14
В прихожей у доктора - полусвет-полутьма... Во мне начинают бороться два чувства - сказать ему все или остеречься?
Может быть, подождать?
Доктор выходит с упругим скрипом подошв, бодрый и безмятежный. Сперва он меня не узнает, потом весело удивляется и остается очень доволен. Усаживает меня в кресло.
- Я совсем было вас потерял. Да что это, батенька, с вами? Вы нездоровы?
- Н-нет... ничего, - смущаюсь я.
- Не врите, мой милый. У вас провалились глаза. Что я скажу нашему сибирскому другу?
И рушится мое упорство перед ласковым вниманием этого человека. Я сознаюсь:
- Кажется, доктор, я попал в плохую историю. Я расскажу ее вам, потому что мне не с кем больше поделиться.
В моем голосе горе, поэтому он хмурится и шумной серьезностью помогает мне.
- Разумеется, расскажите... Конечно же!
И я повествую подробно, начиная от прииска и кончая вчерашней ночевкой...
Доктор курит папиросу за папиросой. Отбрасывает окурки в сторону, глядит на меня удивленно, блестящими через дым очками. Постепенно в слушание вовлекаются его губы. Они мнутся улыбкой. Потом ерзает по бумагам кулак. Чувствуется, что Максакова он уже ненавидит.
- Ловкий прохвост! - замечает он, наконец. - Но, знаете, для вас это может кончиться худо...
- Пусть, - соглашаюсь я, - только бы отыскать тетрадку! Вы понимаете, что мой план без нее, без пояснений, - никому не нужная бумага!
Доктор подходит к окну, стоит широкой спиной ко мне, постукивает по стеклу. Потом шагает по кабинету и говорит словно сам с собой:
- В здешнем тресте потолковать?
- Не захотят и слушать, доктор! Вероятно, искренне верят, что я мошенник, укравший план...
- Гм... - доктор переводит на меня невидящие глаза. По лицу его чувствую, что он близок к решению.
- Важно что? - овладевает доктор своею мыслью. - Оборвать эту слежку и помочь вам в поисках.
- О, доктор! Только это и нужно!
- Так, - решительно заключает он. - Я о вас расскажу сегодня авторитетным людям. А дальше, чтобы не испортить дела, вы останетесь пока у меня и не будете высовывать носа на улицу до того времени, когда это будет можно. Согласны?
О чем же тут спорить? Я соглашаюсь.
- Плохо ведь что, - волнуется доктор, - а вдруг ничего не найдется? Какое у вас тогда положение будет?
- А, черт побери! - вдруг вскипает он. - Нечего церемониться с этим Максаковым! Вы говорите, Ирина Макарова знает его в лицо?
- Да, знает...
- Дайте мне ее адрес!
Я называю ему дворец литераторов.
Закончив дела, мы идем обедать. Доктор предоставляет мне весь кабинет. В нем я и буду жить. Он даже послал продать мой билет, и через час мне приносят деньги.
Я чувствую себя маленьким и эгоистичным перед ясным благодушием этого человека.
15
Окна мягко проваливаются в сумерки, в вечер.
Я сижу на широком кожаном диване. Доктор давно уехал. Солидно молчит кабинет.
Я сижу, погруженный в мякоть подушек и в жесткие свои мысли. Невидимый стол звонит невидимыми часами семь раз. Я включаю штепсель. Машинально беру с этажерки книгу. Наталкиваюсь на фамилию знакомого мне сибирского писателя Антона Сорокина.
Перелистываю и позевываю беспокойно. Так в нервной зевоте тоскуют иногда ожидающие собаки.
Вдруг я вскакиваю и начинаю собираться. Навязчивая моя мысль одерживает победу!
Я делаюсь настороженным, возбужденным, почти веселым. Как я мог согласиться на пассивное ожидание! Как, рискуя своею судьбой, я решился вовлечь в авантюру и доктора, остаться в его квартире, при своем нелегальном положении?
Пойду сейчас в библиотеку и продолжу поиски... А если путь туда будет закрыт?.. Тогда... тогда я попробую отыскать во дворце литераторов Ирину. Предупрежу ее. Пусть она ищет сама, если меня заберут. Пусть постарается за прииск. Пусть не даром ее там помнят!
В записке пишу доктору, куда я пошел. Кладу записку на стол. Звоню, прошу за мной запереть.
