– Это рецепт моего отца. Наш дом в Веркоре утопал в штокрозах. До самого того дня, когда мой папа-губернатор решил пустить их в дело.
Джулиус – большой дока по этой части, у него уже слюнки текут в предвкушении лакомства; Малыш так истомился, что стекла его очков запотели от напряга, под конец и весь дом превратился в сплошную штокрозу, утопающую в собственном соку.
– Но, Жюли, тебе не кажется, что сейчас не до пирогов? Клара в трауре, думаешь?..
(Малоссен и приличия...) Да, я на самом деле задал этот вопрос. Жюли бросает в ответ, даже не обернувшись:
– Ты, что же, ничего не заметил, Бенжамен? Послушай, как поет Ясмина.
В детской Ясмина все еще поет, держа за руку Клару, которая все еще спит. Но в напеве уже нет печали. И тень улыбки гуляет по лицу Клары.
– К тому же Ясмина принесла нам кускус.
***
Мы уплетаем кускус Ясмины и пирог Жюли, пока старый Тянь кормит с рожка Верден. С рождением Верден старый Тянь стал безруким. Теперь он вынужден обходиться одной рукой, вторая занята Верден. Разменяв седьмой десяток, он сделал для себя открытие, свойственное скорее молодым людям: быть отцом значит быть безруким.
Мы трапезничаем под музыкальное сопровождение Ясмины, которая своими песнями отгоняет призрак Сент-Ивера.
Маленький кусочек спокойствия.
Тщательное пережевывание.
И все же что-то тревожит Жереми. Это у него на лбу написано. А когда у Жереми по лицу можно читать с такой легкостью, готовься к худшему.
– Что-то не так, Жереми?
Я спросил наобум, зная, что он ответит: "Нет, ничего".
– Нет, ничего.
Извольте. Напряженная работа вилками, потом Тереза попытала счастья:
– Жереми, может, все-таки скажешь, что с тобой, а?
Голос у нее с самого рождения был резкий, без интонаций, и под стать ему – характер: неприступная Тереза, в постоянной обороне, заводится с пол-оборота, всегда напряженная, как натянутая струна.
– Что пристала, я же у тебя не спрашиваю твой гороскоп!
Тереза и Жереми – образец братской любви. Друг друга не переносят, но готовы снести друг за друга что угодно. В тот день, когда Жереми подкоптился, как цыпленок, на пожаре в своем лицее, впервые у меня на глазах с Терезой случился припадок, вызванный ее собственной профессиональной несостоятельностью: "Куда я смотрела, Бенжамен, как же я не смогла этого предсказать!" Она рвала на себе волосы, в буквальном смысле, как в каком-нибудь русском романе. Ее худые руки рассекали воздух, как мельничные крылья: "К чему тогда все это?" Она махнула на свои астрологические книги, гадальные карты, амулеты, талисманы. Сомнение... Впервые в жизни! А однажды, после киносеанса (мы ходили смотреть "Муссон" – историю парня, который в начале пьет одно виски, а в конце – одну воду), Жереми мне и говорит: "Будь я мужчиной, то есть если бы я не был ее братом, я бы выбрал Терезу". Он, вероятно, прочел в моем взгляде вопрос, так как тут же добавил: "Она классная, эта девчонка". И потом, по дороге домой: "Как по-твоему, Бенжамен, парни что, совсем дураки, не видят, какая она классная, Тереза?"
Короче, сейчас Жереми не по себе.
И вот как раз за пирогом в розовом сиропе Малыш, протирая стекла очков, спокойно заявляет:
– А я знаю.
Я спросил:
– Что ты знаешь, Малыш?
– Знаю, что с ним, с Жереми.
– Только пикни!
Бесполезно. Кроме его собственных кошмаров, Малыша ничто не может испугать.
– Он думает, будет ли Тянь рассказывать нам "Фею Карабину" сегодня вечером.
Все оторвались от пирога и посмотрели в сторону Тяня. Не стоит недооценивать беллетристику. Особенно когда она щедро приправлена реальностью, как, например, "Фея Карабина" в устах старого Тяня. Приторная пилюля, от которой мы не можем отказаться даже в худшие моменты нашей жизни. При одной мысли о том, что неприятность с Сент-Ивером лишит его очередной порции сказки на ночь, Жереми чувствовал себя таким обездоленным, что чуть не падал в обморок. Я поймал взгляд старого Тяня и в нагрузку к нему – взгляд Верден, которая стреляла всегда в том же направлении, и незаметно кивнул.
