***
Пастор... Жюли в конце концов тоже вышла на него. Больше никаких вариантов. Пастор спокойно любил себе мать Бенжамена, там, в Венеции. Так или иначе, он узнал о случившемся. Пастор уже успел почувствовать себя членом семьи настолько, чтобы попытаться достать этого гада, убийцу Малоссена. Пастор приехал. Пастор делал свое дело. В своей манере, не слишком разбираясь. Пастор убивал плохих. Пастор знал Жюли. Пастор знал, что она из тех женщин, которые мстят за своих мужчин. Пастор проследил за ней, воспользовался результатами ее собственных поисков, допросил Шаботта и вытянул из него сведения, которые ей не удалось из него вытрясти. Шаботт уходит со сцены. Затем Пастор допросил Готье. Нет больше Готье. Пастор все время дышал ей в затылок, это верно. Причем нужно было сделать так, чтобы его ни на секунду не смогли заподозрить в причастности к этому делу. Звонок в Венецию, чего проще. Нужно было, чтобы он действовал инкогнито. И вот незадача, Пастор оставляет два пальца в этой заварушке. Пастор в очередной раз увел ее машину. Теперь где-нибудь в большом городе Париже Пастор истекает кровью, спокойно дожидаясь прихода Жюли.
Жюли знала, где он может быть. Он мог быть только у нее, просто-напросто, в одном из ее укрытий, которые он вычислил, когда она там появлялась.
Пастор...
Пуля между глаз, естественно, отменяется.
Жюли обошла все свои пристанища. На улице Мобёж, в десятом округе, его нет. На улице Жорж-де-Порто-Риш, в четырнадцатом, тоже никого. Но вот на улице дю Фур, в доме № 49, шестой этаж, узкий коридор, последняя дверь налево, в самом конце...
За всю свою жизнь, не жизнь – а сплошной марш-бросок, Жюли достаточно наслушалась, как дышат раненые, чтобы понять, что тот парень, что сидит там, в ее комнате, был не в лучшей форме.
Дверь была не заперта.
Она ее открыла.
Хоть рука у него и была обмотана тряпкой, насквозь пропитанной кровью, но этот высокий парень, бледный и прямой, который стоял сейчас перед Жюли, не был Жан-Батистом Пастором. Жюли никогда его раньше не видела. Что не помешало незнакомцу изобразить подобие улыбки на бледном от потери крови лице:
– Ну, вот и вы.
И упал в обморок, как будто ему нечего было больше опасаться.
***
Ван Тянь. Бесполезно звонить в Венецию, господин комиссар. Никаких шансов, что это окажется Пастор.
Аннелиз. Почему?
Ван Тянь. Пастор – еще тот стрелок. Целясь в Калиньяка с высоты того окна, он, скорее, попал бы в вас или, на худой конец, в Святое Распятие.
36
– Ваньшанъ хао, дурачок. (Добрый вечер, дурачок.)
"Что бы там ни говорили, – думал Лусса с Казаманса, – а все-таки нет ничего более удручающего, чем навещать друга, который находится в глубокой коме".
– Дуй вуци, во лай вань лэ. (Извини, я припозднился.)
Плохо не то, что ваш собеседник не отвечает вам, а что уже отчаиваешься и достучаться до него.
– Во лэйлэ... (Я устал...)
Лусса никогда бы не подумал, что дружба может до такой степени походить на супружеские отношения. И поскольку он был поглощен этими мыслями, он не сразу заметил новое приспособление, появившееся на теле Малоссена.
– Та мень гей ни фан де чжэ гэ синь жи цзи ци хеньпяо лян! (Какой забавный аппарат тебе тут прицепили!)
Он напоминал шоссейную развязку, подвешенную над кроватью Бенжамена, со всякими вентилями, регуляторами температуры, тончайшими мембранами, переплетающейся, как паутина, системой трубочек, по которым переливалась кровь Малоссена, вырисовывая загадочные узоры.
– Чжэ ши шеньме, если поточнее? (Что это такое, если поточнее?) Решили подать тебя под новым соусом?
Лусса наобум взглянул на энцефалограмму. Нет, Бенжамен по-прежнему не отвечал.
– Что ж. Это ничего, у меня для тебя отличная новость, в кои-то веки.
***
Отличная новость заключалась всего в нескольких словах: Лусса только что закончил переводить на китайский один из романов Ж. Л. В. – "Ребенок, который умел считать".
