Да, не повезло Комсомольцу с дамой сердца. Он любил Владу давно, искренне, глубоко... но, увы, безответно. И, как подозревала вся коммуналка, исключительно по причине идеологических разногласий.
* * *
Влада была на два старше Спартака, на год младше Комсомольца и при этом – полной противоположностью последнему. Чуточку экзальтированная, малость рефлексирующая, где-то страдающая, эдакая барышня Серебряного века... Хотя таковой себя отнюдь не считала. А считала она себя девушкой современной и – более того – намного современнее соседей по квартире, поскольку мыслила, как ей казалось, иначе. Она неудачно и ненадолго сходила замуж за какого-то хлыща-импотента из когорты непечатающихся писателей, от него не забеременела, зато забеременела идеями, которые, мягко говоря, шли вразрез с генеральной линией. Владка люто ненавидела совет-ский строй, однако не столько из каких-то определенных политических убеждений, сколько из чувства противоречия и чтобы помучиться. Хотя – была отнюдь не дурой, университет закончила, умела смотреть на вещи объективно... по крайней мере, если это не касалось политических размолвок с Комсомольцем. Некогда она преподавала язык в школе (Спартак нахватался по верхам немецкого именно благодаря сестре), но из-за неуемной критики Союза была уволена и теперь с трудом устроилась няней в детский сад.
Спасибо, хоть не арестовали.
Спартак вздохнул.
Вот ведь – получилось так, что любит его сестру человек, обитавший с ней на одной квартирной площади, однако же придерживающийся диаметрально противоположных взглядов. И только это обстоятельство мешало им сойтись...
Так-то. Вот такой клубок отношений запутался в скромной жизни простой питерской коммуналки. Герр Фрейд спятил бы, а мистер Шекспир просто обязан был бы повеситься от зависти.
Перепуганная мать, Марианна Феликсовна, выглянула из комнаты на крик Влады аккурат в тот момент, когда сестрица отлипла от Спартака и его заключил в медвежьи объятия Комсомолец. "Ну хоть кто-то рад моему возвращению..." – подумал Спартак. Он повесил шинель на вешалку и в окружении радостно гомонящих мамы и сестры двинулся к себе.
На пороге снял сапоги и сунул ноги в домашние тапочки, извлеченные суетящейся мамой из шкафа. Наскоро ополоснул лицо – мыться потом, потом. И только сейчас понял: он дома. Фронт остался во вчерашнем дне.
Но на душе отчего-то все равно было маятно. Из-за Наташки, что ли?..
Мама, конечно, всплакнула. Мама, конечно, тут же бросилась на кухню разогревать ужин, а потом побежала сообщать сонным соседям радостную новость: сын вернулся с войны, целый, живой, почти не раненный!.. А вот по пути к кухне Марианна Феликсовна нарочито небрежным и оттого неестественным движением подхватила с кровати некую одежку – серую в крупную клетку – и сунула в шкаф.
– Слушай, пока тебя не было, я в твою комнату переехала, ничего? – быстро сказала Влада, тоже заметив движение матери, но при этом старательно глядя в сторону. И добавила невпопад: – Давай я сейчас вещи перенесу обратно, тебе же, наверное, отдохнуть надо...
И, пряча глаза, скользнула в дверь за буфетом.
Спартак вымученно улыбнулся в пустоту комнаты. Э, ребята, все ж таки не все ладно в родной коммуналочке...
Оставшись один, он огляделся, тщетно ища в душе должные появиться спокойствие и умиротворение. Ну хотя бы умиление, вызванное самим фактом возвращения. Ничего. И – ничего, ровным счетом ничего не изменилось за время его отсутствия. Будто и не уезжал на увеселительную зимнюю прогулку в Финляндию. Вот только мать осунулась, похудела...
