20
Римма увела его в сторону от возвышенности, на которую они взошли рядом с госпиталем; с легкостью знатока-следопыта провела мимо остовов двух шалашей, наподобие тех, которые выстраивают для себя рыбаки и сторожа баштанов, и, осторожно пробравшись между кустами шиповника, вывела на склон скального песчаника.
– Если бы я не знала, что передо мной – легендарный командир легендарной батареи, да к тому же командир десантников на румынском берегу Дуная, вы, наверное, очень разочаровали, и даже огорчили бы меня, "ненастоящий морской капитан", – притворно покачала головой Римма, даже не пытаясь объяснить, куда увлекает его.
– Ну хорошо, с батареей все понятно, – сухо молвил Гродов. – О "румынском десанте" вам от кого стало известно? По-моему, я вообще стараюсь не распространяться о нем, о тех событиях.
– Как это ни странно, впервые услышала об этом от немецкого офицера.
– От немецкого или все-таки от румынского?
– Вы знаете, я иногда умудряюсь отличать немецкого офицера от румынского. И не только по цвету мундира и знакам различия. Если мне позволено будет похвастаться…
– Уже позволено, – поспешил заверить ее Гродов.
– … То я достаточно хорошо владею немецким даже для того, чтобы отличить немецкого немца от нашего, русского, в одной из немецких колоний под Одессой некогда обитавшего. В плен он попал уже раненым, и поскольку на нашем участке пленный немец, а тем более офицер, – большая редкость, то к нему отнеслись с должным, не то чтобы с уважением, но, скажем так, пониманием.
– Признаюсь, к своему первому взятому в плен германскому офицеру я отнесся точно с таким же интересом. Тем более что он был офицером СС. Кстати, происходило это все на том же "румынском плацдарме".
– А потом возник забавный эпизод: заметив среди раненых какого-то морского пехотинца, германец обратился ко мне как к переводчице с вопросом: может ли он, имеет ли право пожать руку этому моряку? Оказалось, что таким образом он, видевший перед собой здесь, в ходе обороны Одессы, только обычных пехотинцев, хотел выразить восхищение действиями в бою морских пехотинцев. Причем, восхищаясь ими, офицер имел в виду прежде всего тех моряков, которые сражались на дунайском плацдарме в Румынии и которыми командовал Черный Комиссар Гродов. Мы тогда представления не имели о том, кто такой этот Черный Комиссар Гродов; мало того, считали, что речь действительно идет о ком-то из политруков, о комиссаре. Такого представления не имел никто, кроме именно того морского пехотинца, руку которому немец намеревался пожать.
– И все-таки пожал?
– Пожал, но это стоило мне нервов, поскольку сам этот моряк, по простоте душевной, скорее настроен был дать немцу в морду, чем позволять ему "какие-то телячьи нежности".
– Признайтесь, что это вы сумели уговорить этого морского пехотинца.
– Признаюсь, что сумела. Причем сначала я отговаривала немца. Кстати, вспомнила: фамилия его была Рольф. Обер-лейтенант Герберт Рольф… Так вот, поначалу я не советовала ему рисковать подобным образом, ибо поди знай, как к этому отнесется сам моряк. Но затем, вырвав у Рольфа обещание рассказать мне обо всем, что ему известно по поводу Черного Комиссара, стала уговаривать моряка.
– То есть этот немецкий офицер воевал против меня на румынском плацдарме… – задумчиво подытожил комбат, пытаясь возродить в памяти хотя бы один эпизод, который бы позволил ему вспомнить о каком-то немецком офицере, кроме плененного им эсэсовца.
– Как он уверял меня, воевал.
– На последнем этапе обороны плацдарма на мысе Сату-Ноу там действительно появилась некая немецкая часть.
– Вот-вот, речь шла о плацдарме на румынском мысе Сату-Ноу. Как утверждал Рольф, однажды он даже видел вас в атаке. Но лишь в бинокль, поскольку он со своими солдатами находился во втором эшелоне.
