Портрет - Йен Пирс 15 стр.


Что показывает, в каком отчаянии была бедняжка. Знаете, что она сказала? Что "скомпрометировала себя с джентльменом". Меня эта фраза привела в такой восторг (попробуйте ее произнести, и она перекатится у вас во рту, как дорогая сигара), что я некоторое время толком не понимал, о чем она, собственно, говорит. Она хотела знать, что ей делать. Явилась она ко мне в мастерскую как раз, когда я приступил к работе, так что, вероятно, я был с ней резок. Решил, что ей требуются деньги, чтобы выкупить ее побрякушки у закладчиков.

Но нет! Она была скомпрометирована. И с джентльменом. Полагаю, простой труженик всего лишь сделал бы ей подарочек. Ее лицо было картиной. Нет, вы понимаете, я не имею в виду ничего уничижительного. Я не острю. Но когда она позировала, ее лицо ничего не выражало. Это розовое лицо никогда не улыбалось и не хмурилось - во всяком случае, когда ее писал я. Но я же нанимал ее не ради ее эмоционального регистра. И внезапно она преобразилась в мечту портретиста. Уровни эмоций были поразительными: стыд, отчаяние, надежда, радость, что ее слушают, страх. И еще что-то, чего я не сумел распознать. Что-то яростное, почти животное. Именно это выражение в конечном счете привело вас вот в это кресло передо мной.

Ситуация, естественно, была смехотворной. Она изъяснялась на неудобопонятном языке, ее собственной пародией на беседы в светских гостиных, так что иногда ее трудно было понять. Но в конце концов все прояснилось: она беременна, вы отец, и что ей делать?

Первоначально, когда изумление перед вашей глупостью прошло, я остался совершенно равнодушен. Такое случается. А с людьми вроде нее случается постоянно. Но эта скрытая ярость… Однако знаете, я верю, все могло бы обернуться совершенно иначе, не будь ее выражение таким великолепным, если бы она не села - совершенно случайно - у окна, так, что свет раннего утра озарял ее лицо с такой безупречностью. То, как эмоции преобразили ее из глупой простушки в королеву, императрицу, даже в богиню; то, как сверкали ее глаза, а ее кожа пламенела. И голова, откинувшаяся, когда ее душой овладели гордость и непокорность. Я мог бы усадить ее и тут же написать только ради этого выражения. Я знал, что мне следует приложить все усилия, чтобы оно исчезло, сделать так, чтобы оно больше никогда ее не озаряло, навсегда угасить свет в ее глазах. Но поступить так было бы грехом. Она была запредельно красива, и красоту ее породила мысль о ребенке.

А потому я не стал убеждать ее поступить разумно и посетить делателя ангелов, как деликатно выражаются французы. И не из-за нее, и не из-за вас, и не из-за того, что так следовало, но просто из-за чуда, которое свет сотворил с ее лицом. Я дал ей то, чего она хотела в действительности. Она надеялась, что я одолжу ей деньги на аборт. Я сказал, чтобы она родила этого ребенка.

И, не скрою, я дал ей и еще кое-какие практические советы. Что ей следует написать вам письмо о произошедшем и попросить вас внести свою лепту на содержание вашего совместного творения. Минуту я взвешивал, не следует ли ей заверить вас, что она сумеет сохранить тайну. Что не будет искать встреч с вами или как-либо вам угрожать. Что она уедет из Лондона и исчезнет, словно бы вообще не существовала. Но я отмел эту мысль. Нет, подумал я, пусть он немножко попотеет. Пусть немножко потревожится. Это сделает его щедрее. Большая ошибка. Я вас недооценил.

Бог мой! Да послушайте же! Десять шиллингов в неделю. Вот и все, чего она хотела! Меньше, чем вы тратите на вино. У нее ничего не было, и она ничего не хотела, кроме этого маленького пасынка. Притом она знала, от чего отказывается. Она знала, что ее шансы на заботливого мужа, и маленькую парадную комнату, и респектабельную жизнь уйдут в небытие, как только у нее на руках окажется ребенок без отца. Даже ее дружба с Эвелин могла рухнуть. Она останется совсем одна, но она была готова пойти на такой риск. Просила она у вас немного, и это не было шантажом. Даже если бы вы отказали, она ничего не предприняла бы. Она не была похожа на вас.

Но суть заключалась не в этом, верно? Суть была в том, что она решила бросить вам вызов, пойти наперекор вашим желаниям. А этому прощения не было. И еще более непростительными были поступки лица, стоявшего за этой шантажной попыткой очернить вашу репутацию. Сама Джеки никак не могла бы написать это письмо вам: такие гладкие фразы, такие фигуры умолчания. И нет орфографических ошибок. Так кто же автор? Кто в вашем кружке может скрываться за этим? Например, не Генри Мак-Альпин - он никогда бы не посмел напасть на вас, этот пресмыкающийся льстец. Нет, из тех, кто знал Джеки, такой совет она могла получить только… Ваше внимание обратилось на Эвелин.