Да еще вот елка появилась, стоит себе у окна. Ну да, завтра ж Новый год, подумать только. Сороковой. Круглая дата... Куценькая, конечно, елочка, зато игрушек много. Елка, надо же, как только мать ее дотащила... А в остальном – все, как обычно. Накрытый скатертью с кружевной каймой дубовый стол посередине большой комнаты (в самом деле большой; мама называла ее – точнее, большую ее часть – на старинный манер: "залой"), тяжелые стулья вокруг, псевдохрустальная люстра под потолком (горели только две лампочки из четырнадцати), книжный шкаф (толстые книги с позолоченными, но потрепанными корешками), слева – сервант с неизменными слониками (за сервантом – дверь в комнату Спартака), массивный платяной шкаф справа... Платяной шкаф разделял комнату на две неравные части: собственно залу и закуток Влады. Таким нехитрым манером две комнаты были превращены в три – когда родился Спартак. На семейном совете решили, что со временем, когда парень подрастет и если Владка замуж не выскочит и жилплощадь не сократят, вторая комната достанется ему. Так и случилось – подрос, не выскочила, не сократили. Так что теперь Спартак являлся обладателем форменного сокровища: отдельной, собственной, личной комнаты...
Владка наконец вышла из его комнаты, а там и мать появилась – с кастрюлей вареной картошки, достала квашеную капустку, огурцы, и Спартак вдруг понял, что проголодался. Даже не столько проголодался, сколько соскучился по нормальной, домашней пище... Однако первый кусок в горло не полез: мама, чуть поколебавшись, выставила на стол плюс ко всему и графинчик с водкой. Ополовиненный.
Ладно. Допустим.
Допустим, мама решила, что возмужавший сынуля, вернувшийся с фронта, от стопочки не откажется. Но вот вопрос номер один: как она узнала, что сын вернется именно сейчас? И – вопрос номер два: кто выпил половину графина? А ведь именно что выпил: не в привычках бывшей купеческой дочки Марианны Феликсовны Котляревской было переливать из бутылки в графин половину, а оставшуюся половину прятать на черный день.
Или мама в отсутствие Спартака начала прикладываться к водочке?
Спартак посмотрел на Марианну Феликсовну. Мать, конечно, смотрела на сына с обожанием, но в глубине взгляда таилось нечто такое... сомнение, что ли? Или растерянность? Он взглянул на Владу. Сестра угрюмо смотрела на скатерть.
Ну и бог с вами.
Он пожал плечами, набухал себе полную стопку, опрокинул в себя залихватски и взял вилку.
Напряжение несколько рассеялось. Потекли обычные застольные разговоры: как там дела на фронте, не обморозился ли, хорошо ли кормили, скоро ли война закончится, а в Ленинграде везде очереди, ничего не купить, даже продуктовые карточки на водку ввели, потому как война, и народ бросился затовариваться самым необходимым, эшелоны один за другим уходят в сторону финской границы...
О Наташке Долининой, что характерно, не было сказано ни слова.
...То ли водка подействовала, то ли просто отпускать начало – но очень быстро Спартака сморило. Причем так быстро, что даже мыться расхотелось напрочь, а хотелось раздеться, залезть под одеяло и... и вырубиться. Тупо вырубиться, без мыслей и снов. Ладно, чего там, в больнице мылся по два раза на дню, так что – завтра, все завтра.
Извинившись перед родней, Спартак поднялся, добрался до своей комнаты, с трудом стащил с себя гимнастерку и рухнул на кровать.
Вот ведь удивительно человеческий организм устроен! Только что готов был заснуть прямо за столом – а теперь сна ни в одном глазу, только безмерная усталость во всем теле.
Он слышал, как звенит за стеной убираемая посуда, как Владка о чем-то громко спросила мать, а та в ответ громко на нее шикнула – в смысле не шуми, ребенок умаялся, не понимаешь, что ли...