Он лишь со временем узнал, кто тот офицер, который так лихо водил своих бойцов в рукопашные атаки.
– Может, вы вспомните и фамилию морского пехотинца?
– Пока что не могу. Но это не беда: ее можно восстановить по госпитальным записям. Припоминаю, что моряк этот был среди тех первых, кто высаживался вместе с вами на румынский берег, а затем, раненый, был переправлен на бронекатере в Измаил. Извините, что так некстати запамятовала его имя: работы слишком много.
– Вполне естественный процесс забытья.
– Честно говоря, меня все же больше интересовал немецкий офицер, поскольку само появление его в нашем госпитале – в диковинку, к тому же появлялась возможность проверить себя на знание языка. Жаль, что очень скоро прибыл офицер из штаба и забрал его. Кстати, только потому и забрал так быстро, что начальник особого отдела госпиталя тут же сообщил о нем как о человеке, принимавшем участие в боях на дунайском плацдарме. Наконец, я даже в сонном бреду не предполагала, что буду иметь удовольствие лицезреть того самого Черного Комиссара.
По извилистой, едва проторенной тропинке она начала спускаться вниз, к морю, увлекая за собой и капитана. Там, у подножия скалы, между ней, валуном и миниатюрным морским заливом, образовался небольшой, скрытый от любопытствующих глаз каменистый закуток, в каких обычно предпочитают устраивать свой отдых прирожденные отшельники.
– Как вы уже догадались, я привела вас на то пустынное место, на котором обычно устраиваю себе купания. Порой даже ночные, – указала она на небольшое ложе, сотворенное из мелких веток и охапки сена. – Я обожаю море, обожествляю всякое купание; сама вода воспринимается мною как некое, свыше данное блаженство.
– Уж не хотите ли вы сказать, что родились в семье моряка или стали женой одного из морских волков?
– Ни то, ни другое. Наоборот, я – дочь военного, родилась и почти все раннее детство провела в туркменской пустыне. – Произнеся это, она тут же, без какой-либо паузы, спросила: – Вы почему не раздеваетесь, капитан?
– Я не знал, что мы пришли сюда для совершения вечернего купания.
– Лучше признайтесь, что стесняетесь меня.
– Было бы странно, если бы я не стеснялся вас, тем более что мы не в постели, что еще достаточно светло, а главное, я пока что представления не имею, как вести себя с вами.
– Как вести себя со мной?.. – хмыкнула Римма, снимая портупею и гимнастерку. – А действительно, как со мной вести себя?.. Вам действительно нужен мой совет?
– Да, пожалуй, уже не надо… – растерянно проговорил Гродов, поневоле отводя взгляд от оголенной груди женщины.
– Попытайтесь вести себя так, будто находитесь в семи километрах от передовой, где сейчас гибнут сотни солдат, и в ста метрах от госпиталя, в котором раздевающаяся перед вами женщина круглые сутки видит одно и то же: кровь и страдания. Кровь, смерть и страдания… Причем и на передовой, и в госпиталях нашлись бы сейчас тысячи мужчин, которые были бы готовы жизни свои отдать, только бы оказаться сейчас в этом закутке морского берега, а значит, на вашем месте. К слову, на запад от госпиталя, сразу за оградой, на пустыре, уже выросло целое кладбище тех, кого спасти мы не сумели, а значит, тех, кто позавидовать вам уже не сумеет. Такого совета вам, капитану, только что вышедшему из боя, сумевшему вернуться, как мне объяснил один из ваших раненых, из почти безнадежного рейда по вражеским тылам, достаточно?
В эту минуту Гродов почувствовал себя так, словно только что эта женщина отхлестала его по лицу. Причем в связи с этим же "тайновечерним" купанием. В конце концов, он не был ни святым, ни ханжой, самый обычный мужик в сугубо мужском значении этого слова. Правда, по какой-то странной случайности во всех случаях его юношеского грехопадения более инициативными оказывались женщины. Но, конечно, Дмитрий был решительно убежден: это следует считать всего лишь совпадением.