– Я прекрасно знаю, что тебе все равно и что этот роман ты даже не открывал, но не забывай, что тебе продолжает капать один процент со всех продаж (1%), каким бы там коматозником ты ни был. Так вот, "Тальон" выпустил этот роман для китайцев, которые живут здесь, но вместе с тем и для всех остальных, которые, как ты знаешь, на редкость многочисленны. Хочешь, я расскажу тебе эту историю? В двух словах... Слушай... Это история маленькой продавщицы супа из Гонконга, которая умеет считать на своих счетах быстрее, чем все другие дети, быстрее даже, чем взрослые, чем ее собственный отец, который гордится ею, воспитал ее как мальчика и назвал Сяо Бао ("Маленькое Сокровище"). Догадываешься, что было дальше? Нет? Ну, так вот. Папашу на первых же страницах убирает какая-то местная мафия, которая захотела подмять под себя всю торговлю китайским супом. За следующие пятьсот страниц девчонка сколачивает себе состояние и на тридцати последних мстит за своего отца, прибрав к рукам все международные компании, размещенные на территории Гонконга, и все это – с помощью только своих детских счетов. Так-то. Чистейший Ж. Л. В., как видишь. Либеральный реализм стучится в дверь пробуждающегося Китая.
Малоссен в жидком виде циркулировал по трубочкам, обвивавшим его тело. О чем он думал, понять было невозможно. Лусса с Казаманса воспользовался этим, чтобы оседлать своего любимого конька:
– Тебе было бы интересно взглянуть, как я перевел, скажем... первые пятьдесят страниц, а?
В который раз, не дожидаясь ответа, Лусса с Казаманса вытащил пачку гранок из своего пальто и пустился в путь:
– Сы ван ши чжэ сянъ дэ синь чэн...
Вздох.
– Если бы ты знал, как я намучился с этой фразой. Надо же было Шаботту начать с описания смерти отца, ему продырявили горло вьетнамским арбалетом, одной из тех отравленных стрел, которые применяются в охоте на тигра, представляешь? И чтобы одной фразой передать идею судьбы и натянутую тетиву лука, Шаботт пишет: "Смерть – процесс прямолинейный".
Лусса покачал головой, подчеркивая свое сомнение.
– Смерть – процесс прямолинейный... да... я решил перевести буквально: "Сы ван ши чжэ сянъ дэ синь чэн"... да... но китаец наверняка предпочел бы какую-нибудь перифразу... С другой стороны, это как раз краткая прямая фраза, нет? Смерть – процесс прямолинейный. Разве что слово "прямолинейный" ее растягивает, есть в этом какая-то роковая медлительность, сама судьба, ни больше ни меньше, напоминание о том, что все там будем, даже те, кто бежит быстрее остальных; зато эта растянутость прилагательного компенсируется краткостью существительного "процесс", оно как будто подгоняет всю фразу... медленное ускорение... это уже и в самом деле китайский образ мысли... Я только думаю, правильно ли я сделал, переведя ее буквально... Что ты об этом думаешь?
37
Что я об этом думаю, Лусса?.. Я думаю, что если бы ты прочел мне эту фразу несколько месяцев назад, я бы ни за что не полез в шкуру Ж. Л. В. и эта несчастная пуля двадцать второго калибра, выпущенная в упор, оказалась бы в чьей-нибудь другой голове. Что я об этом думаю, Лусса... Я думаю, что если бы ты прочел мне ее хотя бы в тот день, когда этот дикарь из каменного века разносил мой кабинет, – помнишь? – так вот, Шаботт был бы сейчас жив, и Готье тоже. Калиньяк был бы цел и невредим, а моя Жюли лежала бы в моей постели. О, Лусса, Лусса, почему самые тяжелые удары судьба наносит нам рукой наших лучших друзей? Почему ты прочитал мне ее сегодня, именно в этот вечер, когда я почти окончательно решил бросить все свои клеточки и отбыть в дальние края? Если бы ты пришел ко мне в самом начале со своими переводческими сомнениями, которые в любом случае достойны уважения, я не стал бы спорить с тобой по этому поводу; если бы ты сел за мой стол и спросил меня: "Смерть – процесс прямолинейный, как бы ты перевел это на китайский, дурачок, буквально или зашел бы с другой стороны?"; если бы при этом ты назвал мне заглавие этой книжки, "Ребенок, который умел считать", псевдоним автора – Ж. Л. В. и в придачу имя Шаботта, скрывающегося под этим псевдонимом, я ответил бы тебе: "Вымой свои кисти, Лусса, разложи иероглифы по полочкам у себя в голове и не переводи ты эту чушь". Тогда, задетый за живое, как часто пишут в книжках, ты спросил бы меня: "Это еще почему, дурачок?" На что я бы тебе ответил: "Потому что, переводя этот роман, ты бы сделался литературным вором, оказался бы причастным к самой мерзкой краже, какую только можно представить". – "Да что ты!" Ты отпустил бы свое обычное "да что ты!", и в твоих зеленых глазах запрыгали бы веселые чертики. (Я уже говорил, какие у тебя замечательные глаза, зеленые на черном, самый выразительный взгляд на всей этой разноцветной планете?) "Да что ты!" Да, Лусса. Грязная кража, но сработано все чисто, в мировом масштабе, ты понимаешь, что я хочу сказать. Замысел был совершенный, все продумано до последней детали, малейшие шероховатости тщательно отшлифовывались, правовые гарантии на любом уровне, не пробьешь. Преступление века, в котором, кстати, все мы увязли по уши: от этой грязи век не отмоешься. Всех нас опустили на дно: ни о чем не подозревающих Забо, Калиньяка, тебя, меня, "Тальон"...