Что вам представилось в вашем воображении - две женщины сидят рядышком и хихикают, сговариваясь разрушить ваш брак, погубить вас? Безжалостность отвергнутой женщины, неутомимой в своих преследованиях, не останавливающейся ни перед чем, лишь бы осуществить свою месть? Вы вообразили, что она станет распускать о вас сплетни? Что она напишет вашей жене? Вы решили, что Эвелин ищет власти над вами, гарантии, что вы будете ее проталкивать? Неужели вы так раздулись от собственной важности и настолько убедили себя, что всякий и каждый ищет в жизни того же, что вы?

Они заплатили страшную цену, черт подери. Когда я прочел, что Джеки вытащили из реки, у меня екнуло сердце. Репортер точно процитировал полицейское заключение. Подрабатывала проституцией, забеременела, в отчаянии покончила с собой. Обычная история. Все как на ладони, никакой загадочности, результаты скачек в Сэндауне в следующем столбце. Возможно даже, что так и было. Откуда мне знать? У меня не было никаких весомых доказательств чего-то другого, кроме воспоминания о том, как сияло ее лицо в свете, падавшем из моего окна. Такая женщина жаждет жить. Будет отчаянно цепляться за жизнь. И жизнь у нее можно вырвать только силой.

Она кричала и вырывалась, Уильям? Ее ногти царапали каменный парапет? Барахталась в воде, прежде чем пойти на дно? Она услышала, как вы крались у нее за спиной в темноте? Скорее всего нет, потому что даже Джеки могла бы одолеть вас в честной схватке. Ну а вы? Колотилось ли ваше бедное слабое сердце, грозя сорваться с причала, пока вы сталкивали ее?

Поспешили ли вы прочь, прикрывая лицо полой плаща? Или вы остались последить, удостовериться, что она утонула и не всплывет на поверхность? Я даже не спрашиваю, грызло ли вас раскаяние или ощущение вины. Я слишком хорошо вас знаю.

Вы решили, что это необходимо. И это было сделано. Она была покарана за свою наглость. Никакого значения она не имела. Как и все люди, ведь так?

Еще стаканчик вина, но не больше. Я не хочу, чтобы вы взяли и заснули, а это легко может случиться, если перебрать. Обманчивый напиток, куда крепче, чем кажется, когда вы его пьете.

Нельзя отправить человека на виселицу из-за откинутой головы в солнечных лучах. И тем более когда отчаянно убеждаешь себя, что это не может быть правдой, когда лихорадочно перебираешь воспоминания, реорганизуя свое прошлое, лишь бы убедить себя, что друг на такое не способен. Ну, предположим, я пошел бы в полицию. Они навели бы справки и пришли бы к выводу, что такая версия ничем не подтверждается. Но вы бы про это услышали и поняли бы, от кого она исходила. И я снова промолчал, а неделю спустя вы перешли к тому, чтобы оградить себя от того, что могла бы сказать о вас Эвелин, или знать, или подозревать. Это было бы также заранее обезврежено.

"Глупая, озлобленная женщина. Просто пытается отомстить мне за мою статью. Не обращай внимания на визг обманутой в своих ожиданиях посредственности, моя дорогая. Полусырые мазилки, убежденные, будто они - очередные Моне, исходят яростью, когда я указываю, как бездарны они на самом деле. Словно моя вина, что она не может быть художницей. Хотя, мне кажется, она могла бы придумать что-нибудь менее банальное…"

Едва я прочел вашу статью, как отправился в мастерскую Эвелин, посмотреть, как она держится. Я не представлял, в каком она может быть состоянии. Я видел ее неделю назад, когда нашли Джеки, и она казалась достаточно спокойной, во всяком случае - внешне. Годы респектабельного воспитания теперь дали о себе знать. Она крайне расстроена, сказала она ровным голосом. Затем вежливо, но холодно попросила меня уйти. Ее выставка открывалась на следующий день, и ей еще многим надо было заняться. Тем не менее отсутствие тепла показалось мне странным. Я приписал его озабоченности.

И в конце-то концов, почему она должна была испытывать что-то большее, чем обычные сожаления? Джеки же была просто натурщицей, пусть и высоко ценимой. Ну, подруга, может быть. Однако какая подлинная дружба могла существовать между ними, такими разными по мировоззрению, воспитанию, темпераменту и вкусам? А перед открытием своей выставки очень многие бывают всецело поглощены заботами. Я перестал думать об этом, точно так же, как я пытался не думать о Джеки.