– У вас несколько необычный способ убеждать мужчин, – растерянно пробормотал он.
В эти мгновения в памяти Гродова всплыло налитое тело совсем еще юной практикантки-поварихи Люсьены, которая после многодневной атаки глазками и томных вздохов в последний вечер своей практики в детском доме дала практический урок обращения с женщинами этому рослому, смазливому старшекласснику. Заманив парнишку под каким-то предлогом в свою конурку при кухне, она уложила его поперек постели и поначалу буквально зацеловала, а затем столь же бурно, и тоже в буквальном смысле, отдалась.
И выглядело все это незабываемо и потрясающе. Даже на первом курсе военного училища Гродов все еще оставался влюбленным в нее, все мечтал когда-нибудь найти, а впервые оказавшись после случайной вечеринки в постели у многоопытной "училищной профуры", самым постыдным образом бредил телом "несравненной Люсьены", интуитивно убеждая себя, что вновь оказался рядом с ней.
Странно, но уже буквально через два-три месяца после того, как Люсьена отбыла в свое кулинарное училище, лица ее Дмитрий вспомнить не мог, поскольку было оно каким-то совершенно обычным и неприметным; а вот все то, что называется "женским телом", запомнил так, что помнит до сих пор. Кажется, и сейчас еще смог бы узнать его буквально на ощупь, на чувственность, на пьянящий, никакими духами-одеколонами не приправленный запах…
– Отвернитесь, мне нужно раздеться донага, потому что долго обсыхать будет некогда. – Нет, эти слова уже принадлежали не Люсьене, а совсем иной женщине – из иного времени, иного возраста, а следовательно, из иного мировосприятия.
Другое дело, что слова, которые, словно заклинание, произносила тогда, в каморке, эта девчушка из кухни, этот "поваренок", как называли Люську-Люсьену почти все поголовно влюбленные в нее старшеклассники, он уже не сможет забыть никогда. "Господи, – страстно шептала она в тот вечер, – если бы ты, мальчишка, когда-нибудь стал моим мужем, всю оставшуюся жизнь я бы молилась на тебя как на ожившую икону! Наверное, за каждую твою ласку обожествляла бы. Понимаю, что сочтешь меня глупой, но только помни, что глупой я была… сугубо по-женски".
Все тогда поражало Гродова: и необычность первого соития с женщиной, и отчаянная решимость произнесенных ею слов, которые сам он никогда ни одной, пусть даже самой любимой женщине сказать не смог бы, и какая-то обреченная искренность в словах, поступках и даже во взгляде этой девушки, прекрасно понимавшей, что вместе им никогда не быть, ибо не суждено, и даже сумевшей молитвенно убедить себя в этой "судности".
– Исходя из всей вашей словесной бравады, старший лейтенант, – тоже принялся лихорадочно снимать с себя комбат портупею и китель, – вы должны были бы выглядеть смелее.
– Только умоляю вас, – вдруг по-настоящему взмолилась Римма, – никогда не обращайтесь ко мне по званию. Особенно в такие вот, совершенно интимные, моменты.
– Прошу прощения, сорвалось с губ, не предполагал…
В эти минуты он не мог не вспомнить купание с другой женщиной – Валерией Лозовской. Странная вещь: и происходило оно совсем недалеко отсюда, и было это совсем недавно, хотя и в том времени, которое уже принято именовать сейчас пока еще не прижившимся понятием – "до войны"… Но тому прощальному купанию – теперь он это воспринимает даже не как купание, а ритуальное омовение – предшествовали более или менее продолжительное знакомство и своеобразно сформировавшиеся отношения с баронессой. А вот то, что происходило сейчас…
– Тут как-то сам собой возникает один нюанс, – возвращала его к прифронтовой реальности уже окончательно оголившая свои грудяшки и бедра Римма. И до чего же по-девчоночьи озорно улыбается при этом! – Как медик, я спокойно воспринимаю голое тело своих пациентов мужского пола, а значит, вообще мужчин, а вот раздеваться перед ними стесняюсь.
