* * *
Дорофеев. Рад познакомиться с вами, господин Никитин. Директор франкфуртского филиала Дойче-банка господин Шпиллер предупредил меня о вашем приезде. Он назвал сумму, которую вы намерены инвестировать в нашу промышленность, и сказал, что эти деньги уже поступили на ваш счет в Дойче-банке. Как я понял, он это сделал по вашей просьбе.
Никитин. Совершенно верно.
Дорофеев. Проходите, пожалуйста. Устраивайтесь поудобней. Что-нибудь выпьете?
Никитин. Спасибо, нет. Я за рулем.
Дорофеев. Может быть, кофе?
Никитин. Ничего не нужно, спасибо. И за то, что послали своих людей встретить меня – тоже спасибо. Правда, мы каким-то образом разминулись.
Дорофеев. Я никого не посылал встречать вас. Непременно послал бы, но я не знал, каким рейсом вы прилетите.
Никитин. А тогда какой же молодой человек… Впрочем, это не важно.
Дорофеев. Итак, слушаю вас. Только, ради Бога, господин Никитин, не курите, если это вас не очень затруднит. У меня больное горло, совершенно не переношу табачного дыма. Как видите, у меня даже пепельницы нет.
Никитин. Извините, не знал. Разумеется, я не буду курить.
Дорофеев. Итак…
Пауза.
Дорофеев. Как прошел перелет? Вы прилетели во Франкфурт из Претории?
Пауза.
Никитин. Нет, на несколько дней залетал в Нью-Йорк, там у меня были кое-какие дела. А оттуда уже – во Франкфурт и в Москву.
Пауза.
Дорофеев. Утомительное путешествие.
Никитин. Не без того.
Пауза.
Дорофеев. Сколько вы не были в России?
Пауза.
Никитин. Около двадцати лет.
Пауза.
Дорофеев. Тогда вы не узнаете свою родину. У нас очень многое изменилось.
Никитин. Но не все.
Долгая пауза.
Дорофеев. Вы сильно загорели. У вас там, в ЮАР, сейчас, наверное, жарко.
Пауза.
Никитин. У нас всегда жарко. Кроме зимы, когда просто тепло.
Очень долгая пауза.
Дорофеев. Сколько лет вы уже в ЮАР?
Никитин. Восемь.
Очень долгая пауза.
Дорофеев. А до этого где работали?
Очень долгая пауза.
Никитин. В Канаде. Пять лет. И пять лет жил в Штатах, в Нью-Йорке. Был безработным, жил на "вэлфэр" – это такое социальное пособие.
Очень долгая пауза.
Дорофеев. Может, все-таки выпьем что-нибудь? Есть прекрасный шотландский виски.
Пауза.
Никитин. Не стоит. Не хочу осложнений с ГАИ.
Пауза.
Дорофеев. У вас какая машина?
Пауза.
Никитин. "Форд-сиера", я взял ее напрокат.
Пауза.
Дорофеев. Лучше бы взяли "БМВ", гаишники такие машины редко останавливают.
Никитин. По-прежнему не любят связываться с иностранцами?
Дорофеев. Скорее – с бандитами. Их сейчас в Москве больше, чем иностранцев. И они почему-то предпочитают именно "БМВ".
Очень долгая пауза.
Никитин. Не знал. А то бы взял "БМВ".
Очень долгая пауза.
Дорофеев. Не буду больше утомлять вас светскими разговорами. Вам нужно отдохнуть с дороги. У нас еще будет время поговорить о делах. Где вы остановились?
Никитин. Пока нигде. Из Шереметьева я приехал сразу сюда. Остановлюсь в "России" или в "Москве".
Дорофеев. Сообщите мне свои координаты, и мы условимся о новой встрече. Вот моя визитная карточка, здесь телефон моего секретариата. А тут вот я пишу мой прямой телефон.
Никитин. Благодарю вас, господин Дорофеев, за то, что приняли меня. Мне было чрезвычайно интересно познакомиться с вами. Всего хорошего.
Дорофеев. До свиданья, господин Никитин.
