Маленькая торговка прозой - Даниэль Пеннак 14 стр.


***

Есть женщины, которые бросаются к телу, другие падают в обморок, третьи прячутся или стараются поскорее выбраться из этой свалки, чтобы не задавили... "А я, – думала Жюли, – я из тех, кто остается на месте, пока не опорожнит все до капли". Это была какая-то дикая мысль, не ко времени веселая, убийственная. Тем, кто, убегая, в спешке, нечаянно столкнулся с Жюли, пришлось, конечно, об этом пожалеть. Ее рвало прямо на них. Она не сдерживалась. Она знала, что больше ни в чем не будет себя сдерживать. Извержение вулкана. Изрыгания дракона. Она была в трауре; она вступила в войну.

Она не поднялась на сцену. Она не побежала за кулисы за телом Бенжамена. Она вышла вместе со всеми. Но спокойно. Одна из последних. Она не села в свою машину. Она спустилась в метро. Тут же вокруг нее образовалась пустота. Как всегда. Но по несколько иной причине, чем обычно. Она лишь злорадно усмехнулась в ответ.

***

Вернувшись к себе, она не стала зажигать свет, отключила телефон, уселась по-турецки в самом центре комнаты, упершись ладонями в пол, и так застыла. Она не стала переодеваться, мыться, оставила все это сохнуть на себе, чтобы затвердело – для этого понадобится некоторое время – и потом осыпалось прахом. Как раз это время было необходимо ей, чтобы понять. Кто? За что? Она размышляла. Это было нелегко. Нужно сдерживать подступающую комом печаль, набеги памяти, постоянно возникающие в мозгу картины. Как после несчастья с Сент-Ивером Бенжамен просыпается в ее объятьях, посреди ночи, вопя, что это "предательство", ее удивило само слово, какая-то глупая реплика из комиксов: "предательство"! "Какое предательство, Бенжамен?" Он стал пространно объяснять, что в этом преступлении было особенно ужасным: "Это особое предательство. Самое гадкое, должно быть, – одиночество жертвы в тот момент... Не столько умереть, Жюли, сколько пасть от руки такого же смертного, как и ты... понимаешь?" А Клара в это время проявляет снимок растерзанного Кларанса... Клара в красном свете своей лаборатории, вместе со своим страдальцем, "семейка чокнутых"...

На следующее утро Жюли встала очень рано, пошла посмотреть, что пишут газеты: ДИРЕКТОР ОБРАЗЦОВО-ПОКАЗАТЕЛЬНОЙ ТЮРЬМЫ РАСТЕРЗАН СВОИМИ ЗАКЛЮЧЕННЫМИ... ЖЕРТВА СОБСТВЕННОГО ПРИМИРЕНЧЕСТВА? СЧАСТЛИВЫЙ УГОЛОК ОКАЗАЛСЯ ПРИСТАНИЩЕМ ЗЛОБЫ... И она вдруг решила, что не будет в этом участвовать, оставит этот труп своим коллегам, к тому же Сент-Ивер сам не хотел, чтобы она писала о заключенных Шампрона, – и потом, она все еще чувствовала себя слишком усталой, чтобы пуститься по следу, нога разболелась, и дышать было трудно, она никак не могла вдохнуть полной грудью, набрать полный бак, как говорил Бенжамен. Если вдуматься, она впервые отказывалась писать статью. Этим объясняется и ее вспышка в тот вечер, когда Бенжамен высказал ей все, что думал об изысканной журналистике и "тщательно выбираемых сюжетах".