– Да, – ответил старый Тянь, – но сегодня последняя серия.
– О нет! Черт, уже?
Облегчение и раздражение пробежали друг за другом вприпрыжку по лицу Жереми.
– И потом, там совсем немного осталось, – безжалостно продолжал Тянь, – даже на вечер не хватит.
– А потом? Что ты будешь рассказывать нам потом?
Это интересовало не только Жереми, в каждом взгляде стоял вопрос.
И кажется, именно в тот момент, во время этой мучительной паузы, сидя за столом в кругу семьи, я решился. Должно быть, я сказал себе, что если я сейчас же не найду какой-нибудь выход, если Тяню больше нечего будет рассказывать, случится худшее – то, против чего я, как ответственный воспитатель (да, да!), призван бороться: всеобщее оцепенение, гипнотические флюиды голубого экрана – и конец, телик навечно!
Итак, принимая во внимание потерянный взгляд Жереми, слезы, стоящие в глазах Малыша, немую тревогу Терезы и не забывая, что скоро еще и Клара проснется, я внезапно принял единственно возможное решение:
– После "Феи Карабины" Тянь будет читать нам один за другим семь толстенных романов, шесть-семь тысяч страниц как минимум!
– Семь тысяч!
Радость Малыша, недоверие Жереми.
– Так же здоровско, как "Фея"?
– Какое там. Гораздо лучше!
Жереми посмотрел на меня долгим внимательным взглядом, так обычно смотрят на фокусника, пытаясь понять, как это он изловчился превратить виолончель в рояль.
– Да что ты! И кто же их написал?
А я в ответ:
– Я и написал.
12
– Я, Ваше Величество?
– Да, вы, если согласитесь.
– Соглашусь на что?
Она посмотрела на Готье, потом сказала:
– Готье...
Юный Готье открыл свой школьный ранец, разложил бумажки и, прежде чем вплотную приступить к делу, сухо заявил:
– В двух словах, Малоссен, Ж. Л. В. процветает, но все же отмечается некоторый спад продаж за рубежом.
– А во Франции мы не поднимаемся выше трех-четырех сотен тысяч.
У Калиньяка нет ни старого ранца, ни счетной машинки, зато у него на плечах большая голова с памятью гасконца, правда дырявая.
– Можно было бы еще на несколько лет пустить все на самотек, Малоссен, но это не наш стиль работы.
– К тому же (пытается исправиться Готье) в Европе для нас открывается обширный рынок.
Сострадательная Забо сжалилась:
– Нам предстоит хорошенько раскрутить его новый роман. У нас исключительный план, Малоссен.
Я же, понятное дело, возвращаюсь к вопросу, который больше всего меня интересует:
– Скажите наконец, кто такой Ж. Л. В.? Коллективное авторство?
Тогда Королева Забо пускает в ход свой излюбленный прием. Подается всей своей щуплой грудной клеткой в сторону Луссы и говорит:
– Лусса, объясни ему.
Лусса единственный из ее подчиненных, с которым она на "ты". Нет, конечно, не из-за цвета его кожи, а из давней дружбы, с детских лет. Их отцы – один слишком черный, другой слишком белый, соответственно, – пробавлялись в былые времена старым тряпьем. "Мы учились читать на одной помойке".
– Ладно. Не кипятись, дурачок, и слушай внимательно.