Стук передвигаемых кресел.
* * *
Начальник службы безопасности Народного банка Анатолий Андреевич Пономарев выключил магнитофон и взглянул на часы. Ровно сорок четыре минуты. А текста не больше чем на двадцать минут. Он нахмурился. Что-то тут было не так. Еще раз внимательно прослушал запись, проматывая на скорости паузы. Потом вынул кассету, спрятал ее в карман своей кожаной куртки и вышел из узкого, как пенал, кабинета, находившегося на том же втором этаже, что и приемная генерального директора. Проходя мимо приемной, подергал ручку двери. Заперто. Все правильно, рабочий день кончился час назад. Правда, Дорофеев обычно засиживался часов до десяти, а то и до полуночи, если ему не нужно было присутствовать на какой-нибудь презентации или артистическо-политической тусовке. Но обычно он об этом предупреждал Пономарева, а сегодня уехал, ничего не сказав. Очень странно.
По широкой мраморной лестнице с красной ковровой дорожкой Пономарев спустился вниз, в комнату охраны. На одной из стен находились мониторы видеокамер наружного и внутреннего наблюдения. В креслах, положив ноги на низкий журнальный столик, сидели два молодых охранника, одетые так же, как и все служащие Народного банка – черный костюм, галстук. Они курили и пили пиво из жестяных импортных банок. Обернувшись на легкий стук двери и увидев кряжистую фигуру Пономарева, парни поспешно спрятали банки и сняли ноги с журнального столика.
Начальник службы безопасности молча извлек банки из-под кресел, выбросил их в открытую форточку, предупредив:
– Замечу еще раз: будете на помойках пустые бутылки собирать. И курить "Приму", а не "Мальборо". Что тут у вас?
– Все в порядке, шеф, – заверил один из них. – Все разошлись, только у Глузмана работают. В "Звездные войны", наверное, на своих компьютерах режутся.
Он показал на экран, связанный с камерой, установленной в аналитическом отделе.
– Почему камера в кабинете генерального не работает?
– Наверное, забыл включить, когда уходил. Он же сам ее включает и выключает.
– Он ушел?
– Больше часа назад. Вызвал телохранителя и уехал.
– Куда?
– Ничего не сказал.
– Ладно, пойду гляну, что там. И камеру включу. А насчет предупреждения – повторяться не буду…
Пономарев снял со стены увесистую связку ключей и вновь поднялся на второй этаж. Без труда выбрав из связки нужные ключи, открыл двери приемной и кабинета Дорофеева. За окнами сгущались сумерки, отсвет уходящего дня скрадывали кроны тополей и лип Бульварного кольца, на которое выходили забранные пуленепробиваемыми стеклами окна кабинета генерального директора Народного банка. Пономарев задернул тяжелые гобеленовые гардины и только после этого включил свет.
Внимательно осмотрелся. Стол Дорофеева пуст, ни одной лишней бумажки, лишь большой перекидной блокнот в сафьяновом переплете, на листах которого генеральный директор делал обычно свои заметки. Блокнот был раскрыт на чистой странице, несколько листов из него было вырвано. Пономарев достал из внутреннего кармана ключик, отпер ящики стола, начал просматривать документы, укладывая их на место в том же порядке, в каком они лежали. Ничего похожего на вырванные из блокнота листы не нашел. Запер письменный стол, подошел к книжному стеллажу и нажал скрытую книгами кнопку. Одна из секций стеллажа повернулась, открыв небольшой, вмурованный в стену сейф. Это был личный сейф генерального директора Народного банка, в нем хранились самые конфиденциальные документы о коммерческих операциях банка и контролируемых им акционерных обществ и холдинговых компаний.
Отключил сигнализацию. Набрал шифр. Два поворота ключа. Сейф открылся.
Бразильский револьвер "росси" в кожаной кобуре – личное оружие Дорофеева, которым он никогда не пользовался.
Стопки документов.