За все шестьсот километров дороги до своего родного Веркора она так и не остыла. И только увидев штокрозы повсюду вокруг фермы Роша, она поняла, что погорячилась: она ведь вовсе не собиралась бросать этого парня! Продираясь сквозь заросли, она должна была наконец признать, как бы упрямо ни пыталась отогнать эту мысль, что только что разыграла сцену разрыва, как самоуверенная девчонка, чуть было не швырнув любовь своей жизни на свалку. И тут она сказала себе со всей откровенностью: "Ну что ж, так даже лучше!" Нет, она вовсе не хотела бросать Бенжамена, но с недавнего времени в ней зрело желание пришвартоваться здесь, в Роша, подышать свежим воздухом, напиться парного молока, полакомиться утиными яйцами, свежими, с большими желтками... вот она и улизнула, замаскировав эту возможность поправить здоровье под трагедию века... "Что ж, так даже лучше!"

Это открытие и спасло штокрозы от вырубки под корень. Хотя ее отец-губернатор любил повторять: "Из всех битв, что у меня были, самой безуспешной была борьба со штокрозами". Как-то летним вечером ему особенно захотелось, чтобы Жюли сфотографировала его среди диких зарослей этих растений, которые он называл еще "растительным воплощением мифа о Сизифе". Губернатор, дай ему волю, мог часами разглагольствовать о штокрозах. Жюли сделала этот снимок за несколько дней до его смерти; он казался таким худым в своей белой форме, что если бы выкрасить ему руки в зеленый, а волосы в красный, он сам бы стал точь-в-точь штокроза, "только не такой живучий, моя девочка"...

***

Была ночь. Жюли вслед за своей мыслью переходила от одного человека к другому, от места к месту, от эпохи к эпохе, от события к событию. Она не могла сосредоточиться. Кто? За что? За что убили ее Бенжамена? Поиски ответа на этот вопрос неизбежно заканчивались массой других, совершенно бесполезных, которые она не переставала задавать себе все те два месяца, что пробыла в Веркоре: "Что я к нему так привязалась? Или, если не перевирать слова, почему я его так люблю?" Малоссен ведь ничем особо не отличался, чтобы ей понравиться, ему на все было наплевать, он не слушал музыку, не терпел телевидения, ворчал, как старый брюзга, по поводу всего, что печаталось в прессе, клял на чем свет стоит психоанализ, и если у него и были какие-нибудь политические убеждения, они, должно быть, вилами по воде писаны и не читабельны ни для кого, кроме самого Малоссена. Как ни крути, Бенжамен с любой точки зрения был полной противоположностью колониального экс-губернатора Коррансона, отца Жюли, который посвятил свою жизнь борьбе за предоставление колониям независимости, который жил Историей, дышал Географией и который умер бы, лиши его возможности узнавать каждый день что-то новое о мире. Малоссен был настолько же домашним, тяжелым на подъем, насколько его антипод был в душе кочевником без особых привязанностей (губернатор, например, сбыл свою дочку в пансион, и мысли о ней посещали его лишь в связи с воспоминаниями о неудержимо быстро пролетавших каникулах), и, чтобы довершить картину сравнения, добавим, что губернатор, начав с травки, кончил на игле, как безмозглый сопляк, тогда как Малоссена один вид шприца ввергал в гнев, подобный разве что негодованию испанского инквизитора.

Подумать только, и этот Малоссен кончил свои дни с пулей в голове.

***

Занимался день, и Жюли знала теперь то, что, впрочем, она знала всегда: единственная причина, по которой она любила этих мужчин, только этих двоих, в том, что они были комментарием к этому миру. Нелепое определение, но Жюли не знала, как иначе выразить свою мысль: Шарль-Эмиль Коррансон, экс-губернатор колонии, ее отец, и Бенжамен Малоссен, "козел отпущения", ее возлюбленный, сходились в одном: они служили комментарием к этому миру. Бенжамен был сам себе и музыка, и радио, и пресса, и телевидение. Бенжамен, который лишний раз носу не покажет за порог своего дома, Бенжамен, такой необщительный, этот Бенжамен знал, откуда дует ветер его времени. В своей "палате для выздоравливающих", под боком у Бенжамена, Жюли провела долгие месяцы, так близко ощущая пульсацию жизни, как если бы она находилась в самом чаду какого-нибудь сражения века. Можно было выразить это по-другому, можно было сказать, например, что и губернатор, и "козел отпущения" – оба имели ясное представление о своем времени, что Малоссен в какой-то мере был живым напоминанием о Коррансоне: "Я мечтаю о человечестве, для которого не было бы ничего важнее счастья своего соседа по лестничной площадке", – заявлял губернатор.