Ты бы спокойно все это выслушал, так же спокойно отвез меня к Амару, спокойно выставил перед нами наши бравые пушки сиди-брахима, и вот тогда, когда никто не смог бы нам помешать, ты все так же спокойно спросил бы меня:
– Ну нагородил, дурачок, что это еще за история с кражей?
И я бы сказал тебе чистую правду:
– Шаботт – это не Ж. Л. В.
– Нет?
– Нет.
Тогда бы ты по своему обыкновению замолчал, точно.
– Значит, Шаботт – не Ж. Л. В.?
Потом ты бы немножко поразмышлял вслух.
– Ты хочешь сказать, что Шаботт не писал "Ребенка, который умел считать"?
– Именно, Лусса, как, впрочем, и "Властелина денег", и "Последнего поцелуя на Уолл-стрит", и "Золотого дна", и "Доллара", и "Дочери иены", и романа "Иметь"...
– Шаботт не написал ни одной из этих книг?
– Ни строчки.
– На него кто-то пашет?
– Нет.
И вот тогда на твоей физиономии, Лусса, правда засияла бы совершенно новым светом: так встает солнце, открывая взору нехоженые земли.
– Он украл у кого-то все эти книжки?
– Да.
– Того человека уже нет?
– Да нет, жив-здоров.
И наконец, ты задал бы этот неизбежный вопрос:
– Ты знаешь его, дурачок?
– Да.
– Кто же это?
***
Это, Лусса, тот, кто всадил мне пулю между глаз. Высокий блондин, редкий красавчик неопределенного возраста, нечто вроде Дориана Грея, очень похож на героев Ж. Л. В., которые, рано созрев, так и остаются до конца жизни молодыми. Они выглядят на свой возраст до десяти лет, в тридцать они уже на вершине славы, а кажется, что им только вчера исполнилось пятнадцать; в шестьдесят их принимают за любовников их дочерей, а в восемьдесят они все так же молоды, красивы и рвутся в бой. Герой Ж. Л. В., одним словом. Вечно молодой, вечно красивый поборник либерального реализма. Вот на кого похож тот парень, который стрелял в меня. У него, бедняги, были на то свои причины, потому что именно он написал те романы, авторство которых я себе присвоил, строя из себя этакого надутого индюка. Да, Лусса, он убрал меня вместо Шаботта, Шаботту я был нужен именно для этого. А тот подумал, что это я его ободрал, он навел на меня свой оптический прицел, спустил курок. Вот и все. Я сделал свое дело.
Что же до того, почему эта фраза "Смерть – процесс прямолинейный" послужила мне ключом к разгадке, почему у меня из головы нейдет этот парень, с тех пор как ты прочел мне ее (а я-то все пытался вспомнить, откуда она, с того самого дня, когда верзила разнес на части мой кабинет), – что до всего этого, то ты извини меня, Лусса, объяснять все сначала сейчас было бы слишком долго, слишком утомительно.
Видишь ли, в настоящий момент я полностью поглощен своей смертью. Знаю, знаю, когда говоришь об этом вот так, от первого лица, появляются сомнения в искренности заявления. Но если хорошенько поразмыслить, то как раз и получится, что умирают всегда в первом лице единственного числа. И с этим, признаю, довольно сложно согласиться. Юнцы, которые бесстрашно уходят на войну, говорят о себе в третьем лице. На Берлин! Nach Paris! Аллах акбар! Вместо себя они посылают на смерть свой энтузиазм, думая, что это кто-то третий, а он, этот третий, весь из их плоти и крови. Они умирают, так ничего и не поняв, а их первое лицо поглощается извращенными идеями таких, как Шаботт.
