- А случается, случается, - вздохнул старый надзиратель. - Бывает, такие очереди в сортир, что аж страшно, когда один или другой такой кабинку займут… Ну, и чего он там делает, если не лысого гладят…
Какое-то время аспирант размышлял над тем, а не сослаться ли на годы военной службы собеседника, задавая самый главный вопрос. Но потом посчитал, что введение типа: "Пан Жребик, вы жизнь знаете, так я вас напрямую спрошу…" может оскорбить старика, если бы сам он подумал, что его подозревают в педерастических наклонностях.
- А случалось такое, чтобы они друг друга удовлетворяли? - Самый главный вопрос Грабский задал без какой-либо артподготовки. - Оно редко случается, но ведь случается…
К удивлению Грабского, Жребик не отшатнулся в возмущении, даже не смутился особенно. Единственное, несколько снизил голос:
- А был один такой. - Надзиратель внимательно глядел из-под кустистых бровей. - Исключительно на коллег заядлый. И не русин даже, рыхтиг наш, из Здолбунова. Сын… И говорить жалко, но сын пулицая. По ночам по чердаку лазил и молодых убалтывал с собой ходить… Он один, других не помню.
- И как фамилия того воспитанника? Сколько лет? Что теперь делает?
- А вот это я должен и проверить, - сказал надзиратель и вытащил тетрадку в жирных пятнах. Он перелистал страницы, одну из них пригвоздил желтым от никотина пальцем. - О, вона он… Зайонц Антони, десятого года…
- Тысяча девятьсот десятого, так? Это сейчас ему двадцать семь лет.
- Ага, похоже, что оно так.
- И что он делает, где работает?
- А вот этого уже не знаю. Учил право, раз такой уже сын, и где-то выехал. Эт лет уже пяток будет. А больше не знаю.
- А как он выглядел?
- Да небольшой такой, но жилистый, сильный…
- Брюнет, блондин…
- А черный…
- Красивый был?
- А я знаю? - Жребик задумался. - Я знаю, когда один с другим красивый или там урод?
Грабский, уже очутившись на посыпанном свежим песком заснеженном тротуаре, почувствовал давно уже не испытываемую им дрожь эмоций, и понял, что его печаль по архивным документам совершенно смешна и объяснить ее невозможно.
Львов, среда 27 января 1937 года, полдень
Полицейский аспирант Герман Кацнельсон полученным заданием восхищен не был. Уже много раз пытался он объяснить начальнику Зубику, что сам факт еврейского происхождения никак не обрекает его для работы - как говаривал его шеф - "на участке национальных меньшинств". Кацнельсон был родом из давно уже ассимилировавшейся еврейской семьи, представители которой вот уже два поколения были львовскими юристами. Их отношение к ветхозаветной религии было - говоря деликатно - весьма прохладным, в то же самое время, к социализму и независимости Польши - по-настоящему восторженное. Кацнельсоны разговаривали исключительно по-польски и носили только польские имена. Сам он получил необычное в семье имя "Герман" в память одного австрийского офицера, который под Садовой спас жизнь его деду, и портрет которого висел в их салоне рядом с портретом Его Императорского Величества Франца-Иосифа. Впрочем, имя "Герман" было довольно распространено среди польских евреев, и по этой причине аспирант его от всего сердца ненавидел, поскольку считал его невытравимым польским еврейским пятном, ненужным балластом, недостойным современного человека, который сам решает о собственной национальной принадлежности. Правда, он не мог его сменить, опасаясь, что его лишат наследства, ибо именно так, скорее всего, отреагировал бы его отец, если бы узнал о подобного рода затее. Так что ничего удивительного, что "национальные" задания, даваемые ассимилированному аспиранту начальством, тот выполнял без особой охоты и ждал лучших времен, когда его шефом станет - во что Кацнельсон свято верил - комиссар Эдвард Попельский, ценивший следовательский талант Германа, и которому было глубоко плевать на национальное происхождение.
Беседы с представителями религиозных иудейских обществ, заботящихся о бурсах, заранее были противны Кацнельсону. Видя грязные молитвенные залы при синагогах, мальчишек, качающихся взад-вперед на скамейках в хедерах, заношенные халаты и ермолки ветхозаветных евреев и парики набожных евреек, слушая заключения на неведомом ему идише, Герман чувствовал, что отступает в мрак неизвестного ему мира, а его логичный и рациональный ум, отшлифованный на незавершенном политехническом образовании, заливает осадком неких извечных предрассудков.