Спартак лежал на спине, закинув руки за голову, и в тусклом свете, льющемся с улицы сквозь неплотно задернутые занавески, бездумно разглядывал свою комнату. Мыслей не было вообще никаких. Комната казалась чужой и незнакомой. Модели аэропланов под потолком, над кроватью – книжная полка: преимущественно с фантастикой и преимущественно про космос... Давным-давно, лежа тут, он мечтал о небе – но не о голубом, которое видно и с земли, а о бездонном, беспросветно черном, с крупными немигающими звездами, похожими на осколки хрусталя на бархатном покрывале. (Правды ради стоит заметить, что на эти юношеские мечты иногда накладывались другие видения, с романтикой межпланетных путешествий имеющие весьма сомнительную связь. Например, виделась Спартаку на этом самом бархате Юлька Смирнова из параллельного – в прозрачной белой накидке, едва прикрывающей бедра; потом сестры Потаповы, вообще без какой-либо одежки... а там и Наташка Долинина не преминула влезть в череду чаровниц... Но это так, к слову.)
А теперь...
За время зимних прогулок по соседней Финляндии, после крови, смерти, ходящей рядом, и безнадеги, поселившейся в сердце... Нет, мечту о черном небе, полном далеких искорок-миров, Спартак не растерял, но... но сама мечта как-то поблекла, потеряла романтический ореол. Тяга к небу стала более приземленной, – если можно так выразиться.
Н-да, вот и вернулся гладиатор Спартак с арены. Не победителем вернулся, но и не в гробу. А где, позвольте спросить, цветы, овации, фанфары и толпы поклонниц? Нету. Никому не нужен он за пределами арены, вот в чем дело.
Погано было на душе.
Но незаметно для себя Спартак уснул. Без мыслей, без снов.
* * *
Семь утра. Зимний рассвет едва проклевывается над заснеженными крышами Васильевского острова. Морозно... нет – скорее зябко: к утру снег прекратился и ветер утих, хотя по-прежнему было где-то минус пятнадцать. Рабочий люд далеко внизу поспешает на работу, спросонья взрыкивают простуженные моторы автомобилей, раздраженно клаксонят водители общественного транспорта...
Спартак курил в открытое чердачное окно, кутаясь в шинель. Проснулся он на удивление рано, еще все спали, а ему отчего-то тесно и муторно стало в родной квартире, он неслышно оделся и полез на чердак. В голубятню. Туда, откуда в детстве он, Марсель и Комсомолец гоняли сизарей. (Уж не там ли, между прочим и кстати говоря, зародилась его любовь к небу?) Голубятня была пуста, дверца открыта, куда девались голуби – пес их знает. Может, разлетелись, может, переселились на зимнюю квартиру.
Зачем он сюда приперся? Детство – да какое там детство: юность! – осталась в снегах Финляндии, а зрелость почему-то не наступает. Уже не мальчишка, но еще и не взрослый мужик. Межвременье, черт его подери.
Он чуть отогнул халтурно приколоченную рейку у оконной рамы, посмотрел на сделанную перочинным ножиком надпись на чердачной доске: С. К. + Н. Д. = ... и неумело вырезанное сердечко. Спартак и Наташка. Загадочная формула подвыцвела, затерлась. А ведь самолично орудовал ножом, минут двадцать старался, потому как нож был туповатый, а хотелось, чтобы инициалы эти остались здесь навсегда. Той ночью, с тридцать первого мая на первое июня, когда выпускной уже отгремел, а разъезжаться по дачам родители еще только собирались, той ночью, когда Натка впервые позволила ему... а точнее, сама проявила максимум инициативы, и кожа ее фосфоресцировала в чердачной темноте...
Спартак скривил губы в ухмылке. Любовь – мнимая величина.
– Я почему-то так и думала, что ты здесь. Как узнала, что вернулся...
Он отпустил дощечку, та звонко щелкнула по раме, и оглянулся. Почему-то ничуть не удивился.
Все такая же, совсем не изменилась. Длинные белокурые волосы, выбивающиеся из-под вязаной шапочки, бледная, чуть ли не прозрачная кожа, голубые глазищи-омуты, а губы – чуть припухлые, розовые, мягкие (он помнил) и шершавые, а угадывающаяся под пальтишком грудь... Господи, какая у нее грудь...