Вместе с холодом улицы в меня возвращается вчерашняя напряженная тревожность. Будто не было ни ночи, ни хорошего дня у славного доктора, а само собой, как в кино, после перерыва началось продолжение того, вчерашнего, уличного...
Осторожно подхожу к двери, становлюсь в угол, в тень, и через стекло высматриваю. На улице пустынно.
И все же кажется, что там, за стеклом, бесшумно несется поток невидимых пуль, и высуни только за дверь голову - тебя сейчас же убьют...
Возмущаюсь своим нелепым страхом и заставляю себя выйти наружу. Хочу взять извозчика. Они всегда торчат на углах понурыми силуэтами, но сейчас перекрестки пусты. Я иду к Неве.
Ночь исколота золотым пунктиром огней. Шеренгами уходят мимо и мимо бесконечные невеселые окна. Надо мной повисают шерстины трамвайного провода.
Все это путается, перекашивается, налезает одно на другое и давит кошмаром на мозг.
И когда на другом тротуаре, немного невровень с собой, я чувствую пешехода, то ничто не прибавляется к моему настроению. Даже легче становится вниманию, успокоившемуся теперь на одном предмете.
Я свертываю во мрак, прямо к Неве, и решаю идти через лед.
Уже спускаюсь, когда в скрежещущем грохоте наплывает трамвай. Тогда, оглянувшись, я вижу фигуру сзади, у самого парапета.
Я думаю, что, склонившись, она наблюдала за мною. Когда я оглянулся, она сейчас же отпрянула и исчезла в прокатившемся вагоне...
Я на льду, на узкой тропке. Мрак раздается передо мной. На реке, оказывается, светлее, чем мне думалось.
Я совсем один. Воображение проницательно подсказывает мне возможные перипетии, и все предсказания эти мрачные и плохие.
- Ага! - усмехаюсь я. - Идет!
За мной опять шли. Некоторое время я не оглядывался. Зачем? Я знал, что это был тот, который шагал по тротуару, одинокий, настойчивый и, наверное, холодно-злой.
Мой план не удался, он был не трус и преследовал меня по пятам. Тогда я стал чувствовать, что мне не уйти, не убежать. Что на этом ледяном пустыре произойдет развязка...
Душа завихрилась борьбой - звериной, хитрой. Тропинка вьется меж торосов, взъерошивших Неву. Я приглядываю поудобнее обломок льдины. Другого оружия у меня нет. Подхожу к черной громаде барж, вмерзших у берега.
Идущий сзади едва темнеет во мгле.
Вблизи баржи тропинка раздваивается, и я ныряю в тесную темную щель, между корпусами высоких громад-кораблей.
Там, около толстой якорной цепи, я подбираю хорошую льдину и, свертывая с тропинки, бегу к откосу набережной.
Едва я взбегаю наверх, как из тьмы вырывается человек и, с пыхтением, мчится наперехват.
Тогда я размахиваюсь и пускаю в него ледышкой. И, должно быть, влепляю ловко! Потому что бегущий садится в сугроб и тонко на всю улицу визжит.
На углу мне попадается извозчик. Я сую ему трехрублевку и бросаюсь в сани.
Мы мчимся к дворцу литераторов, а далеко за нами поют милицейские свистки...
16
Вестибюль во дворце огромен, ярок, но уютен, как дорогой ковер.
Каскадами возлегают пышные лестницы. Надписи по колоннам, лозунги, объявления. В глаза приходящему - красочно и броско.
Вот где пришлось мне взнуздать свои чувства!
Там, за этими стенами, ночь, как хищная птица, догоняет меня. А здесь я не смею поторопиться!
По примеру других и я шагаю к вешалкам.
- Ваш билет, гражданин? - заслоняет мне дорогу юноша. - Ваш пригласительный билет?
Я тупо смотрю на него и холодею.
- Мне надо только Макарову... Только вызвать Ирину Макарову. Она - ученица драмы...
Юноша пожимает плечами. Бегут секунды.
- Я знаю ее... Но кто же будет искать? Тут масса народа. А вас пропустить не могу. Сегодня вечер писателей...
И, уже раздражаясь моей бестолковостью, иронически спрашивает:
- Вы - писатель?