***
И давай мне объяснять, что Ж. Л. В. – это некто, кто на данный момент хочет остаться в тени. "Эта "звездная болезнь простаков", как тут выразился один, не пристает к нему, понимаешь?" Лусса сам не знает, кто это такой. За этим столом только Королева Забо знакома с ним лично. В общем, анонимный писатель, почти как завязавший алкоголик. Сама идея мне нравится. В кулуарах издательского дома "Тальон" ступить некуда от первых лиц единственного числа, которые пишут только для того, чтобы о них говорили "он", "тот". Их перо облезает, а чернила сохнут, пока они бегают по критикам и визажистам. Они причисляют себя к клану писателей, едва их успеет запечатлеть первая вспышка фотоаппарата, и по привычке разворачиваются в пол-оборота, где надо и не надо, из-за постоянных снимков на память, для будущих поколений. Эти пишут не для того, чтобы писать, но для того, чтобы написать и раструбить об этом на весь свет. Так что инкогнито Ж. Л. В., что бы там из этого ни вышло, уже представляется мне достойным уважения. Только вот сегодняшняя публика читает глазами, и все исследования рынка в полный голос заявляют, что читатели Ж. Л. В. требуют голову Ж. Л. В. Они хотят видеть его на обложках книг, на плакатах вдоль улиц своих городов, на страницах газет, которые выписывают, на экранах своих телевизоров, они хотят его целиком – положить во внутренний карман и носить под сердцем. Они хотят голову Ж. Л. В., голос Ж. Л. В., автограф Ж. Л. В., они хотят, отстояв пятнадцать часов в очереди, получить наконец долгожданный экземпляр с пожеланиями автора, чтобы дружеское приветствие их кумира ласкало им слух, чтобы его улыбка подогревала обожание страстных почитателей таланта. Бесчисленные толпы мелких людишек, таких как Клара, Лауна, Тереза и миллионы других. Это не те читатели, со своими ценностями и убеждениями, которые могут сказать: "Я прочел такого-то...", нет, это замороченные простофили, которые последнюю рубашку снимут, чтобы сказать наконец: "Я его видел!" И если они не видят Ж. Л. В., не слышат, как говорит Ж. Л. В., если Ж. Л. В. не вдалбливает им с телеэкрана свое мнение насчет мирового прогресса и судеб человечества, тогда они просто начинают покупать его все меньше и меньше, и мало-помалу Ж. Л. В., не захотев материализоваться, перестанет вообще существовать, и мы вместе с ним.
Мне кажется, да мне именно кажется, что я начинаю понимать. Медленно, но упрямо голова соображает.
– И что? – спрашиваю я.
– А то, Малоссен, – подключается Королева Забо, – здесь как раз и неувязка. Ж. Л. В. серьезно ничего не хочет слышать, и речи не может быть, чтобы он появился на публике.
– А!..
– Но он не против, чтобы кто-нибудь его замещал.
– Замещал?
– Играл его роль, если хотите.
Пауза. Круглый стол вдруг заметно сжался. Ну что ж, вперед:
– Это должен быть я, Ваше Величество?
– Что вы об этом думаете?
***
– И ты согласился?
Жюли как пружина выскакивает из вороха перин на нашей постели.
– Я сказал, что подумаю.
– Ты согласишься?
Ее пальцы упорхнули из моей шевелюры, и я не узнаю звука ее голоса.
– Я подумаю.
– Ты согласишься корчить шута для этих чертовых издателей?
Последние слова она уже просто выкрикнула.
– Что с тобой, Жюли?
Она выпрямилась. Она смотрит на меня со всей своей высоты. Капли нашего пота еще блестят у нее между грудей.
– Как это – что со мной? Ты понимаешь, что ты мне сейчас объявил?
– Я тебе еще ничего не объявил.
– Послушай...
Подумать только, минуту назад нам было так жарко, и вдруг – такие сюрпризы, мурашки по спине! Не нравится мне это. Как будто застукал домушника у себя в квартире. Чувствуешь, что тебя прижали к стенке. Поневоле начинаешь защищаться... хуже некуда.
– Что еще послушай?
Мой голос тоже изменился. Это уже не мой голос.
– Тебе не надоело валять дурака? Ты не хотел бы побыть самим собой, хоть раз в жизни?
Именно это я и возразил сначала на предложение Королевы Забо. Но она расхохоталась своим забическим смехом мне в лицо: ""Самим собой", Малоссен, "самим собой"! Собственное "я", что это еще за снобизм? Вы полагаете, что все мы. сидящие за этим столом, и есть "мы сами"? Быть самим собой, уважаемый, это быть тем самым конем, в нужный момент, на нужной клетке, в руках хорошего шахматиста! Пан или пропал!", но я уже отвечаю Жюли этим противным голосом, который никак не может быть моим:
– Ах так! Значит, я уже не я?
– Нет! Да ты никогда и не был самим собой! Ни секунды! Ты не отец своим детям, ты не в ответе за те тумаки, что сыплются на твою голову, и ты собираешься играть роль бездарного писателишки, при том, что ты никогда таковым не являлся! Тебя все используют: твоя мать, твои начальники и теперь еще эта сволочь...
И вдруг я говорю:
– Зато наша журналистка с львиной гривой и упругими грудками сама себе хозяйка?