Вода в этом августовском морском затоне была по-парному теплой и на удивление прозрачной. Сделав несколько шагов по жалящему своей кремневой остротой дну, Гродов с удивлением обнаружил, что женщина стоит на подводной каменной плите, отшлифованной волнами и покрытой скользкими водорослями. И что ведут на эту плиту, словно на эшафот, три неровные, самой природой сработанные ступени.
– Не нужно больше слов, – положила руки ему на плечи, а затем, по мере того как мужчина поднимался и приближался к ней, плавно опускала их до уровня бедер. – Только, ради бога, не нужно слов…
– Потому что никакие слова никакого смысла на этой плахе уже не имеют, – так и не мог потом вспомнить Дмитрий, произнес ли он эти слова мысленно, или, вопреки запрету, вслух.
Зато хорошо помнит, как нежно обволакивала его женщина теплыми изгибами рук, крепкими икрами ног и пьянящими путами губ.
…И длилось это столь же долго, сколь и мгновенно…
Потом они еще какое-то время лежали на воде вверх лицами, держась за руки и подставляя свои оголенные тела пока еще несмелому, едва-едва проклевывающемуся лунному сиянию.
– Понимаю, что на войне ни загадывать, ни обещать ничего нельзя, – произнесла Римма, когда, понежившись под лунным светом, они неспешно поплыли к берегу. – Но ведь я ничего особого от тебя и не требую.
– Обещаю, – прервал ее объяснение Гродов. – Не клятвенно, однако обещаю.
– Но ведь ты еще не знаешь, о чем я тебя стану просить.
– Чтобы эта встреча наша не оказалась последней или прощальной.
– Согласна, об этом тоже стоило попросить. Хотя на самом деле хочется, чтобы ты пообещал: если нам суждено будет пережить эту войну, ты обязательно разыщешь меня и привезешь сюда, на это сакральное место, на эту жертвенную, как я называю ее, плиту. Независимо от того, как сложится наша жизнь, будем ли мы женатыми или холостыми, ты разыщешь, привезешь меня сюда, и мы повторим все то, что только что сотворяли в этой заводи. Могу я позволить себе такую прихоть?
– Как минимум постараюсь выжить, – ответил Гродов. – А если уж выживу, то первое, что сделаю, – это разыщу тебя в одном из госпиталей, а дальше – все по твоему завету.
21
– Ты сказала, что за германским офицером Гербертом Рольфом приезжал какой-то наш офицер из штаба, который и увез его. Не можешь вспомнить, кто был этот офицер? – По крутой извилистой тропе Римма поднималась вслед за Гродовым, и он то и дело подстраховывал ее, подавая руку или поддерживая за локоть.
– И не имеет смысла вспоминать. Он стал всего лишь гонцом, имени которого ты не знаешь. Зато тебе известен человек, который послал его. Это полковник Бекетов.
– Как я и предполагал. Потом он вызывал тебя в контрразведку?
– Нет, приезжал сюда. Мы с ним долго беседовали. Он-то и рассказал о тебе. Причем я заметила, что полковник увлечен твоим образом, словно мальчишка – фронтовым киногероем.
– Возможно, на самом деле в его беседах проявлялось увлечение тобой.
Римма осуждающе взглянула на комбата, а затем, тут же сменив гнев на милость, взяла его под руку и буквально повисла на нем.
– Наконец-то один специфический мужской недостаток в тебе определился – страстная ревность. Полковник действительно проявлял интерес ко мне, но совершенно по иному поводу. Ты, наверное, слышал, что в свое время Бекетов служил на востоке страны?