Стоит, прислонившись плечиком к косяку. И смело смотрит прямо в глаза Спартаку.
– Наташка...
– Только ничего не надо говорить, – быстро сказала она. От косяка отлипла, пересекла чердак, зачем-то выглянула в окно, стараясь держать дистанцию. Повернулась, по-прежнему не глядя ему в глаза.
– Натка...
"Черт, веду себя, как малолетка..."
– Злишься? – спросила она.
Спартак собрался с мыслями и как можно равнодушнее пожал плечами:
– Да с чего?
– Тебе никто не доложил?
– О чем?
– Думаешь, я поверю, что ты не знаешь?
– Я много знаю, а тебя интересует что-то конкретно?
– Ты дурак?
Совсем как в детской игре, где позволяется разговаривать только вопросительными предложениями.
И Спартак проиграл, сдался, вздохнул утвердительно:
– Дурак. Знаю. Доложили.
Она наконец посмотрела ему в глаза. Но лучше б не делала этого: глаза ее были холодные, пустые. И бледно-голубые, как зимнее небо. Она потупилась и сказала жестко:
– Это жизнь, Спартак. Я не могу ютиться в одной комнате с родителями. И у тебя мама и сестра... А Юр... а у моего мужа трехкомнатная квартира. Он хорошо зарабатывает. Он твердо стоит на ногах...
Она осеклась, а Спартак смотрел на нее и недоумевал. Он не мог разобраться в собственных ощущениях. Нет, он по-прежнему любил Наташку, хотел ее, знал, что с ней ему будет хорошо так, как ни с одной другой женщиной... Однако, по большому счету, трепет и нежность, желание защитить и оградить подругу жизни куда-то ушли.
Дрянь.
Предательница.
Война. Война изменила его, заставила повзрослеть раньше времени, вот в чем дело.
Она вдруг опять вскинула на него пронзительные глазищи, сказала просто:
– Твоя мама пригласила нас к вам на Новый год. Обоих. Ты... ты позволишь прийти?
– А у него что, места в квартире не хватает? – желчно спросил Спартак.
– Ты против?
И посмотрела исподлобья, смущенно, беззащитно... как обычно смотрела, если что-нибудь очень-очень хотела.
Опять "вопрос – вопрос". И опять Спартак проиграл, сдался:
– Да приходите, чего уж...
Ему и в самом деле захотелось посмотреть на того, кого предпочла Натка. Просто посмотреть. Мы ж ведь интеллигентные люди, морды квасить друг другу из-за бабы не будем...
– Спасибо.
"А про фронт не спрашивает, – холодно отметил Спартак. – Не интересуется, не ранен ли я..." И спросил с ехидцей, просто чтобы не молчать:
– И кто ж он таков? Полярник? Стахановец?.. Или, может, летчик?
– Нет, – отрезала она. – Я... я зря сюда пришла. Думала, что... В общем, прости.
Повернулась и вышла, не прощаясь. Застучали по лестнице каблучки. Спартак опять остался один.
И чего приходила?
Но ведь пришла же... Зачем-то.
Может, из-за этого мама такая напряженная – пригласила бывшую пассию сынули с мужем, а тут сынуля сам проявился? И, спрашивается, зачем Натке приходить на Новый год с законным мужем, ежели я приехал?
Нет, никогда нам женщину не понять.
Только одно он понял четко, вдруг осознал с пронзительной ясностью: на бойню под названием Финская операция, происходящую на Карельском перешейке, он больше не вернется. Пусть его считают дезертиром – плевать. Не вернется.
Глава четвертая
Грустный праздник – Новый Год
Кто мог знать, что все так получится...
Наступал новый, тысяча девятьсот сороковой год. По давно сложившейся традиции праздник всей коммуналкой вскладчину отмечали в комнатах Котляревских – как наиболее приспособленных для приема большого количества гостей. Хотя слово "большого" весьма относительно: помимо семейства Спартака присутствовали Комсомолец, Марсель с папой и мамой, старик Иннокентий из дальней, возле туалета, комнаты... И чета Долининых. Или как там они теперь зовутся...