Пономарев перебрал их. Листов, вырванных из блокнота, не было и здесь. Закрыв сейф и вернув секцию стеллажа на место, Пономарев задумался. Потом подошел к письменному столу Дорофеева, взял из-под стола плетеную корзину и высыпал ее содержимое на полированную поверхность стола для совещаний. Среди небрежно смятых черновиков лежали мелкие клочки плотной веленовой бумаги. Это было то, что нужно.
Погасив свет в кабинете Дорофеева, включив видеокамеру и заперев двери кабинета и приемной, начальник службы безопасности Народного банка вернул ключи охранникам и заперся в своем кабинете-пенале. Не меньше часа понадобилось ему, чтобы сложить клочки листков один к другому. Это было посложней любого пасьянса, но в конце концов Пономарев с этой работой справился. И хотя некоторые клочки так и не нашли своего места, текст можно было уже прочитать.
Размашистый почерк Дорофеева Пономарев знал хорошо. Другой почерк, убористый, четкий, с чуть отстоящими друг от друга буквами, принадлежал, несомненно, гостю Дорофеева – этому русскому американцу Никитину. Его почерком и была сделана первая запись:
Ни слова о деле. Нас слушают.
Дорофеев. Кто?
Никитин. Не знаю. Говорите что-нибудь.
Дорофеев. Вы уверены?
Никитин. Да.
Записи в блокноте были сделаны не вдоль строк, а наискось, с наклоном в разные стороны, как если бы собеседники по очереди подсовывали блокнот друг другу. Да так оно, видимо, и было.
Дорофеев. Суть вашего дела?
Никитин. Лицензия на разработку Имангды. Месторождение никеля. 120 км от Норильска. Получите для меня.
Дорофеев. Правительство объявит тендер. Конкурс.
Никитин. Конкурентов не будет. Имангда считается бесперспективной.
Дорофеев. А на самом деле?
Никитин. Потом объясню.
Дорофеев. Ваша стартовая цена?
Никитин. 24 млн. долл. Стартовая и конечная.
Дорофеев. Это все?
Никитин. Нет. Акции концерна "Норильский никель". Купите.
Дорофеев. На всю остальную сумму?
Никитин. Да.
Дорофеев. Смысл?
Никитин. Потом продадите. Акции подскочат на два порядка.
Дорофеев. В сто раз?
Никитин. Да.
Дорофеев. Почему?
Никитин. У меня есть информация. Только у меня одного. Во всем мире.
Дорофеев. Какая?
Никитин. Потом объясню.
Дорофеев. Много вопросов.
Никитин. Приезжайте через час в гост. "Космос", отвечу.
Дорофеев. В каком вы номере?
Никитин. Узнаете у портье. Эти записи сожгите.
Пономарев откинулся на спинку черного офисного кресла. Все стало понятно. Если сложить время на эту переписку и разговор – вот они и будут, все сорок четыре минуты. Он нашел и перечитал самое важное место: "Акции подскочат на два порядка". В сто раз. Пономарев уже около пяти лет работал в Народном банке, всех тонкостей финансового бизнеса он, конечно, не знал, но тут и экономистом не нужно быть, чтобы понять, в чем дело. Вкладываешь миллион – получаешь сто миллионов. Вкладываешь сто миллионов – получаешь десять миллиардов. А если это не рубли, а доллары? Десять миллиардов долларов. Ничего себе! Это уже не экономика – астрономия! Дорофеев прав: фантастика. Даже если и афера.
Пономарев вынул из кармана кассету, вставил в магнитофон и наговорил на вторую сторону весь текст – медленно, четко, чтобы не пропало ни одного слова. Потом сгреб в кучку плотные обрывки листков и задумался: что с ними делать? Вернуть на место, в корзину для бумаг? Но для этого нужно снова идти в кабинет Дорофеева, брать в охране ключи, отключать видеокамеру. А если охранники забеспокоятся и прибегут – как объяснить им, что еще ему понадобилось в кабинете генерального директора банка? Да и смысла не было: все равно рано утром придет уборщица и вывалит содержимое корзины в общий мусор. Сжечь? Но бумага плотная, плохо будет гореть, да и запах гари останется. Пономарев нашел оптимальный выход: выбросил клочки в унитаз туалета, находящегося в конце коридора, и спускал воду до тех пор, пока все обрывки не унесло в канализацию. После этого вызвал свою машину, "Вольво-940", и уехал домой.