– В любом случае, о полковнике мне известно намного меньше, нежели полковнику обо мне.
– Так вот, мой отец, полковник Верников, был одним из первых его командиров. Но, даже когда Бекетов вышел из-под его подчинения, отец, используя свои старые армейские связи, еще несколько раз помогал ему в каких-то сложных житейских ситуациях. К тому же первой женой Бекетова была наша родственница, которая, к сожалению, умерла при родах.
– Я всегда предполагал, что мир тесен, однако не знал, что настолько… И как сложилась судьба вашего отца, полковника Верникова?
– Единственное, что Бекетову не импонировало в моем отце, – это старая офицерская щепетильность, "унтер-офицерская", как он утверждал, выправка и верность еще тем, царско-офицерским, традициям, при которых никаких "бать" и отцов-командиров быть не должно, есть офицеры и низшие чины. Все должны знать свое место. Да вот беда: оказалось, что эти качества не нравились не только Бекетову, но и некоторым другим офицерам, иначе отцу не пришлось бы несколько лет служить на генеральских должностях, оставаясь при этом в полковниках.
– В тридцатых он был арестован?
– Его предупредили о возможном аресте. Чтобы не доставить чекистам удовольствия допрашивать и пытать его, он буквально за час до прибытия "чекист-жандармов" отправился в горы, присоединился к отряду чрезвычайного назначения, который прочесывал окрестности какого-то кишлака, и погиб в бою с бандой басмачей, незадолго до этого прибывшей из-за границы. Сразу же скажу, что не оправдываю решение отца, но…
– Считаете, что он должен был отдать себя в руки ОГПУ, а во время допросов и суда доказывать свою невиновность?
Она задумчиво помолчала, а затем ответила:
– Наверное, я истребила бы тех, кто вершил все эти репрессии, как бешеных собак. Столько ненависти накопилось во мне, когда я видела, как одного за другим арестовывали и расстреливали достойнейших и преданнейших советской власти офицеров. Уверена, что за всю нынешнюю войну, сколько бы она ни длилась, мы не потеряем и половины той численности офицеров, которые были истреблены коммунистами в тридцатые годы в своей собственной стране.
– Не нужно об этом, – поиграл желваками Гродов, который знал, что в офицерской среде, где очень тягостно переживали массовые казни своих сослуживцев и просто коллег, допускать подобные высказывания не позволяли себе даже в хмельной ярости.
– Если это не претит вашим принципам, можете донести на меня в НКВД.
– Претит, причем категорически.
– Меня это радует. Не потому, что вы не собираетесь доносить на меня, а потому, что претит.
– Но я не смог бы донести на вас уже хотя бы потому, что являюсь вашим единомышленником и что вы – женщина, прекрасная женщина.
– Хорошо, я готова пощадить ваши нервы и взгляды, капитан. Однако не могу не высказать то последнее, которое просто не могу не высказать мужчине, в которого, как я теперь понимаю, безумно влюблена. Я восхищаюсь мужеством солдат, которые идут на смерть, сражаясь против фашистов, но содрогаюсь от мысли, что ценой их жизни коммунисты станут похваляться, как победой их, коммунистической, а, по существу, коммунист-фашистской идеологии, их коммунистического строя.
Гродов вновь тяжело вздохнул:
– Наверное, все выглядит намного сложнее, чем нам кажется.
– А по-моему, все выглядит намного проще и страшнее. Другое дело, что многого мы пока еще не знаем. Но ведь когда-то же вся эта лагерно-энкавэдистская правда неминуемо всплывет.
– Товарищ капитан! – это был голос Жодина, который возник весьма своевременно. При свете луны фигура самого сержанта четко вырисовывалась на фоне многоцветной и как бы подсвечивающейся поверхности моря. Но возникла она как-то слишком уж неожиданно и как бы ниоткуда.
– Слушаю тебя, сержант!
– Берите правее этого шалаша, тогда не нужно будет пробираться сквозь кустарник.