Итого десять человек. Не так уж много.
Муж Долининой оказался не полярником, не стахановцем и не летчиком. Он оказался партийным работником. Не то инструктором, не то агитатором, пес их разберет в ихней иерархии. В двубортном полосатом костюме, с прилизанными волосами, ясноглазый, чисто выбритый, косящий то ли под певца Лемешева, то ли под какую-то заграничную кинозвезду.
Гнида. Да еще с трехкомнатной квартирой...
Поначалу Спартак, и без того склонный к юношескому самокопанию, думал, что резкая антипатия к герою Наткиного романа вызвана исключительно ревностью, но потом посмотрел на Марселя и Комсомольца – и понял, что парням хлыщ нравится ничуть не больше, чем ему самому.
Ну, Марсель – понятно, ему всегда претили любые проявления законопорядка и государственности. Однако Комсомолец, который, казалось бы, должен адекватно воспринимать товарища по борьбе, тоже смотрел на хлыща холодно и чуть брезгливо, задавал провокационные вопросы и снисходительно ухмылялся ответам.
Хлыщ не нравился никому.
Кроме Натки, наверное. Но хлыщу на это было наплевать. Он сидел рядом со Спартаком и всячески старался Спартаку приглянуться – то подливал в бокал, то заводил беседы о тяготах фронта, то восхвалял Натку...
Наташка, красная как рак, вяло ковыряла вилкой салат.
Звали его Юра. (Ну не дурацкое ли имя?)
Впрочем, Спартак морду бить ему по-прежнему не собирался. (Кто ж виноват, что в результате это случилось? Сам Юра и виноват.)
А началось все как обычно; все, как помнил Спартак по прошлым Новым годам, разве что значительно более скромно: во время Финской со снабжением в городе стало совсем худо. И тем не менее – поздравления, пожелания, тосты и смех. Старик Иннокентий из комнаты возле сортира захмелел первым и принялся наезжать на папашку Марселя:
– Я Юденича гонял, мать твою! Всю Мировую провоевал, потом всю Гражданскую! Имею право! Где ты был, где воевал, а?! А я Антанту вот этим кулаком глушил!
Папашка привычно и беззлобно отмахивался, подливая всем окружающим. Влада чуть хмельно кокетничала с Комсомольцем, Комсомолец краснел. В общем, все как всегда.
Вот только...
Вот только Марсель старательно на отца не смотрел, а отец его, в сером, в крупную клетку пиджаке, сидел рядом с Марианной Феликсовной и подливал всем из уже знакомого Спартаку графинчика, а жена его, мать Марселя, рано постаревшая, измученная бесконечными стирками, готовками и уборками, скромно жалась в дальнем углу стола, а Влада время от времени бросала на этого папашку изничтожающие взгляды...
А потом Спартак вспомнил некую одежку – серую и в крупную клетку, – которую мама быстро сунула в шкаф. И вспомнил ее замешательство при появлении сыночка, смущение Влады, недовольство папашки и смятение Марселя. И ополовиненный графинчик. И обратил внимание, что Марианна Феликсовна нет-нет да и прижмется, будто невзначай, худым плечиком к плечу Марселева отца.
М-да. Оказывается, все просто, как дважды два...
А с другой стороны, что, скажите на милость, тут нового и необычного? Мама хороша собой, еще не старая, образованная, следит за собой... в отличие от матушки Марселя. И к тому же одинокая. Так что – имеет место элементарное влечение полов. Причем взаимное, судя по всему.
Но отчего-то на душе стало вовсе уж паршиво.
Лишним он оказался в родном доме, кто бы мог подумать...
И Спартак жахнул полную стопку...
Потом как-то неожиданно он оказался рядом с Иннокентием. И старик вещал ему, брызжа слюной и крошками салата: