Восторженное отношение к французам, говорящим на провансальском языке, оттого еще более симптоматично, что гостеприимство, вдруг прорезавшееся у нашей писательницы в их адрес, контрастирует с весьма византийским по сути сарказмом, который присущ ей, когда заходит речь о пресловутом Убосе - так Анна именует Гуго Французского, брата короля Франции Филиппа I, подобно Новатиану кичившегося своей знатностью, богатством и могуществом. Покидая свою страну и отправляясь в дальний путь, он обращается к Автократору с нелепым посланием, желая заранее обеспечить себе блестящую встречу: "Знай, - сказал он, - император, что я - царь царей и самый великий из живущих под солнцем. Поэтому, когда я прибуду, ты должен встретить меня с подобающей торжественностью и оказать прием, достойный моего происхождения". Видишь, Норди, Гуго, всего лишь брат Филиппа I, уже в те времена возомнил себя королем-солнце, задолго до Наполеона и де Голля! Как тут не поверить, что претензия на величие у французов в крови. Во всяком случае, Анна это отметила. Провидение, как ты догадываешься, не упустило возможность наказать за такую заносчивость! То ли Бог, то ли Афина с глазами цвета морской волны наслали бурю, сгубившую большую часть кораблей этого наглеца с гребцами и пассажирами, уцелело лишь одно судно, в котором находился сам Гуго. Наполовину разбитое, оно было выброшено волнами на берег моря между Диррахием и местечком Пали, неподалеку от земель Марии Болгарской. (Последнее является уточнением Себастьяна.) Потерпевшего кораблекрушение латинянина, жалкого и еле живого, подбирают, местный землевладелец подбадривает его всякими обещаниями и предлагает хороший стол. После чего бахвала оставляют в покое, но не совсем на свободе: византийский эскорт принуждает его сделать большой крюк, в результате чего он также оказывается в поместье Марии Болгарской, где находится Анна, и только после того Убосу удается собрать нескольких бродяг, уцелевших от столкновения с головорезами Эмихо из Лейзингена, и быть принятым василевсом.
Алексей I принимает его с почестями, - уточняет Анна, - окружает вниманием. Но есть одна убийственная деталь: "Император принял Гуго с почетом, всячески выражая ему свою благосклонность, дал много денег, и тут же убедил стать его вассалом и принести обычную у латинян клятву". Каково вероломство! Гуго Французский смешон, иначе не скажешь. Анна не жалеет презрения для моих предков!
Как будто бы одного этого карикатурного Убоса мало, она обрушивается еще и на латинских церковников, которые в противоположность своим византийским коллегам не почитают каноны и евангельскую догму: "Не прикасайся, не кричи, не дотрагивайся, ибо ты священнослужитель". Это звучит в "Алексиаде" и находит отклик в романе Себастьяна: "Но варвар-латинянин совершает службу, держа щит в левой руке и потрясая копьем в правой, он причащается Телу и Крови Господних, взирая на убийство, и сам становится "мужем крови", как в псалме Давида". "Муж крови", претендующий на то, чтобы "причаститься Тела и Крови Господних", - не напоминает ли тебе это об Адемаре, а еще больше - об Эбраре Пагане? Анна явно вымещает свою личную боль на иноземцах, посягающих на ее родину, возомнивших о себе бог весть что и лишенных духовности предков, идущей от Библии и бывшей в чести, как она считает, только у византийцев. Тут я, как видишь, солидаризируюсь с Себастьяном: тоже считаю, что за рассказом о делах государственной важности она стремится скрыть нечто личное, оставившее рану в ее душе, а именно те незабываемые вечера, которые она провела в гостях у бабушки в беседах на религиозные темы, после чего едва не попала в руки разбойников и была спасена Эбраром. Она словно говорит нам: как бишь там звали этого рыцаря и всех этих внушающих ужас и завораживающих чужаков, бывших все на одно лицо, творящих одни и те же святотатственные поступки?
Тебе еще нужны доказательства того, что "Алексиада" скрывает ее давние чувства? Ереси! Да-да, ереси, сотрясавшие империю. Анна не раз подолгу пишет о них, а когда ее рука выводит слово "богомилы", кажется, будто она охвачена смятением. Этому посвящено как нарочно огромное количество страниц! Она как бы доказывает снова и снова, что не приемлет богомильства. Вот послушай!
