сторона внешняя, а Тарасов – внутренняя, к сердцу близкая, от глаз посторонних укрытая. В том, видимо, и суть милицейской нашей нелегкой работы. Напоказ – одно, чужое и чуждое, а в темень заповедную упрячем надежно личное, корыстное, грязненькое.
И главное, в том наш внутренний закон. А вернее – закон для внутреннего пользования. И нарушитель его карается мгновенным и окончательным отчуждением и вне всякого закона оказывается.
Поживем еще так, потерпим?
А что остается?
Глава 9
Гостиницу мне немецкие коллеги устроили роскошную, с двухкомнатным номером и широченной кроватью под балдахином, на которой уместился бы слон.
Оставив сумку с пожитками в номере, отправился в компании местного своего куратора Фридриха, сносно говорившего по-русски, на поздний ужин в пивной ресторанчик.
Молодой подвижный парень, брюнет с жесткой проволочной шевелюрой и карими глазами, мой опекун более напоминал итальянца и нордическим нормам категорически не отвечал, о чем я ему нейтрально заметил.
– Что сделаешь, – сказал Фридрих. – Мой дедушка – армянин.
– Это как?
– Война, победители, все такое… Мне один русский сказал, что, если присмотреться к немцам рождения сорок шестого, увидишь целую коллекцию азиатско-славянских черт… Вот и я продолжил традицию: моя жена – из Киргизии. В общем, гениталии всех стран соединяйтесь…
Утром, уже в униформе, он заехал за мной в отель, и мы покатили в Моабит.
После вонючей и мрачной Бутырки германское узилище показалось мне учреждением санаторно-курортной категории. Простор, чистота, цветочки и фикусы, глянцевые полы, дезодорированный воздух, и даже репродукции на стенах пастельных тонов.
– Наш подопечный в столовой, – сказал Фридрих. – На завтраке. Кстати, и мы тут вполне можем перекусить… Пошли.
Тюремная столовка мало чем отличалась от какого-нибудь кафе средней руки, и я невольно крякнул, вспомнив засаленные алюминиевые миски с баландой, просовываемые в обитые жестью раздаточные оконца дверей российских тюремных "хат".
Далее мой недоуменный взор скользнул по кухонным стеллажам с йогуртами, салатами, ветчино-колбасной нарезкой, апельсинами и бананами, остановившись, наконец, на знакомом профиле моего подопечного, которого я узнал сразу, хотя он сидел в пол-оборота к нам, на мягком стульчике, в компании двух своих соотечественников.
Сидел вальяжно, откинув руку за низкую спинку седалища, скрестив ноги в резиновых шлепанцах, и о чем-то небрежно и отрывисто повествовал мрачно и понятливо кивавшим ему собратьям.
Но в какой-то миг, нутряным чутьем уловив наше приближение к нему, обернулся, сосредоточенно всмотрелся в лица, а после взгляд его неотрывно уставился на меня, зрачки залили радужку, словно готовясь выплеснуться наружу, а раскосые глаза округлились, как у совы. Отвалилась, будто подрезанная, челюсть. И в следующий момент, с задавленным возгласом слепого ужаса, пошедшим морщинами лбом и вздыбившимися, как шерсть на собачьем хребте, волосами, он, хрипя, повалился на пол, застыв бесчувственно.
Фридрих настороженно обернулся на меня. Спросил понятливо:
– Что же вы такое с ним делали?
Я вспомнил про тренажер в подвале и своих умельцев-рукосуев.
– Да так… Были, конечно, процедуры…
Спустя час, когда потерявшего сознание душегуба привели в чувство тюремные врачи, открылась причина его скоропостижного обморока: он подумал, что я приехал за ним, дабы забрать его обратно в Москву, в наше неказистое славянское гестапо со стаканом кипяточка на завтрак, вылитым в штаны, звонкими "лещами" на обед, пряниками зуботычин к полднику, а потому и скрежетом зубовным на ужин.
Лично я вьетнамца и пальцем не тронул, но поскольку являл в его глазах предводителя прошлых дознавателей, жался он от меня пуганым птенцом к немецким надзирателям, словно пытался ими прикрыться, и било его, как в лихорадке, а я только удивлялся нестойкости натуры профессионального душегуба, хотя удивлениям моим, судя по задумчивым взорам германских правоохранителей, мало кто верил.
Покончив с бумажными формальностями, покатили осматривать город, а после, оставив меня в одном из торговых центров неподалеку от отеля, Фридрих убыл на службу, а я, преисполнившись давно утраченных свободы и праздности, канул в пеструю берлинскую круговерть.