Бенжамен был воплощением этой мечты.

***

"Думай, Жюли, думай, не время лить слезы, сейчас главное – понять: кто? за что?"

Потому что стоит приглядеться и сразу становится ясно: кем бы они ни были, что губернатор, что Бенжамен, – в настоящий момент они уже ничего собой не представляют.

***

– Жюли!

Голос ребенка из-за двери.

– Жюли!

Жюли не реагирует.

(Бедный Жереми, вскочивший на сцену, Жереми, тщетно вглядывавшийся во мрак кишащих головами трибун Дворца спорта; Жереми, кричащий душераздирающим голосом: "Кто это сделал?!")

– Жюли, я знаю, что ты там! – Он барабанил в дверь. – Открой!

Еще и это, дети Малоссена, то есть дети его матери... "семейка чокнутых"...

– Жюли!

Но Жюли окаменела, заперев на замок свое сердце: "Извини, Жереми, я не могу пошевелиться, я по уши в дерьме".

– Жюли, ты должна мне помочь!

Он уже орал во всю глотку и бил в дверь ногами.

– Жюли!

Потом он утомился.

– Жюли, я хочу помочь тебе, одна ты не справишься...

Он догадался, что она собирается делать.

– Я сообразительный, ты знаешь.

Жюли нисколько не сомневалась.

– Я знаю, кто это сделал и почему...

Везет тебе, Жереми, а я вот нет. Пока нет...

Стук возобновился с удвоенной силой. В ход пошли и кулаки, и пятки. Потом все смолкло.

– Ну и ладно, – сдался Жереми, – я это сделаю сам.

"Ничего ты не сделаешь, Жереми, – подумала Жюли. – Там, внизу, тебя уже кое-кто поджидает, Хадуш, или Симон, или старый Тянь, или Мосси, или все вместе. Они, верно, пообещали в память о Бенжамене, что хватит с тебя и одного поджога коллежа в твоей жизни. Ничего ты не сделаешь, Жереми, Бельвиль следит за тобой".

21

– Я так понимаю, вас из издательства "Тальон" ко мне направили?

Министр Шаботт высокомерно окинул взглядом комиссара полиции Аннелиза. Даже глядя на него снизу вверх, он умудрялся смотреть свысока.

– Дело в том, что директриса "Тальона" указала одному из моих инспекторов на вас, как на настоящего Ж. Л. В., господин министр.

– И вы рассудили, что будет более уместно прийти поговорить со мной, нежели позволять какому-то инспектору допрашивать меня; что ж, благодарю вас, Кудрие, искренне вам за это признателен.

– Меньше всего...

– Мы живем в такое время, когда и наименьшее из самого малого приобретает определенное значение. Садитесь, прошу вас. Виски? Порто? Чай? Что-нибудь другое?..

– Ничего. Я долго не задержусь.

– Я тоже, представьте себе. У меня самолет через час.

– ...

– Что ж, я и правда занимаюсь писательской деятельностью, наверстывая упущенное, и я бы очень не хотел, чтобы об этом растрезвонили по всему свету. Видите ли, писательство несовместимо с моими обязанностями министра, по крайней мере до тех пор, пока я не выйду в отставку. Далее мы посмотрим, стоит ли мне разоблачаться. А пока мы выбрали одного молодого человека, чтобы он сыграл роль Ж. Л. В. в свете прожекторов славы. Предвыборная стратегия, ничего больше.

"Не считая пули в голове Малоссена..." – заметил про себя дивизионный комиссар Аннелиз, но вслух ничего не сказал. Он предпочитал придерживаться банального протокольного опроса.