Один монах, Василий, распространявший учение богомилов и приговоренный отцом принцессы к сожжению на костре, навлек на себя ее порицание: "У Василия было двенадцать учеников, которых он именовал апостолами; он привлек к себе также и учениц-женщин, безнравственных и мерзких, и повсюду, таким образом, сеял заразу". Не кроется ли за фигурой Василия воспоминание о Радомире? "Василий сначала притворялся: будучи настоящим ослом, он напяливал на себя львиную шкуру и не поддавался на эти речи, тем не менее он возгордился от почестей - ведь император даже посадил его с собой за стол". Дабы смутить святотатца, василевс, человек мудрый, приказал развести два костра: в центре одного из них в землю был вбит крест для тех, кто пожелает умереть в христианской вере, отказавшись от ереси, и второй - для тех, кто останется верен богомильству. Был ли выбор? Все богомилы бросились в костер с крестом. Таким образом, ересь была, отвергнута самими ее сторонниками. Что лучше доказывает ее беззаконный характер? Алексей вышел победителем.
Первый и единственный раз дочь как будто бы осуждает Автократора: неужели он думает, что можно обойтись без иррационального? Не принимать во внимание того, что не поддается logos и к чему сама Анна относится с отвращением. И тем не менее демоны Сатаны продолжают существовать и завораживать, внезапно поражая ваше сердце и внутренности, как тогда, пятьдесят лет назад в водах Афины или Афродиты (либо и той, и другой), оставляя по себе даже не воспоминание, а некое головокружительное ощущение. Это то, что бросает вызов здравому смыслу и тем не менее существует, лучше о нем не думать, не писать: когда вопрос стоит о жизни и смерти, это удается.
А монах Василий - что ж, это совсем другое, о нем можно. Бедный гетеродокс! Когда, после приговора, вынесенного синодом, его заперли в камере - дело было вечером, в чистом небе сверкали звезды, луна была полной - почему-то всегда вспоминаются небо, звезды и луна накануне чуда или трагедии, - так вот, внезапно к полуночи, "когда монах зашел среди ночи в комнату, в нее сами собой градом полетели камни. Ничья рука не метала их, и никто не забрасывал ими одержимого бесом святошу. По-видимому, гнев рассерженных, пришедших в негодование бесов - подручных Сатанаила - был вызван тем, что Василий раскрыл императору тайны и тем самым навлек тяжелые гонения на исповедуемое им лжеучение". Анна с удовольствием описывает неистовство природы: "…шум падавших на землю и на крышу камней… Граду камней сопутствовало землетрясение: почва волновалась, а крыша дома скрипела".
Но это не все. Василий, охваченный пламенем - зрелище еще более невероятное, чем землетрясение. Он смеется над грозящей ему опасностью и читает вслух псалом Давида: "но к тебе не приблизится: только смотреть будешь очами твоими".
Анна как будто устремляется за еретиком по пути безрассудства и пытается понять, что толкает его на вызов ее отцу и самому Богу: "Придя в такое состояние от одного зрелища огня, он тем не менее оставался непоколебимым: его железную душу не мог ни смягчить огонь, ни тронуть обращенные к нему увещевания самодержца". Охватило ли его безумие, или "дьявол, владевший его душой, окутал непроницаемой мглой его разум"? "Пламя, как будто разгневавшись на него, целиком сожрало нечестивца, так что даже запах никакой не пошел и дым от огня вовсе не изменился, разве что в середине пламени появилась тонкая линия из дыма".
Богомилы - еретики, может, даже атеисты? Анна напряженно размышляет, колеблется. Дело происходит в XI веке, не стоит об этом забывать. Ну как не влюбиться в такую женщину! Себастьяна можно понять. Я и сама без ума от нее. Смейся, смейся, Норди! Еще немного, и она дойдет до мысли, что эти ужасные богомилы - носители некоей непознанной до сих пор святости. "Так некогда в Вавилоне отступил и отошел огонь от угодных Богу юношей и окружил их со всех сторон наподобие золоченых покоев".
Анна подошла к концу своего рассказа о правлении отца, остается описать его кончину. Ей самой под шестьдесят пять, почему бы и не позволить себе слабость по отношению к тем, кто завораживал ее на заре жизни, когда она набиралась сил у бабушки, Марии Болгарской, где ей повстречался Эбрар Паган? Но нет - ни слова, ни признания. Она словно спохватывается: "Намеревалась я рассказать о всей ереси богомилов. Но, как говорит где-то прекрасная Сапфо, мне мешает стыд. Ведь я, пишущая историю, - женщина, к тому же самая уважаемая из царственных особ и самая старшая из детей Алексея. Кроме того, надлежит хранить молчание о том, о чем говорят повсюду". Ей мешает стыд.
Представляешь. Норди! Да ведь это целая программа! Анна приподнимает завесу над тем, что является ее кодексом: пропустим мимо ушей то, что сказано по поводу стыдливости Сапфо, были и более стыдливые, да и в Анне нет ничего сапфического, хотя как знать, как знать? Главное в словах: "надлежит хранить молчание" и "я, пишущая историю, - женщина". Сама Сапфо столько не сказала бы!