У меня еще оставалось два беспечных денечка, выгаданных в предположениях командировочных накладок и бюрократических проволочек, к счастью, несостоявшихся. И в предвкушении сладостной оторванности от каких-либо обязательств и распорядков конторской суеты, видевшейся мне отсюда удручающей и угнетающей, я гулял по улицам, смотрел на низкое предзимнее небо, казавшееся отчего-то по-весеннему радостным, и думал, что мимолетность нежданного праздника сверкнет золотой нитью пролетевшей осенней паутинки и канет, съежившись в дальнейших буднях, но в ней-то и есть приближение к счастью и к смыслу, к хрупким радостям нашим.
С пешеходной улицы Вильмерсдорфер-штрассе я повернул направо, к S-bahn Шарлоттенбург, и оказался на Штутгартер-плац, где, как меня инструктировал в Москве один из великолепно знавших Берлин оперов, располагались исключительно русские магазины и самые дешевые бордели. Привели же меня, как нарочно, ноги в анклав соотечественников…
– Здорово, кореш!
И на меня вылупились знакомые глазищи Гены-Самовара, изрядно постаревшего, коллеги по давнему таежному старательству, соседа по верхней шконке двухъярусной кровати из сваренного уголка и проволок-пружин. Гена, как я тут же припомнил, до своего трудоустройства в артели тянул срок за изготовление фальшивых милицейских удостоверений.
– Ты… чего тут? – обомлело вопросил я.
– Живу, уже десять лет, – донесся ответ. – Жена – немка, дети – арийцы. А ты?..
– Турпоездка…
Мы стояли на тротуаре около входа в какой-то бутик и таращились друг на друга, как два ерша в коралловом аквариуме.
– Надо отметить, – механически предложил он.
– Сопротивления не последует, – сказал я.
И – сошлись с опасным стекольным стуком пивные бокалы, и качнулась нежная пена, едва устояв в краях, и воспоминания возродили во мне утраченные образы потрошителей сибирских руд. И зашевелилась на языке лексика прошлых словоговорений на феньке, возрождаясь и крепчая в оборотах, и вспоминались нам годы трудные, выстраданные в тяжком труде, в пробуждениях по гонгу утренней рельсы, в прорыжевшей кирзе сапог, в постирушках рабочих "сменок", в барачных драках и разнузданных попойках по окончании старательского сезона. И надо же – когда-то, в юности, все это виделось мне вполне приемлемой нормой романтического бытия. Куда угодить ныне – не приведи господь! И тут же уколол душу страх – новый и предчувственный: коли здесь, в Берлине, столкнулся я нос к носу с прошлым своим, кабы не застигло оно меня окаянным ненароком в Москве, при погонах и прочих атрибутах, разоблачив лицедейство мое и – в геену ввергнув…
– Хорошо выглядишь, – вежливо, но, не кривя душой, начал я беседу, вспоминая бледную истощенную физиономию моего собеседника, ныне отмеченную наливной розовощекостью.
– Отказался от углеводов, забочусь о здоровье, – поведал он, после чего смачно хлебнул пивка и закурил, закашлявшись.
– Это ты правильно.
– А вот ты какой-то другой стал… – прищурился на меня Гена.
– Ну-ка, – отозвался я, – пропиши портрет, как видится снаружи…
– Как сказал один мой гостёк, когда я его тут в шикарный публичный дом отвел… "Вы такая фешенебельная, что мне нерентабельно…" Чиновность в тебе, основательность… Причем… Без обид только… Не знал бы тебя, сказал бы, что мент! Манеры, взгляд… Ну, чистый опер с давлением на психику!
– В эту сферу мне нерентабельно соваться по утраченной на вольных хлебах выслуге лет, – рассудительно и лениво ответил я. – Но профессия, конечно, отпечаток накладывает.
– И в какую масть тебя занесло?
– Железнодорожный контролер.
– Чего так слабо?
– Думаешь, слабо? Из ста человек в электричке с билетами – десять. С остальных – по доллару, и езжайте себе. Электричка большая и не одна.
– Но и наверх присылать надо?
– Согласно усредненному арифметическому плану пассажиропотока.
– Слушай… А может, мне обратно в Россию?
– Велика Россия, но места контролеров…
– Какая тема! – Всплеснул он руками, а затем, помедлив, добавил сникло: – А ведь здесь не приживется, обоюдосторонний контингент взаимно неадекватен… Тяжелые лохи.
– И как же ты тут, проворный и неуемный, каков жив в памяти моей нетвердой?