Только одно не давало ему покоя: как мог Никитин узнать, что кабинет прослушивается? Никаких объяснений Пономарев найти не мог. Он бы еще больше встревожился, если бы узнал, что через полчаса после того, как шофер открыл перед ним заднюю дверцу его служебной "вольво", к подъезду Народного банка подкатил серебристый представительский "мерседес", Дорофеев вышел из него и поспешно, с необычной для его тучной фигуры резвостью поднялся на второй этаж и вошел в свой кабинет. Он забыл выключить видеокамеру, и охранники, привлеченные ярко осветившимся монитором, с недоумением наблюдали за странными действиями генерального директора: не снимая плаща, Дорофеев вывалил содержимое корзины для бумаг на свой стол, какое-то время перебирал бумажный мусор, затем нажал кнопку селектора.
Один из охранников взял трубку:
– Слушаю вас, Илья Наумович.
– Откуда вы знаете, что звоню я?
– Я вижу вас на мониторе.
– После того как я уехал, кто-нибудь заходил ко мне в кабинет?
– Никто не заходил. Только Анатолий Андреевич. Вы забыли включить камеру. Он включил. Что-нибудь случилось?
– Нет, ничего. Все в порядке.
Экран монитора потемнел – Дорофеев выключил видеокамеру. Он опустился в свое кресло и долго сидел, прикрыв глаза. Лицо у него было безмятежно-рассеянным, лишь слегка подрагивали крылья ноздрей.
Не все было в порядке. Далеко не все.
Все было очень даже не в порядке.
Все.
* * *
В первые недели своего вынужденного отпуска Турецкий развил кипучую деятельность: подвешивал кухонные и книжные полки, подгонял оконные рамы, перестилал линолеум в прихожей, шпаклевал щели, красил, подкрашивал, доводил до ума квартиру, недоделок в которой после капитального ремонта было пруд пруди. Обычное дело. Спасибо, что хоть ремонт провели довольно быстро, а то бы мыкаться Турецкому с Ириной и Нинкой по чужим углам неизвестно сколько. Быстрота же ремонта объяснялась очень просто: весь нижний этаж их старого московского дома на Фрунзенской набережной отходил какому-то совместному русско-басурманскому предприятию под офис, их-то деньги и подогрели не слишком поворотливых столичных ремонтников.
Ирина только ахала, когда муж демонстрировал ей, вернувшейся с работы, переложенную кафельную плитку в ванной, перевешенные в удобные места бра, прибитые вешалки и крючочки. Об этом она не могла допроситься его годами.
– Сашка, ты гнусный обманщик! – возмущалась она. – Сколько лет прикидывался неумехой! А ты же, оказывается, все умеешь. Когда захочешь…
– Не все, – вполне серьезно и даже с какой-то тронувшей Ирину грустью ответил он.
– Чего же ты не умеешь?
– Любить тебя. Так, как, наверное, должен.
– Перестань, – смутилась она. – Никому ты ничего не должен. И это ты умеешь… Когда захочешь.
Никогда за все годы семейной жизни Турецкий не проводил столько времени дома. Нинка липла к нему, таскала за ним по квартире щетки и молотки, путалась под ногами, повизгивала от восторга, когда Турецкий устраивал с ней веселую кутерьму. Они вдвоем побывали в старом цирке на Цветном бульваре, в новом – на проспекте Вернадского, в Детском музыкальном театре. Но когда Ирина спрашивала, что они смотрели, Нинка только хлопала ресницами и отвечала:
– А я не помню.
Она, наверное, в самом деле не помнила, ей важно было не то, что происходит на сцене, а совсем другое – что рядом с ней он, отец, папка, и до него в любой момент можно дотронуться, приласкаться, и порыв ее не будет остужен его усталым, равнодушным или раздраженным голосом.