Считаешь, что я уделяю Анне слишком много внимания? Не в силах устоять перед ее чарами, попала в ловушку ее обаяния и уподобилась в этом Себастьяну? Не без того, но все же я сохраняю холодную голову, да и интересует меня Себастьян. Я не забываю, что я в Санта-Барбаре и что мы столкнулись с "чрезвычайно криминализированной" ситуацией, как считают и мои собратья по перу из "Лэвенеман де Пари". Анна подавляет в себе все, что не подобает дочери Алексея Комнина, и говорит лишь то, что достойно порфирородной принцессы, предназначая это грядущим векам. Себастьян делает вывод, что она умалчивает кое о каких политических и теологических "делах", в которых участвовали ее родные: обнищании Византии, пустой казне, междоусобных войнах, ослабляющих корону с самого начала отцовского правления. Все это характерно для времени правления Алексея, и именно это толкнуло его на то, чтобы обратиться за помощью к крестоносцам. Анне это известно, но как бы не принимается в расчет. И тут целомудрие.
И все же она замуровывает в тайной крипте скорее свои собственные личные потрясения. А может, и впрямь существует тайна Анны - какая-то страсть или безумный поступок? Как у Василия Богомила, которого языки пламени заключили в некие золоченые покои, подобно тем, что Анна возвела в себе и запечатала, да так, что позабыла об этом, сохранив лишь память о великом горе. Ее тоска непонятна окружающим, ведь она - любимая дочь прославленного правителя, которому возносит хвалы. Как без этой тайной крипты объяснить жалобы Анны, словно она не последний из элегических стоиков, а первый из романтиков, при том, что на дворе всего лишь XII век? В этом заключается и гипотеза нашего Себастьяна: "Что касается меня, то с самых, как говорится, "порфирных пеленок" я встречалась со многими горестями и испытала недоброжелательство судьбы, если не считать за улыбнувшееся мне доброе счастье то обстоятельство, что родитель и родительница мои были императорами, а сама я выросла в Порфире. В остальном, увы, были лишь волнения и бури. Орфей своим пением привел в движение камни, леса и вообще всю неодухотворенную природу, флейтист Тимофей, исполнив Александру воинскую мелодию, побудил македонца тотчас взяться за меч и щит. Рассказы же обо мне не приведут в движение вещи, не сподвигнут людей к оружию и битве, но они могут исторгнуть слезы у слушателей и вызвать сострадание не только у одухотворенного существа, но и у неодушевленной природы".
Словно меланхолический дух взывает сквозь века к сочувствию читателей и космоса!
Но для меня, для нас, мой дорогой комиссар, главное другое. Если Себастьян влюбился в Анну, как я пытаюсь доказать тебе, то потому, что проецирует ее на себя: он тоже создает некую интеллектуальную и разумную поверхность, под которой таится бездна страстей, а возможно, и безумия. Во всяком случае, это не исключено, почем мне знать? Но чтобы вот так сбежать, да еще и учитывая историю вашего семейства… извини, иммигрантов, в общем, я не удивлюсь, если наш утонченный доктор наук окажется полным шизоидом! Да к тому же ищущим спасения в идеализации коллеги, жившей тысячу лет назад, носившей в сердце (или на теле, как тебе угодно) рану, похожую на его собственную. Со временем она зарубцевалась в виде жемчужины…
Что можем извлечь из всего этого мы, имея в виду наше расследование? В противоположность твоему жалкому Минальди не думаю, что Себастьян мертв. К этому я и вела. А если он не пользуется своим ноутбуком, то потому, что у него пока нет новых данных для продолжения романа. Понимаешь? Ему совершенно необходимо отыскать свою красавицу и ее робкого воздыхателя Эбрара или по меньшей мере идти по их следу, по той земле, по которой ступали они, то бишь по берегу Охридского озера, а отсюда следует: он в Филиппополе или на пути к нему.
И что из этого? Дай мне несколько дней, я еще не разобралась со всем содержимым его компьютера - видеоматериалами, фильмами, фото. Давай уж я закончу, мы ведь не торопимся? О серийном убийце ничего нового?
V
Ибо тот, кто открыт восприятию истинного, сохранит себя (
, ше-шен) и, странствуя по земным дорогам, не падет жертвой носорога или тигра, а в случае войны не погибнет от меча. Носорогу некуда будет вонзить свой рог, тигру не во что будет запустить свои когти, воину некого будет своим мечом поражать.
Почему это так?
Потому что он освободился от того, что может умереть.