– А-а… Лавочка с булавочками. И еще чуть-чуть рисую евро.
– Так ты же раньше мусорские ксивы выписывал…
– Время способствует повышению квалификации.
– Смотри, дорисуешься…
– Экий ты правильный стал. Так и лезет из тебя контролер! Ладно, давай еще по одной…
– Давай. Но платить будем купюрами честными.
– Боишься?
– У нас недавно… – Я прикусил язык, едва не упомянув контору. – Недавно в электричке один тип другому на ногу наступил. А тот взъярился. Ну, слово за слово… А пострадавший – ментом оказался. И поволок обидчика в кутузку. Насчет выяснения личности и вообще оторваться в плане мести на твердой знакомой почве… А тот, косолапый, оказывается, в федеральном розыске. О чем рассказ? О том, что неохота влипнуть с твоей туфтой на ровном месте.
– А ты выйди, а я расплачусь…
– Тогда я далеко выйду.
В гостиницу я вернулся вечером, пал распластанно на аэродром кровати, но сон не шел, зато внезапно пробудился аппетит, и я отправился в ресторан, располагавшийся на первом этаже.
Интерьер ресторана отличала буржуазная европейская основательность: розовый мрамор стен, хрустальные купола люстр, начищенная бронза их крепежных цепей, вишневый бархат гардин, смокинг дородного метрдотеля и гибкие официанты в жилетках и в бабочках. Мельхиор подносов, ведерки с шампанским и крахмальная тяжесть узорных салфеток.
Декорация была под стать ухоженным едокам – благополучному племени бизнесменов с их чинными дамами, консерватизму вечерних туалетов и неспешных бесед, перемежающихся вдумчивым пережевыванием деликатесов.
И только за соседним столом вопиющим диссонансом этому степенному благолепию легкомысленно и нагло звенела посуда, выплескивалось на скатерть вино и доносились запальчивые разгульные выкрики бесшабашной компании, чье несоответствие подобающему воспитанному контингенту увиделось мне снисходительно и весело, как чья-то невольная отрыжка на вдумчивой панихиде.
Компания была русской, и, приглядевшись к ней, я узнал несколько знакомых лиц: известного, в дым пьяного кинорежиссера и сидевших рядом с ним двух столь же известных и настолько же пьяных актеров. Общество дополняли две блистательные дамы, вероятно, тоже из богемы, но держались они вполне трезво и, проникнутые благочинностью окружающей обстановки, то и дело одергивали своих сотрапезников, горячо и матерно обсуждавших свое, творчески и жизненно наболевшее.
Уловив мой пристальный взгляд, режиссер сметливо прищурился, затем внезапно указал на меня пальцем и произнес:
– Я знаю его! Точно! Мы были с ним в Сочи! Братан, ты же меня уносил в самолет… Чего ты там жмешься у стенки?! Сюда немедленно, стеснения бесполезны! – И каким-то мгновенным раздерганным зигзагом переместившись от стола к столу, он пал на меня, едва удержавшегося на стуле, и троекратно расцеловал, прослезившись.
Папа целовальщика, известный деятель театра и кино, один из столпов МХАТа, одарил своего отпрыска множеством оттенков своих черт и голоса, знакомых всем жителям России, родившихся по крайней мере в докомпьютерную эпоху и считавших его отечественным достоянием. Не исключением был и я, проявивший обескураженную благосклонность к продолжателю родительских традиций, и, захваченный вихрем кабацкого сумасбродства, был непринужденно вовлечен в его суматоху с твердым, правда, намерением, опрокинув рюмку за здравие присутствующих, покинуть чужое празднество. Тем более повод ему был мне неизвестен, а последствия его сомнительны.
Однако благоразумие свое я моментально утратил, оказавшись за столом по соседству с одной из женщин, чье лицо – прекрасное и тонкое – заворожило меня до немоты и смятения мыслей, как низвержение в космос, как распахнутый горизонт, как январская молния в бесноватой снежной круговерти…
Трепыхнулось сердце в горячечном волнении, схожим с испугом, а может, и был это испуг скорой потери того, что еще не обрел, но к чему всю жизнь устремлялся напрасно как к видению смутному, желанному, из забытого сна чудного, а оно вдруг возьми да облекись плотью своего великолепия, до которого рукой подать. Но – только через пропасть взаимной безвестности и ее отчуждения, нас разделяющих.