- Я - сибирский писатель, Антон Сорокин, - со злобою выговариваю я.
Юноша торопеет и становится вежливым.
- Я распорядителя позову. А вы разденьтесь и минутку подождите...
Я бросаюсь к вешалке, но потом, конечно, не жду. Поднимаюсь по первой попавшейся лестнице. В зеркале на площадке появляется взъерошенный, почти страшный облик. Человек со сжатыми челюстями... Здесь я таким ходить не могу! И я нахожу в себе силы достать гребенку и причесаться... Затем, втираясь в плывущую публику, я проскальзываю в зал.
На улице многолюдство пугало меня. А здесь я, напротив, ищу толпы. Инстинкт руководит мною, инстинкт несчастного, спасающегося зверя.
В этом зале становится что-то слишком уж шумно! Лучше я перейду в другой.
Постепенно я начинаю видеть. Инерция разбега, бросившего меня во дворец, слабеет, и я начинаю приходить в себя.
Разные лица кругом. Но все приподняты ожиданием. От этого - лица свежи своей простотой. Всякого, кто здесь есть, они принимают как своего.
Много рабочих. Как на отбор - каленые, кованые. При взгляде на них во мне оживает прииск...
Чудесный мост перекидывается между мной и посетителями дворца. Исчезает проклятое ощущение заброшенности, делавшее меня таким одиноким на улице.
Иду я по лестницам расписными проходами, стеклянными галереями, отражаюсь в овалах зеркальных озер, и от диких противоречий кружится моя голова.
Непривычно мелькают мрамор и золото и зеленые опахала пальм. Медальоны картин торжественно отепляют стены. Паркет у меня под ногами, как нетающий лед.
Инстинкт продолжает толкать вперед, в самую глубь этого бесконечного дворца. Я ухожу все дальше от вестибюля, от страшной уличной двери...
Безмерна щедрость расставленных и развешанных здесь сокровищ. Она мешает идти! Каждое царственно отдает себя. Времена и эпохи дарят со стен бессмертный свой блеск.
И медлят шаги мои под грузом этих подарков.
Но я снова чувствую морок, от которого тухнут огни, он ползет позади, холодный, как скользкое чудовище.
Я перехожу в другой зал.
Новые комнаты и новые впечатления. Рабочий задумался перед картиной. У него несложное лицо. На нем умещается только одно выражение. От этого лицо его очень правдиво. Так сошлись питерский металлист и гениальный итальянский мастер. Сошлись в одинаковом чувстве, одного приведшем к восторгу, другого - к творчеству.
Это чувство родное и мне, и всем этим людям, ходящим по залу. Всех нас единит заворожившая красота и радость жизни, разметавшая некрасивое и нерадостное и волшебно открывшая недалекое будущее...
На мне, все-таки, надо идти!
Прохожу через залы-читальни. Через храмы зеленого света, чистоты и молчания. Там склоненные головы и благородная тишина труда.
Так прохожу я дворец, и каждая комната роняет в меня по радостной искре и зажигает гордость за наше время.
- Товарищ! - говорит мне незнакомый человек и смеется. - Подумайте, здесь жили только трое! И говорят, что скучно жили. А теперь и вы, и я, и все мы здесь у себя, как в своей избе!
Вот правда, от которой сверкают дали!
Я не удивляюсь, что вдруг передо мною появляется Ирина. Но глаза ее светятся боевым задором и щеки горят. Никогда я не видел Ирины такой возбужденной!
Она сжимает мой локоть и шепчет:
- Скройтесь куда-нибудь! Хоть на четверть часа! И скорее... Ах, какой молодец ваш доктор!
И исчезает так же внезапно, как и появляется.
Я ничего не понимаю. Почему? Разве четверть часа спасут меня от ареста? При чем тут доктор? Я знаю только, что круг преследования замкнулся и выхода для меня больше нет. Я поворачиваю в гостиную, очень светлую и пустынную, с атласными креслами.
Тотчас же из дверей появляются люди. Я кидаюсь к боковой двери. В черном распахе ее мне загораживает дорогу Максаков. Лоб его перевязан тряпкой. Так вот в кого угадала моя ледышка! Безмерная ярость взрывает меня. Сжав кулаки, я кидаюсь, как волк.
Едва не сбивая Максакова с ног, проскакиваю через дверь в коридор. Там меня схватывают.