Ну и насколько мне было известно, она могла даже вообще еще не видеть вашей статьи, не знать, что ее написали вы. Она не тратила время на чтение газет, а многие художники принципиально не берут их в руки, пока их выставка не закроется, и еще долгое время потом. Конечно, я догадывался, что она будет очень расстроена, если все-таки ее прочла. А кто не расстроился бы? Жутко, когда с тобой публично расправляются так зверски. Ну да вы этого не знаете, вы только устраивали такие расправы, но на себе их не испытывали. Полагаю, интересно проследить, как реагирует сознание. Не можешь поверить, затем возникает нарастающее желание отвернуться, но, конечно, верх берет ощущение необходимости дочитать до конца. Борьба, чтобы оставаться непричастным, равнодушным, медленное осознание, что эти уловки не спасают. Нарастающая паника, слова клубятся над тобой, метафора за метафорой, оскорбление за оскорблением. Жуткий страх, что читаешь правду, а не просто высказывания всего лишь предубежденного, злобствующего человека. То, как приходят слова, когда ты мысленно отвечаешь на обвинения - слова, которых никто никогда не услышит, - ведь ты знаешь, что возражения невозможны: критику никогда не приходится отвечать за себя. Так не делается.

А потом - ненависть. Слепое, но абсолютно беспомощное отвращение к человеку, который совершил это с такой холодностью. К тому, как тупость представляется прозрением, глупость - умом, а жестокость - мимолетным развлечением для читателей. Осознаешь, что статья писалась с наслаждением, и представляешь себе самодовольную ухмылку, когда была поставлена последняя точка.

И, наконец, убеждение, когда внезапно рушатся все-все твои самооправдания и уверенность в себе - убеждение, что эти слова глаголят истину, что тебя показали, каков ты на самом деле: ведь эти слова - вот они, напечатаны типографским шрифтом на газетной странице. Сокрушающая убежденность, что читаемое тобой - высшая инстанция, которая гасит твою веру в себя, и что автор видит тебя насквозь и показал, какое ты в действительности ничтожество. И пытка длится и длится. Быстро и легко от них не избавиться, как бы вы ни были сильны. Они грызут и точат вас, эти слова, приводят на грань безумия, потому что вам не удается стереть их в памяти. Куда бы вы ни пошли, вы слышите, как они отдаются в вашем сознании. Только самые эгоистичные, самые циничные способны противостоять их силе. Вот вы, без сомнения, смогли бы. А я не смог бы, вот почему я так долго пресмыкался перед людьми вроде вас и уехал сюда, когда решил покончить с этим.

А, друг мой! Вот еще одно - еще и еще одно - переживание, которого вы не изведали в вашей жизни, - осознания, что кто-то хочет причинить вам зло и успешно осуществляет это, не встретив ни малейшего сопротивления. Огромная прореха в вашем существовании.

То есть я отдавал себе отчет, что она вполне может быть расстроена, но я полагал, что бешенство послужит ей опорой, особенно если она определит, кто автор. Она, как вы всегда догадывались, была очень высокого мнения о себе. Странно, как величайшая надменность может скрываться в самых робких существах. Кроме того, вы ей не нравились, хотя вежливость мешала ей сказать это вслух. Ее мнение пряталось в тени, которая однажды скользнула в ее взгляде при упоминании вашего имени.

Мне потребовался примерно час, чтобы добраться до Клэпема, насколько помню, и еще я помню, как все больше нарастала моя злость, пока я шел, потому что моросил знобкий дождь. Злость на вас за то, что вы сделали, злость на вероятные страдания Эвелин и злость на самого себя, на то, что я не могу броситься поддержать горячо любимую коллегу и друга, не думая о самом себе. Я не только рисовал в воображении, как предложу помощь и утешение, но и испытывал злость из-за моего испорченного рабочего дня. Какое бездушие, верно? Правда, самое главное, и я не могу претендовать на благородство, которого не ощущал. Я был поглощен полотном, которое старался закончить для Новоанглийской выставки, моим портретом этой Вулф, которым гордился. Настоящий, отлично воплотивший присущую ей странную смесь неудовлетворенности и самодовольства, и она уже дала ясно понять, что он ей не нравится. Разумеется, она ничего не сказала - это подпортило бы ее внутреннюю похвальбу, что она выше подобной тщеславной суетности, однако я забрался под ее броню и немножечко терзал, показывая ей то, чего она никогда не увидела бы в зеркале.

Однако это все еще не воплотилось как надо, и я мучился всю неделю и чуть было не отложил Эвелин на день, чтобы еще помучиться. В конце концов мое понятие о рыцарственности взяло верх, и на Вестминстерском мосту я не повернул назад и не поспешил к моему мольберту. Этот портрет я, собственно говоря, так и не закончил, и он был среди тех полотен, которые я выбросил перед отъездом. Но мои мысли оставались в мастерской вместе с моими кистями, и все время, пока я шагал в Клэпем, я думал о портрете, думал о нем, когда звонил в дверь и обменивался приветствиями с квартирной хозяйкой, и все еще думал о нем, пока поднимался на цыпочках по лестнице и открывал дверь.