Посему с облегчением он отметил галочкой в своем полицейском блокноте все религиозные организации, предлагающие бедной молодежи моисеева вероисповедания крышу, пищу и заботу. Было из всего не так и много, и повсюду на свои вопросы Кацнельсон получал похожие отрицательные ответы. Никто из начальства еврейских сиротских домов не желал и слышать о том, что в их интернате мог находиться какой-то мешуге, который совершал бы грех Онана или - не дай Господь - обитателей Содома. Герман Кацнельсон - несмотря на отсутствие какого-либо следа - вздохнул с облегчением, отправил своего дальнего кузена, которого нанял в качестве переводчика с идиш, и отправился теперь уже в светские еврейские заведения, предоставляющие ночлег и услуги по проживанию и воспитанию.
Первым из них был "Дом Еврейских Сирот" на Стрелецкой площади. После того, как он выждал длительное время, его допустили пред ясны очи директора, господина Вольфа Тышминицера. Полицейский представился, вынул блокнот и карандаш, после чего, тяжело вздохнув, начал очередной допрос. Задав всего несколько вопросов, он почувствовал, что сердце начало биться живее. Уже после четверти часа беседы Герман Кацнельсон перестал проклинать инспектора Мариана Зубика за то, что тот давал ему исключительно "еврейские" задания.
Львов, понедельник 25 января 1937 года, девять часов вечера
Аспирант Стефан Цыган вместе с директором ресторана и дансинг-клуба "Багателя", Василем Погорильцем, шел по лабиринту узеньких коридорчиков, что размещались на задах этого замечательного и известного львовского заведения. За ними трусцой бежали Чухна с Гравадзе. Цынан не мог оставить их снаружи, опасаясь того, чтобы кто-то из них не позвонил "девушкам", чтобы быстренько слепить совместную версию. Все четверо остановились перед дверью с надписью "Артистическая уборная", верхний уголок которой был украшен цветком из папиросной бумаги.
- Это здесь, - сказал директор Погорилец. - Вместе с другими танцовщицами здесь переодеваются панна Стефця и панна Туня из нашего ревю. Но я весьма прошу пана аспиранта побыстрее. Обе девушки выступают на сцене! А теперь, пан аспирант, поглядите сами, какие чудные девушки у нас танцуют. Быть может, это привлечет пана аспиранта посетить наше заведение? Что-то никогда пана аспиранта я у нас не видел! А жаль, очень жаль… Вот послушайте, как там на верху замечательно поют!
Сказав это, директор указал пальцем на потолок. Из помещения, находившегося над ними, прекрасно были слышны слова плясовой песенки:
Гуляй, браци, файну.
Гды гармонья гра.
Бер' бабЫ под пахи,
Буг ци здровя да.
Вшендзи браци гуляй,
Грудык, Клипарув,
По сали катуляй,
Ни ма як наш Львув!
Погорилец покачал головой, как бы подтверждая слова песни и, не стуча, открыл дверь уборной. Из помещения раздался смех, писки и окрики деланого перепуга. Цыган сурово поглядел на Чухну и Гравадзе, стоявших в нише, ведущей к туалету.
- Так! - рявкнул он. - Из этой дыры ни ногой, ждать здесь меня!
- А вот я пойду, пан аспирант, - сказал Погорилец. - Вы же знаете, дела ждут, карнавал на полном ходу, так что прошу вас побыстрее…
Цыган еле сдержался сообщить директору, что его болтовня совершенно излишняя, он только кивнул, вошел в раздевалку и закрыл за собой двери.
Полицейскому уже исполнилось двадцать восемь лет, он был недавно обручен, и ему уже подзабылись времена, когда гимназиста Стефця Цыгана беспокоили эротические сны и мечтания о танцовщицах из тингкль-тангля. Но вот сейчас то самое беспокойство и те самые фантазии вернулись. Вид десятка полуголых женских тел, оборок и чулок, запах пудры и духов - все это пало на Цыгана совершенно неожиданно и на мгновение выбило из равновесия. И его повторному обретению никак не помогали усмешечки, трепет длинных ресниц и заигрывающие, заинтересованные взгляды танцовщиц. Цыган решил применить безотказное средство против полового возбуждения - он вспомнил фотографии женских гениталий, жестоко деформированных венерическими болезнями, которые он рассматривал на занятиях по судебной медицине во время полицейской учебы в Тернополе. Помогло. Аспирант с деланной серьезностью обратился к танцовщицам:
- Кого из вас зовут Стефця и Туня? - спросил он.