Вот он, конец! Бешенство мое проходит.
- Подчиняюсь! - говорю я и слышу, как залпом выкрикивают голоса в гостиной.
Меня приглашает обратно. А там, за дверями, растет и усиливается шум. Я переступаю порог и каменею.
Среди раздавшихся кругом людей неподвижно стоит Максаков. И его держат за руки! А доктор, мой великолепный доктор, вместе с Ириной что-то доказывает человеку в военной форме. Милиционер распахивает максаковский пиджак и недоуменно вытаскивает из его бокового кармана толстую красную тетрадь...
- Ах! - вскрикивает Ирина и хватает ее. Я тоже кричу и вижу поднятый вверх сафьяновый переплет и крупную букву "Р", отпечатанную золотом.
Поздно вечером мы сидим в кабинете у доктора. Я уже знаю все. Знаю, как он, не заставши меня, с представителем власти отправился во дворец литераторов. Как помогла им Ирина, в вестибюле столкнувшаяся с Максаковым. Знаю даже, что Максаков признался в похищении тетради у Грингофа. Все это прожито!.. Сейчас вокруг меня милые, радостные лица.
Я дописываю телеграмму Ивану Григорьевичу, на далекий свой прииск: "План расшифрован, концессия сорвалась, государство будет работать на Буринде..."
- Государство! - повторяет Ирина и перелистывает тетрадь. - Из-за этого стоило похлопотать! И подумать только, - потрясает она планом и тетрадью, - что все это - золото...
- А вы? - перебивает ее доктор и хохочет, обводя нас всех добрыми сияющими глазами. - Вы - разве не золото?!
Ассирийская рукопись
Выпал первый снег, и небо укуталось дымными, шерстяными лоскутьями туч. И гул городской утерял свою четкость, звучность и грохот и сменился приглушенным шумом, неспокойным и безличным, как мохнатые гусеницы облаков, переползавшие от горизонта до горизонта. Намокшие с осени, зябко нахохлились домики или холодно и безучастно высились каменными стенами. Стаи голодных людей вразброд, в одиночку рассыпались по улицам, по учреждениям. Делали свое хлопотливое дело, скучали, увлекались, отбывали положенное служебное время или досадовали, что в сутках только 24 часа, но почти у каждого за спиной у важных или нудных занятий стоял проклятый или шутливый вопрос: чем я буду сегодня сыт? Все обтрепались и пообносились. И победно серел цвет фронта, цвет войны, окопов, лишений и смерти. Солдатская шинель. Во всех видах, фасонах. Без различия пола и возраста. И от этого стороннему наблюдателю могло сделаться скучно, так же, как арестанту, скорбно живущему в асфальте, кирпичах и железе. Но нам было некогда скучать, надо было бороться за жизнь.
И судьба, созидательница удивительнейших парадоксов, сделала так, что я оказался сторожем вновь организованного городского музея. Я был хранителем великой красоты, южной яркости красок, совершеннейших форм, выплывавших из белого мрамора, спокойных и уверенных достижений науки. Точно костер, замкнувшись в стенах, фантастически пылал среди большого, оборванного и голодного города. Я был приставлен к этому костру и был по-своему счастлив.
Сегодняшний день выдался хлопотливым.
В Трамоте, в отделении Бесхоза, оказалась для нас целая партия статуй. Они долгое время странствовали по железной дороге, ненужные никому, охраняемые по какой-то мистической инерции, наконец, добрались до нашего города и были свезены в подвал Трамота. Для каждой вещи уготован жизнью свой положенный угол, таким же образом определились и статуи, и мы получили приказ принять их в музей.
Вообще принимать бесхозное имущество было замечательно интересно. Это, в полном смысле, были обломки чьей-то разрушенной старой жизни, обломки, подчас проникнутые острым напоминанием о недавних хозяевах, об их быте и интересах.
Нас не занимало личное и интимное: мы пытались построить большое историческое здание и самозабвенно собирали строительный материал. Но эти статуи оказались на редкость неинтересными.
Гипсовые Венеры, Юпитеры и Меркурии, огромные, выше человеческого роста, обычные ученические модели.
Целое сонмище древних богов и богинь, видимо, эвакуированных убегавшими белогвардейцами вместе с каким-нибудь училищем рисования или мастерской школьных пособий.