Турецкого потрясло, когда она вдруг, ни с того ни с сего, на скамейке в зоопарке, где они ели мороженое, горько, по-взрослому, разрыдалась, уткнувшись лицом в его колени, и долго не могла успокоиться. Когда же наконец судороги в горле отпустили ее, она подняла к нему мокрое от слез лицо и спросила:
– Почему ты всегда не можешь быть таким?
Этот же вопрос Турецкий угадывал во взгляде Ирины и сам себя спрашивал: в самом деле – почему? А кто его знает. "Если мы милосердны к тем, кого любим, и не теряем привязанности к тем, кого обманываем, зачем нам высчитывать, чего в нас больше – хорошего или плохого?" Турецкий часто вспоминал эти слова Грина, не того, который написал "Алые паруса", а другого, Грэма, который прославился "Комедиантами" и "Тихим американцем". Бывший разведчик, шпион, ставший писателем, он, наверное, тоже мучился тем же вопросом: "Почему ты всегда не можешь быть таким?" И нашел ответ, который утешил его и много лет утешал Турецкого, примиряя его с собственной совестью. А теперь вот перестал примирять. Вопрос остался. И ответ на него нужно было искать не в чужих книгах, а в своей жизни.
– Я постараюсь, я буду очень, очень стараться, – искренне пообещал он Нинке тогда, в зоопарке. И он верил в то, что говорил.
А действительно, убеждал он себя, какое мне дело до того, что Костя Меркулов не звонит, а если звонит, то наспех, на ходу, какое мне дело до того, в каких таинственных дебрях новейшей российской государственности увязла моя докладная и что они там, наверху, соизволят решить. Я что, работы себе не найду? Да в ту же "Новую Россию" вернусь. Или в какую-нибудь фирму консультантом. В конце концов, в "Глорию" к Славке Грязнову пойду, давно звал. Звал, остановил себя Турецкий, а сам от такой хорошей жизни в МУР вернулся. Заместитель начальника МУРа, полковник милиции Грязнов. А выпестованное им частное детективное агентство "Глория" на Дениса, племянника, оставил. И выпал из жизни своих друзей. Будто пересел на другой поезд.
Что же за странное расписание у этих поездов жизни? Чем предопределен их маршрут – прямолинейностью стальных рельсов? Или капризами судьбоносных ветров? Если бы знать…
За первые две недели отпуска Турецкий не выпил ни рюмки водки, ни стакана вина – так, пару раз по бутылке "Жигулевского" в знойные дни, опылившие Москву тополиным пухом. Он приспособился по утрам, накормив Ирину завтраком и проводив ее на работу, бегать трусцой вместе с Нинкой по набережной, изнурял себя зарядкой, про которую не вспоминал уже лет пятнадцать, если не все двадцать. Попробовал даже бросить курить, но, промаявшись полдня, понял: это уже слишком. Он мотался по магазинам, носил белье в прачечную, мелочишку стирал сам, готовил завтраки, обеды и ужины, изнурял себя домашней работой, которой, оказывается, даже в самом ухоженном доме не бывает конца, и все чаще ловил себя на том, что вдруг останавливается посреди какого-нибудь дела и смотрит, смотрит… в никуда.
И Ирина, живая душа, это почувствовала. В какой-то из вечеров, уложив Нинку спать, она выставила на стол бутылку молдавского коньяка и предложила:
– Давай-ка дернем по маленькой.
Ну дернули, отчего же не дернуть. С отвычки вроде и не пошло. Выпили еще.
Ирина спросила:
– Что с тобой происходит?
Все– таки третья рюмка дошла до сердца. Турецкий признался:
– Знаешь, Иришка, я себя чувствую так, как пассажир, который сошел ночью на маленькой пристани с парохода. Пароход уходит все дальше и дальше, там музыка, люди, огни, а я стою один на раскисшем косогоре, вокруг тьма, дождь, грязь, стою и смотрю ему вслед. А он уходит и уносит с собой праздник.