И все еще думал о нем, пока стоял в дверях и смотрел на труп Эвелин, свисающий с большого чугунного крюка в центре комнаты. Я испытывал злость, только позже я попытался вызвать ощущение душевной муки, но оно ничуть не затушевало злости. Женщина, та, кого я любил, была мертва, а я был зол, что теперь уж никак не смогу завершить портрет вовремя. Вот такие моменты, думаю я, выявляют подлинного человека, инстинктивная реакция перед тем, как привитое искусственно поведение успеет настроиться на ситуацию. Вы на миг успеваете увидеть то, что прячется под корректными откликами, и я в тот момент увидел монументальный эгоизм.

Ну, может быть, шок. Сознание иногда не в состоянии воспринять что-то и прячется в нормальности обычных забот. Я по-прежнему считаю это неуклюжим оправданием. Не знаю, как долго длилась моя первоначальная злость, как долго я стоял в дверях и смотрел, сколько времени прошло, прежде чем я очнулся и что-то сделал. Не то что было бы возможно что-то сделать. Она была мертва, мертва уже много часов. Аккуратная, как всегда, она заботливо все подготовила. Толстая веревка, явно только что купленная в лавке, точно нужной длины. Практичный скользящий узел, встань на стул и… опрокинь его. Никакой возможности передумать в последнюю секунду, никакого шанса высвободиться. Она хотела умереть и умерла. Она была компетентна во всем, за что бралась.

И я увидел результат. Лицо, искаженное и посинелое, торчащий наружу язык, странный изгиб шеи, обвислость рук и ног. Люстра, отклоненная от вертикали ее телом, висящая под углом, и украшающие ее дешевые стекляшки чуть позванивают под сквозняком от двери. Натюрморт, вся женственность изъята, и - как с тем мальчиком на пляже - этот образ меня с тех пор не покидал.

Тщательно спланированная композиция. На столе лежала газета, развернутая на странице с вашей статьей, а под ней она написала бисерным почерком "автор Уильям Нэсмит". Как видите, она поняла. Уильям, вас утешает, что женщина даже в таком душевном смятении узнала ваш стиль? И ваша личность настолько внушительна, что заявляет о себе даже в подобных обстоятельствах? Надеюсь, это заставляет вас надуться гордостью. В конце-то концов - немалое достижение.

Но вас ждал еще больший триумф: возле газеты с вашей статьей лежала еще одна с заметкой о смерти Джеки внутри. А под ней тем же почерком было написано "погублена Генри Мак-Альпином".

Она решила, Уильям, что отцом этого ребенка был я! Она решила, что это я довел Джеки до самоубийства, что я опозорил одну и предал другую, отнял у нее подругу. Она считала меня ответственным за все и ничего не знала о вас! Ну, хоть это-то заставит вас рассмеяться? Вы не можете не увидеть смешной стороны - висящая там женщина, погибшая от собственной руки, проклиная меня с последним своим вздохом! Я этого не воспринял. Не хотел этого воспринять и потому попытался отвлечься. Я отвернулся от трупа и увидел завершающую часть тщательно подготовленной ею mise en scène.

Ко всем стенам, впервые повернутые лицом к комнате, были прислонены те картины, которые она не дала для своей выставки и так боялась, что я их увижу.

Картины с Джеки, написанные так, как мне бы никогда не удалось написать, заставившие меня осознать все мои недостатки. Она написала личность, а не просто натурщицу в позе, бросающей вызов художнику. У ее Джеки был характер, была личность. Она была реальной женщиной, бурлящей эмоциями, выписанной с нежностью и лаской, а не манекен с пустым лицом, прячущим услужливую глупость. Она проникла за грубость, за глупость и нашла красоту, а не просто пышное тело, которое видел я, пока тратил время на демонстрацию того, как искусно я владею техникой. Джеки сидящая, лежащая на диване, свернувшись калачиком перед огнем, - и в каждой она видела нечто особенное и трогательное, и писала это любящей рукой. А когда она сидела рядом с Джеки и смотрела ей в глаза, ее автопортрет светился теплотой или одинокостью, если комната была пуста. Это было то, чего она искала, то, чего ни один мужчина не мог бы ей дать, причина, почему она сразу же отвергла меня. Я никогда не вызывал у нее таких выражений, даже не подозревал, что они возможны.

Но там стояли и другие - картины их обеих, сплетенных, раскинутых вместе, занятых тем, от чего я и сейчас содрогаюсь. Картины страстные и необузданные, интимные и порнографические.

Назад Дальше