Я плыл и тонул в смеющихся серых глазах ее, я томился невозможностью прикосновения к ней, я ревновал к неизвестностям ее привязанностей и судьбы и понимал, что уйди я отсюда, прояви рассудочную нерешительность или глупую спешку – растает чудо, исчезнет навсегда, оставив мне вечную маяту и досаду.
И как под темечко ударила мысль: а вдруг все случившееся со мной, все трансформации и перемены были предтечей к этой случайной встрече? А сейчас – миг моего испытания, рубеж, за которым все таинства уготованной судьбы и счастья, или же – пустота проигрыша, возврат в никчемность из-за неловкости, робости и неспособности привлечь ее внимание.
Меня могли спасти либо погубить любое слово и жест, но где обрести верные из них в калейдоскопе обрывочных мыслей и в параличе всяческих идей?
Она смотрела вскользь, куда-то мимо меня, и урезонивала терпеливо и мягко буйствующего режиссера, на что-то пенявшего терпеливо воздыхающему турку-официанту, явно уставшему от чужеродности беспечного загула причудливых иностранцев в строгости его мраморной столовки с ее казарменно-великосветскими устоями.
А я в очарованном ступоре глазел, застыв, на золотистый рассыпчатый шелк ее челки, изящную гордую головку, нежные маленькие уши и светящиеся юной чистотой глаза.
– Очень тебя прошу… Доведи до сортира, – прошептал мне на ухо один из актеров, друг режиссера и актера, сына актера и режиссера. – Неважно чувствую, спасай, дружище. Ты единственный, кто на ногах. Вспомни Сочи, выручи снова, теперь – меня…
Ах, да. Я же был в Сочи, о котором лишь слышал.
По пути в туалет я спросил провожаемое мною лицо, обмякло висевшее у меня на локте:
– А эта девочка… Ну, что рядом со мной… Кто такая?
– Как это кто?.. Актриса! – последовал вдумчивый ответ. – Ты не знаешь? Оля Чернова. Ха-ха… Чернова, а блондинка! Хотя – так, русая. Красавица, да? Но типаж рядовой, из череды породистого расплодившегося новодела. В семидесятых ей бы не было равных, сейчас… конкуренция. Во девки у нас пошли, на витаминах взращенные, а? Голова кругом! Но в искусстве нужен типаж с изюминкой. Мы – не племенной завод. Стандарт по штангенциркулю не есть продукт творения. Нос бы ей раскурносить или разрез глаз растянуть… Симметрия, брат, враг художественности. Так ты о чем? Об Ольге? Конечно, актриса, кто ж еще… О, ты запал, точно! М-да. Многие западают, но все напрасно. – Раскрыв дверь кабинки, он, покачиваясь и вращая головой задумчиво, уставился на унитаз, как бы примеряя себя к его назначению. – Все напрасно, – повторил горестно. – Девица строгих правил, а кому эти правила для чего необходимы – загадка, брат! За-гад-ка! – И с этим невразумительным комментарием скрылся за дверцей, а последующие за тем звуки, им изданные, заставили меня из подсобного ресторанного помещения не мешкая переместиться в основной зал.
И тамошнее зрелище, представшее мне, весьма меня позабавило.
Считаные минуты прошли, как я покинул гостеприимный стол своих новых знакомых, и вот лежал стол, перевернуто упершись к вышине потолка ногами, как околевшая лошадь, и объедки трапезы в черепках тарелок обезображивали каменный лоск половых узорчатых плит, а под колонной в углу, хрипя и мутузя друг друга, катались так и не пришедшие к согласию в кутеже и его обеспечении официант и строптивый режиссер, недовольный не то предъявленным счетом, не то удовлетворением своих капризов. Должных теперь, как мелькнуло у меня, бесповоротно истаять в полицейском застенке.
Беспомощно и наивно конфликт сторон пыталась утихомирить моя возлюбленная, о том еще не ведающая, тонкими пальчиками утягивая за брючину лягающегося режиссера, утратившего в пылу схватки башмак. Носок у знаменитости, как я заметил, был дырявый, а нога мужественно волосата. Иная артистическая пара присутствовала неподалеку, но в конфликт не встревала: дама, накрепко охватив своего кавалера, рвущегося на подмогу к товарищу, обвисла на нем, благоразумно препятствуя усложнению поединка. Тот брызгал слюной и словами, но удерживать себя, чувствовалось, позволял.
Публика взирала на конфликт с интересом, обмениваясь корректными репликами. Вероятно, относительно ужина с бесплатным шоу. А я любовался гибким станом Ольги, ее тонкими стройными ногами и милой потерянностью разочарованных жестов над сопящим и потным борцовским сообществом.