Да, я сказал это... Слово – не воробей... Но так как Жюли – это Жюли и никто другой, то ее раздражает вовсе не львиная грива и не упругие грудки, ей не по нутру упоминание о журналистке.
– Журналистка по крайней мере настоящая! Она не просто реальная, она служит реальности! Она не лезет в шкуру Ж. Л. В., этого враля несчастного, фабрики пошлых стереотипов, что наживается на наивных дураках.
Меня, Бенжамена Малоссена, так просто не проймешь, но чванливое бравирование "наивными дураками" меня просто взбесило:
– А на чем, интересно, наживается наша настоящая журналистка? Ты выходила сегодня на улицу, Жюли, нет? Ты видела разинутую пасть Сент-Ивера, подвешенную на крючках у газетчиков, выбитые зубы, выколотые глаза, видела или нет?
(Наш дежурный сюжет для перебранки, журналистика... только серьезная, минное поле.)
– При чем здесь это? Я никогда не писала в рубрику происшествий!
– Конечно, ты делала хуже!
– Что ты такое говоришь?
Она вся белая от бешенства, я – от ярости, нас теперь не различить на фоне постельного белья.
– Тебе и без рубрики происшествий есть где развернуться, Жюли; нет, ты не будешь тратиться на что попало, твои сюжеты отбираются тщательнейшим образом: беды стран третьего мира, расправа над партизанами, интервью несчастного приговоренного прямо в камере, накануне казни, те же происшествия, сдобренные экзотикой и вашими благими намерениями: снимаем с лодки, плеск волн, в фокусе слезливого внимания – труп утонувшей мексиканочки, информация, которую мы не вправе от вас скрывать, безупречно, не подкопаешься, струйка крови, чистой, как расплавленное золото...
Она уже оделась.
Она уходит.
И, обернувшись в дверях, бросает напоследок:
– Да, сегодняшний пирог... это был не розовый сироп, обыкновенный ревень. Штокроза, как и ты, Малоссен, – сорняк, неистребимый и несъедобный.
***
Так-то. Три года счастья сгорели дотла в пожаре ссоры. Я даже не успел ей объяснить, почему я, может быть, согласился бы на предложение Королевы Забо. Может быть, да, а может быть, и нет. Даже, скорее всего, что нет. Во всяком случае, не такой ценой. Знайте, что вам работа приносит, но не забывайте также, чего она вам стоит. А уход Жюли – это слишком дорогая плата. Что это меня вдруг прорвало? Как будто я не понимал, что журналистский взгляд Жюли – это единственная гарантия, что нам не вывернут все наизнанку... Ладно, Жюли, твоя взяла, завтра же отправлюсь в издательство "Тальон" и пошлю Королеву Забо подальше, пусть сама играет Ж. Л. В., вместо меня. И потом, может, Забо и есть Ж. Л. В.? Тогда понятно, почему она одна его знает и почему великий писатель не хочет появляться перед камерами: с чугунком вместо головы, посаженным на кочергу, заменяющую ей тело, ее и слепой испугается. Решено: я не возьмусь за эту работу, я найду что-нибудь другое. Окончательно и бесповоротно.
Это меня как-то сразу успокоило.
Я встал. Перестелил аккуратно постель. Снова лег и стал смотреть в потолок. В дверь постучали. Робко, три раза. Жюли. Три застенчивых знака примирения. Вскакиваю, открываю. Клара. Она поднимает глаза. Улыбается. Входит. И говорит:
– Жюли нет?
Я вру:
– Уехала на встречу.
Клара верит.
– Да, она уже давно не работала.
Я поддакиваю:
– Странно, что она хотя бы половину положенного срока отсидела дома.
Один из тех разговоров, когда каждый говорит о своем.
– Она вернется через две недели с новой статьей, – уверяет Клара.
– Или через три месяца.
Молчим.
Оба.
– Присядь, Кларинетта, не стой.
Взяв меня за руки, она садится на краешек постели.
– Я должна сказать тебе кое-что, Бенжамен.
И, естественно, замолкает.
Я спрашиваю:
– Ясмина вернулась к себе?
– Нет, она внизу, слушает историю Тяня. Она хочет остаться со мной еще на одну ночь рядом.
Потом:
– Бенжамен?
– Да, моя хорошая?
– Я беременна.
И добавляет, как будто я нуждался в этом уточнении:
– Я жду ребенка.