Лао цзы
Как поджечь жилище…
Сегодня Номер Восемь решил убить потому, что его неодолимо потянуло на рвоту. Подобная связь мерзкой причины с не менее гнусным следствием, хорошо известная читателям детективных романов, никого не удивит. Его печень прогнила, пищевод разлагался, мозг превращался в гноище. Ничто в его организме не осталось нетронутым тлением: некие агенты, ведущие давний крестовый поход со Злом, проникли-таки внутрь и атаковали его. Нашествие этих террористов нового типа, действующих на клеточном уровне, началось, как обычно, со слуха: визга, режущего барабанные перепонки, внутреннего гула и нескончаемого подергивания, от которого у него сводило живот. Больше всего на свете Номер Восемь ценил противоположное: нежное птичье щебетание, находящееся в гармонии с внешним видом пернатых и ветром. Он умел обращаться с птицами, да так, что и сам был готов улететь с ними, чтобы не видеть себе подобных. Людские голоса изрыгали лишь угрозы, воинственные кличи на арабском и англо-американском, были чреваты взрывами самолетов и разрушением Башен-Близнецов, глухими бомбардировками, от которых лопалось клеточное ядро, дробились хромосомы, уничтожая сами основы жизни в нем, а поскольку он все еще был жив, звуковое насилие могло лишь исторгнуть на него нечто отвратительное, называемое рвотой.
Ему уже давно удалось установить, откуда идет прямая поддержка мировому терроризму, свирепствующему ныне на всей - или почти всей - планете и, уж во всяком случае, подчинившему себе Санта-Барбару. От "Нового Пантеона". И сколько бы ни прописывал ему психиатр последние нейролептические средства - лементаль, ипрекс и прочие, - наука была бессильна: он не излечивался, а его убеждения оставались неколебимы. При этом он не верил, что его убеждения связаны с его болезнью, несмотря на усилия психиатра доказать ему, что заболевание его как раз в том и состоит, что он в это не верит, но факты продолжали накапливаться в пользу обратного.
Последние открытия позволяли, однако, расширить круг причин Зла, подпитываемого за счет явно антагонистических сетей: начиная с фундаменталистов Аль-Каиды, стремящихся исламизировать свободный мир, но пользующихся в этих целях мафиозными средствами, также в свою очередь нуждавшимися во всех тех неуловимых финансовых, семейных, клановых, эзотерических, духовных и прочих зацепках, что, усложняясь, превращались в один крепкий узел на Ближнем Востоке. Видимо, процесс этот длился тысячелетия: достаточно заглянуть в Библию, чтобы это понять. Историю не переделать, она продвигается с помощью ничтожно малого количества вариантов. Мусульманские камикадзе подрывали себя в самом центре Иерусалима? Но разве "грязные деньги" не отмывались безнаказанно в самом священном городе, чтобы послужить как жертвам, так и палачам, при том, что всех это устраивало - исламских интегристов не меньше, чем правых сионистов и православных экстремистов, которые заявляли о борьбе с теми, и наоборот? Номер Восемь обучался на модных курсах политических наук в университете Санта-Барбары - где же еще? Все пути ведут туда - и ему было прекрасно известно, что глобализация заведет мир в тупик, если не принять меры в пользу обездоленных. Клинтон заявил об этом в Давосе, а "восьмерка" раструбила по всему свету. Леваки, как и их противники - чокнутые, психи, наркоманы, поэты, интеллигенты, все те, кто чурался истеблишмента, - были в этом согласны друг с другом. Однако Номер Восемь вскоре заметил, что его пытались подчинить каким-то задачам, не подозревая, что он с рождения не поддается психическому воздействию. Он принял меры, отключил свои рецепторы от пропагандистских антенн и составил свой собственный жизненный план. От которого ему же было плохо до рвоты, до тошноты. Что поделаешь, тошнота правит бал в области философской традиции в наше время.
Никто не осмеливался заявить, что мир нуждается в Чистильщике, в ком-то, способном лишь исторгать мерзость из самого себя. Все жители Санта-Барбары были чужестранного происхождения, если и не сами, то по крайней мере во втором или третьем поколении (не больше). Номер Восемь не был исключением, что не мешало ему ясно понимать: корни Зла кроются в иммиграции, контролируемой ли, нет ли. "Новый Пантеон" не сводим к жалкой банде захребетников, напротив, он лишь расширяет и эксплуатирует то непоправимое бедствие, имя которому - иммиграция. Кому же и знать об этом, как не Номеру Восемь! Объективно говоря, оно захлестнуло все и вся. Идеология безудержного роста и стимулирования миграционных потоков, проповедь самоубийственной для человечества религии, суть которой - поиск лучшей доли на чужбине, - все это не ново, но принимает все более беззастенчивые формы.
Среди преступлений, которые совершил на этом свете Себастьян Крест-Джонс, его проповедь миграции была самой вредной и лицемерной, настоящей отравой, поражающей род человеческий до самого эмбриона! Прежде чем приступить к ликвидации проповедников, облеченных саном, Номер Восемь, по специальности орнитолог, подумал о профессоре. Но даже он не был всесилен. Лучше поздно, чем никогда, несмотря на раскалывающийся от боли мозг.