– Есть ли у вас какие-нибудь соображения насчет того, почему стреляли в Малоссена?

– Ни малейших.

("Меня сильно удивило бы обратное".)

– Если только...

– ...

– Если только кого-то не раздражал сам факт его существования.

– То есть как?

Глаза в пол, вот так, смирно перед министром. Ни в коем случае не дать ему понять, что вы можете соображать быстрее, чем он; он здесь министр, знай свое место.

– Вы же в курсе, какая широкая рекламная кампания предшествовала презентации моего последнего романа в Берси. В издательстве "Тальон" вам также должны были дать цифры моих продаж. Этого вполне достаточно, чтобы кого-нибудь осенило взять в руки оружие и развеять миф в прах. А здесь уже открывается широкий выбор: какой-нибудь международный террорист, решивший поупражняться на создателе либерального реализма, или слишком фанатичный поклонник, жаждущий проглотить своего кумира целиком, при всем честном народе, среди бела дня, как это произошло с беднягой Ленноном, – откуда мне знать... выбор огромен, как я уже сказал, и потому я вам весьма сочувствую, уважаемый...

И все это таким отстраненным тоном, в библиотеке, размеры и количество томов которой должны были бы говорить сами за себя, указывая на мудрость ее владельца.

– Давно вы пишете?

– Шестнадцать лет. За эти годы – семь романов и двести двадцать пять миллионов читателей. И что самое смешное – у меня никогда не было и малейшего намерения их печатать.

– Даже так?

– Да. Я на службе у государства, Аннелиз, а не на канате над пропастью. Я всегда говорил себе, что если начну когда-нибудь писать, то скорее всего в жанре мемуарной прозы, обычное занятие политика в отставке, который никогда не признает себя не у дел. Но судьба распорядилась иначе.

("Как только у людей язык поворачивается произносить подобные фразы?")

– Судьба, господин министр?

Минутное замешательство и последовавший за тем даже немного резкий ответ:

– Знаете, там, наверху, моя мать, мадам Назаре Квиссапаоло Шаботт.

Большим пальцем экс-министр Шаботт указывает на потолок библиотеки. Там, вероятно, и находится комната его престарелой матушки.

– Вот уже шестнадцать лет она ничего не слышит и не говорит. А на лице – все несчастье этого мира. Хотите на нее взглянуть?

– Я думаю, в этом нет необходимости.

– И в самом деле. Ни к чему вам лишние потрясения. Извините. Оливье! Оливье!

И так как призываемый Оливье не торопится появиться, экс-министр Шаботт, сжав кулаки, устремляется к двери. Только что с таким почтением поминал свою старую матушку и вдруг превратился в капризного ребенка. Дверь открылась, естественно, прежде, чем он успел дойти до нее. Входит Оливье.

– Что там с машиной, она готова?

– "Мерседес"? Готов, месье. Антуан только что звонил из гаража. Будет с минуты на минуту.

– Благодарю вас. Можете спустить чемоданы в холл.

Дверь закрывается.

– На чем я остановился?

– Ваша матушка, господин министр...

– Ах да! Она всегда хотела, чтобы я стал писателем. Эти женщины... вечно у них свои надежды, связанные с их отпрысками... идемте... Словом, я стал понемногу писать, когда она заболела. Каждый вечер я читал ей то, что написал. Не знаю уж, почему, но от этого ей становилось лучше. Я продолжал ей читать, несмотря на ее все прогрессирующую глухоту. Шестнадцать лет бесконечных чтений, из которых она и полслова не слышала... но одна-единственная ее улыбка за весь день, только ради этого... Надеюсь, вы понимаете меня, Аннелиз?

("Вы меня достали, господин министр... Весьма вероятно, вы лжете, но точно могу сказать, вы меня достали; к тому же, вы меня всегда доставали, особенно когда были моим непосредственным начальником...")