- Это мы, - из толпы девушек вышли блондинка с брюнеткой.
- Назовите фамилии, не псевдонимы!
- Меня зовут Стефания Мазур, - сказала худенькая блондинка. - А это вот Антонина Каневская, или же наша Туня, - указала она на черноволосую коллегу.
- Женихи есть? - Цыган вынул карандаш и выругался про себя за столь глупый вопрос.
- Только одного называть, пан комиссар? - расхохоталась танцовщица, поправляющая чулок.
- А ты молчи, обезьяна дурная! - прикрикнула на нее Стефця и усмехнулась Цыгану. - Есть, но по сравнению с паном комиссаром каждый их них - слабак…
Плебейский комплимент подействовал на Цыгана как электрический разряд. Он переводил взгляд со Стефцы, что положила ладони на узких бедрах и приглядывалась к нему с симпатией, на танцовщицу, что скатывала чулок по своей полной икре.
Воображение победило его. Вместо страшных картин он видел лишь сладострастно оплетающие его женские тела. К счастью, в раздевалке прозвенел звонок, вызывающий танцовщиц на сцену.
- И с кем же панна Стефця и панна Туня провели Сильвестр? - отчаянно спросил аспирант.
Но тут раскрылась дверь, и в проеме встал обеспокоенный директор Погорилец. Из-за его щуплой фигуры были замечательно видны Чухна с Гравадзе.
- О-о, вот с ними, - радостно воскликнула панна Туня, указывая пальцем на обоих иностранцев. - С этими вот чудными казачками. А как они вприсядку танцуют!…
Львов, среда 27 января 1937 года, два часа дня
Аспирант Валериан Грабский сидел в приемной Коммерческого Банка на улице Легионов и выглядывал в окно, ожидая работающего в банковской группе юристов Антония Зайонца. Полицейский был весьма доволен своим рабочим днем. Получив важную информацию от педеля Юзефа Жребика, он тут же отправился в секретариат факультета права Университета Яна-Казимира. Там пожилая секретарша, панна Эугения Кочурувна, надела нарукавники и провела тщательные исследования в делах студентов. Без особого труда она нашла студента по имени Антони Зайонц, родившегося в 1910 году. Она выписала номер зачетной книжки и просмотрела дела выпускников. После этих тщательных раскопок, ходом которых Грабский-чиновник был просто восхищен, секретарша сообщила, что пан магистр Антони Зайонц из Здолбунова закончил изучение права год назад и решил пройти бесплатную годичную практику в интендантской службе Университета. Аспирант Грабский провозгласил выражения восхищения трудами панны Кочурувны и отправился в интендантство, где узнал, что практикант с указанным именем уже несколько недель работает в Коммерческом Банке.
Теперь же Грабский находился в этом банке, он стоял - весьма довольный собой - у окна в коридоре, ведущем к кабинетам банковских юристов, и от скуки приглядывался к работникам, убирающим снег с тротуара перед кондитерской Бенецкого, где в награду за сегодняшние успехи он собирался съесть несколько пирожных с кремом.
Щелкнула дверь, и в коридоре раздались неспешные шаги. Грабский обернулся и увидел приближающегося к нему молодого мужчину в темном костюме. Он был невысокий, смуглый, черноволосый, с крупными темными глазами.
- Пан Антони Зайонц, год рождения 1910?
- Да, это я, - ответил мужчина. - А в чем дело? С кем имею честь?
- Аспирант Валериан Грабский. - Показанный полицейский значок произвел на Зайонца сильное впечатление. - В какой бурсе вы проживали во время учебы?
- В Доме Техников на Иссаковича, - ответил чиновник.
Грабский приподнял шляпу на прощание и с трудом протиснулся мимо Зайонца, отираясь о его могучее брюхо.
Львов, пятница 29 января 1937 год, полдень
- Благодарю вас, пан Грабский, за сообщение, - сказал Зубик по-польски и закурил любимую сигару "Патрия". - Зайонц тот оказался слоном, а слоны по гостиничным водосточным трубам не скачут…
Кацнельсон с Грабским деланно усмехнулись, Заремба расхохотался от всего сердца, один только Мок промолчал, не поняв ни слова из шутки Зубика.
- Нехорошо, уважаемые, - нехорошо, - произнес начальник. - У этих двух зайцев-русаков имеется алиби, очередной подозреваемый слишком толст, чтобы заниматься акробатическими штучками на крыше. - После этого он перешел на немецкий. - В сиротских приютах и школах тоже ничего, в чем нам отчитался пан Заремба. А что там с национальными меньшинствами, пан Кацнельсон? Какой-нибудь след имеется?