Я умираю, Лусса, я умираю и так просто тебе об этом и говорю. Устройство, которым ты так восхищался, наверное, в самом деле стоит того. Это искусственная почка, последнее слово техники. Они поставили мне ее вместо почек, моих почек, которые спер у меня Бертольд. (Какой-то там несчастный случай, парень с девушкой разбились на мотоцикле, парень впилился спиной в поребрик тротуара, почки – к чертям. Ему необходимы были две почки. Срочно. Бертольд взял мои.) Я умираю, как и многие другие, кому повезло встретиться с благодетелем человечества, Бертольдом! И если бы только почки... Ты и понятия не имеешь, Лусса, сколько всего можно понатаскать из тела за несколько недель, и никто этого даже не заметит! Твои близкие все так же навещают тебя, твои прозорливые, ясновидящие родственники – Терезы, Малыши, – и что они видят? Только то, что я еще дышу. Мешок с костями, который опустошают у них под носом, но этот мешок все же остается их братом. "Бенжамен умрет в возрасте девяноста трех лет..." С такими темпами... интересно, что от меня останется к тому времени? Ноготь разве что? А Клара, Тереза, Жереми и Лауна, Верден и Малыш так и будут приходить навещать этот ноготь. Я не шучу, Лусса. Вот увидишь, ты сам в скором времени будешь приходить к одному ногтю. Ты упрямо будешь учить его китайскому, разговаривать с ним о своей Изабель, читать хорошую литературу, потому что все вы, и ты, и моя семья, с недавних пор вы приходите сюда не из-за брата, а из-за братства; ты навещаешь не друга (фэн ю по-китайски), а саму дружбу (юи), не бренное тело призывает вас в больницу, а вечные чувства. И тогда, неизбежно, бдительность притупляется, мы больше не задаем медицинских вопросов, мы молча проглатываем объяснения живодеров ("да, знаете, у него оказались некоторые проблемы с почками, пришлось подключить ему систему гемодиализа"), и друг в полном восторге от новой игрушки: "Какой забавный аппарат тебе тут прицепили!" А как взвыли мои почки, когда Бертольд за ними полез, – это тоже было забавно, по-твоему?
Всё, Лусса, я совершенно серьезно собрался умирать, мне надоело, что меня растаскивают по кусочкам, и вот тебе, пожалуйста, я опять засуетился; но, черт тебя побери, ты, что же, считаешь в порядке вещей, что у меня вырезают обе почки, чтобы какой-то маменькин сынок, который захотел выпендриться перед подружкой, прокатив ее на своем драндулете, мог и дальше спокойно себе отливать, когда ему приспичит? Тебе кажется справедливым, что у меня, который принципиально не хотел сдавать на водительские права, который ненавидит рокеров, этих чудовищ на колесах (сами – камикадзе, все поголовно, еще и угрожают жизни моих малышей), так вот, ты находишь нормальным, что у меня заберут и мои легкие, да, легкие – следующие по списку у Бертольда! – чтобы вставить их какому-то биржевому магнату, который заработал себе рак, куря одну за другой и заставляя в придачу задыхаться всех окружающих? У меня, который в рот не брал сигареты! У меня, который если и душит, то только сам себя!.. Если бы еще мой конец пришили какому-нибудь идеальному любовнику, потерявшему свой в слишком бурных амурных играх, или хотя бы сняли кожу с ягодиц для реставрации щечек какой-нибудь красотки в духе Боттичелли, я бы слова не сказал; но, Лусса, по странной иронии судьбы меня обдирают для мародеров... Да, Лусса, меня обдирают, обдирают живьем, кусок за куском, заменяя их по ходу дела разными механизмами, которые вы принимаете за меня и которые вы теперь и навещаете вместо меня; я умираю, Лусса, потому что, несмотря на миллиарды лет эволюции, каждая моя клеточка умирает – перестает верить в эту эволюцию и умирает, и я каждый раз умираю с ними, умирает мое "я", исчезает первое лицо, поэтическая строка растворяется в небытии...
38
"Я не верю женщинам, которые молчат". Вот что говорил себе инспектор Ван Тянь, сидя уже целый час напротив женщины, которая молчала.
– Мадам не говорит уже шестнадцать лет, месье. Мадам не говорит и не слышит вот уже шестнадцать лет.
– Я не верю женщинам, которые молчат, – ответил инспектор Ван Тянь скромному Антуану, метрдотелю в доме почившего министра Шаботта.
– Я пришел к госпоже Назаре Квиссапаоло Шаботт.
– Мадам не принимает, месье, мадам не разговаривает, мадам уже шестнадцать лет ничего не слышит и не говорит.
– А кто вам сказал, что я пришел ее слушать?
Инспектор Ван Тянь решил придерживаться простой логики. Если это не Жюли убила Шаботта, значит, это был кто-то другой. А если это так, то надо начинать расследование с нуля. Точкой отсчета в любом расследовании является окружение жертвы. Прежде всего, домашние: они, как правило, и оказываются и точкой отсчета, и местом прибытия. Восемьдесят процентов всех мокрых дел приходится на семейные драмы. Да, да! Семья убивает в четыре раза чаще, чем так называемые преступники, никуда не денешься.
– С чего вы взяли, что я пришел с ней говорить?
Итак, вся семья министра Шаботта сводилась к одной девяностолетней немой старухе, его матери, госпоже Назаре Квиссапаоло Шаботт, которую и в самом деле уже лет двадцать никто не видел.
– Я пришел на нее посмотреть.