– Вполне, господин министр. Могу я спросить, что заставило вас начать публиковать написанное?

– Партия в бридж с директрисой "Тальона". Она захотела почитать что-нибудь мое. Она это сделала...

– Не могли бы вы дать мне на время одну из ваших рукописей?

Этот вопрос – один из многих – производит неожиданный эффект. Удивление, замешательство, презрение, наконец, кривая усмешка, более чем презрительная.

– Рукопись? О чем вы говорите, Аннелиз? Вы что, рукописей никогда не видели? Вы что, последний человек в этой стране, который пишет от руки? Идемте.

Стремительный бросок в соседний кабинет.

– Вот, держите, моя "рукопись".

Министр протягивает комиссару плоскую дискету, которую тот, поблагодарив, кладет себе в карман.

– А вот мое последнее детище, прочитаете на досуге.

Новехонький экземпляр "Властелина денег". Обложка благородного синего цвета, огромными буквами название. Имя автора – Ж. Л. В. – прописными наверху, издатель – ж. л. в., строчными, мельче не бывает, в самом низу.

– Дарственную надпись?

Столько иронии в этом предложении, что не стоит даже отвечать.

– Могу я узнать, какого рода соглашение вы подписали с издательством "Тальон"? На обложке нет названия издательства: случайность?

– Золотой контракт, старина, семьдесят на тридцать. Семьдесят процентов всех авторских прав остаются мне, но того, что я отдаю им, с лихвой хватает, чтобы поддерживать кипучую деятельность всей честной компании. Это всё?

("Это всё".)

– Как будто всё, благодарю вас.

– Не стоит, Аннелиз. Еще один вопрос, и я опоздал бы на самолет. Я спешу убраться подальше, потому что мне, знаете ли, не по себе. Если мы живем в стране, где можно спокойно среди бела дня стрелять в человека, полагаю, ничто не помешает убийце узнать, кто настоящий Ж. Л. В., и явиться по мою душу прямо сюда.

– Мы приняли меры для вашей защиты, господин министр. Мои люди наготове.

– Ваши люди...

Министр взял комиссара под локоток. Пританцовывая, он стал подталкивать комиссара к выходу.

– Скажите, убийство в Шампронской тюрьме, несчастный директор Сент-Ивер – это дело тоже вы ведете, Аннелиз, не так ли?

– Точно так, господин министр.

– Вы нашли виновных?

– Нет.

– У вас есть зацепки?

– Ничего существенного пока.

– Вот поэтому я и уезжаю, дорогой мой Аннелиз: я не удовлетворен работой полиции, которая довольствуется тем, что охраняет будущие трупы. Я вернусь не раньше, чем вы арестуете убийцу Малоссена. Не раньше. Успехов, Аннелиз. И пожелайте мне доброго пути.

– Доброго пути, господин министр.

22

Итальянка Северина Боккальди появилась на улице Помп ровно в восемнадцать ноль-ноль. Со своей лошадиной физиономией и бычьими глазами навыкате она в два счета определила точки, с которых велось наблюдение: и видеокамеру автозаписи, и полицейских на стреме. Экс-министра Шаботта прекрасно охраняли. Да и особняк его оборудован по последнему слову электронной техники: глазок камеры под потолком, внутренняя телевизионная связь плюс недремлющее око наблюдателя снаружи (легавый в штатском, меряющий огромными шагами тротуар, – тем приметнее, чем меньше он хотел бы выделяться) и еще грузовичок в начале улицы – с виду обычный, старенький ситроеновский фургон продавца сосисок, только вот на улице Помп он столь же уместен, как собачья упряжка в песках Сахары. "Полиция – бюджетники, что с них взять, – снисходительно усмехнулась про себя Северина Боккальди, – должно быть, на сегодня другого драндулета, чтобы обеспечить безопасность Шаботта, у них в распоряжении не оказалось".

Назад Дальше