Герман Кацнельсон скривился, услышав выражение "национальные меньшинства", и рассказал о своих неудачных розысках в еврейских религиозных общинах. Несмотря на его кислую физиономию, коллеги слушали его рапорт напряженно, поскольку знали, что их "еврейчик" - как называли они товарища у него за спиной - любит неожиданности столь же сильно, как и комбинаторную шахматную игру, и после невинного, ничего не обещающего начала не раз и не два он под конец сообщения мог предложить настоящую бомбу.
После опроса всех ортодоксов - именно так Кацнельсон всегда называл религиозно ангажированных ветхозаветных евреев - я взял на прицел светские бурсы, а так же общежития, которые финансируются и управляются еврейскими общественными организациями. Директор Дома Еврейских Сирот, пан - он заглянул в блокнот - Вольф Тышминицер, предложил мне очень интересный след. Двадцатилетний обитатель бурсы, невысокий и худощавый брюнет по имени Исидор Дрешер, весьма охотно играл женские роли в школьных представлениях. После окончания коммерческого училища, он работал в фирме по продаже древесины "Ингбер и Винер", и на определенных условиях должен был проживать в бурсе, пока не найдет себе отдельной квартиры. Пан Тышминицер как-то застал его пьяным на лестнице. Он тут же отказал ему в проживании. Дрешер перебрался на Зеленую. Там я расспросил дворника. От него я узнал, что прослеживаемый в этой фирме уже не работает, но сильно выпивает и является эстрадным артистом в находящейся неподалеку пивной Канариенфогеля. Позавчера вечером я поглядел эстрадную программу, показываемую в той тошниловке. Было чего поглядеть! 0- фыркнул он с презрением. - Дрешер с буйными усами и бородой, в женском платье, крутится в еврейском танце и визжит под клезмерскую музыку" "Ай, вэй!" А вокруг ржущая толпа солдат и унтеров из казарм на горе святого Яцека. После выступления я подошел к Дрешеру и подробно допросил его. Прежде всего, мне хотелось узнать, настоящая ли его борода.
- Зачем это? - спросил Зубик.
- Подозреваемый отличается женской красотой, так? - Кацнельсон выразительно поглядел на начальника. - Если бы у него имелась борода, тогда во Вроцлаве навряд ли бы его сравнили с женщиной, ведь правда?
- Ну, и что случилось с этой бородой, - допытывался Мок. - Вы ему ее оторвали?
- Ну, кое-что произошло. С моим лицом. - Кацнельсон коснулся скулы, на которой расцвел громадный синяк. - Мне не хотелось вам объяснять, когда сегодня вы расспрашивали про синяк, ведь вы же прекрасно знаете, как я люблю неожиданности. - Тут он терпко усмехнулся. - Так вот, когда я потянул Дрешера за бороду, оказавшуюся самой настоящей, на меня набросился какой-то здоровяк, приятель нашего актеришки, который думал, будто я желаю танцору зла. Вот я и получил в глаз.
- А где тот приятель, и как его зовут? - спросил Мок.
- Не знаю, - презрительно пожал плечами Кацнельсон. - Сбежал, а я не мог его задержать. Как раз в тот день не захватил с собой свой револьвер.
После каждого провозглашенного сегодня рапорта Мок все сильнее багровел, особенно со стороны шеи, а уж после рассказа Кацнельсона его шея приобрела пурпурный оттенок. Он вытянул вверх свою короткопалую ладонь - блеснула печатка с ониксом - и глянул прямо в глаза Зубику.
- Прошу, - кивнул тот. - Предоставляю вам голос.
- Благодарю вас, герр инспектор. - Мок поднялся и поглядел на собравшихся. - Мне бы не хотелось вас оскорблять, но очень жаль, что с нами нет комиссара Попельского. Я должен сказать кое-что важное, а он бы хорошо все перевел…
- Его нет, - раздраженно отметил Зубик, - потому что для него все слишком рано. И солнце сегодня светит. Так что он мог бы стать жертвой приступа болезни, которой никто никогда не видел…
- О, простите, пан начальник, - Заремба сорвался с места. - Я видел и ручаюсь…
- Господа, господа! - перебил его Мок. - Прошу прощения, что вмешиваюсь, но сейчас не время ссориться. Господа позволят, если я выскажу несколько критических замечаний о вашей работе?
- Прошу!