Шуйцев упорно отмалчивался, и Степаныч вздохнул, принялся объяснять с неторопливой обстоятельностью.
– Большую часть пути лодкой проплывёшь. До низовий Камчатки, а там приточной речкой поднимешься почти до ее начала. А там придется несколько ходок делать. На себе тащить все…
За сборами в дальний путь время пролетело быстро.
Вечернее солнце красно отражалось на ровной глади речки, накрывало ее у берега длинными узорчатыми тенями деревьев. Ветер совсем стих, листья застыли на ветках. Запрыгала, заиграла рыба, и на водной поверхности, сколько виделось, повсюду стали появляться круги: одни разбегались, тут же возникали другие. Шуйцев и Степаныч закончили загружать легкую лодку. Истоватов был на берегу, но не помогал. Наконец Шуйцев на горку укрытых брезентом вещей положил свое ружье и бинокль императора. Затем поднялся к молча стоящему Истоватову, протянул ему руку. Тот вяло пожал ее, и Шуйцев ободряюще улыбнулся, встряхнул его за плечо. Истоватов странно пошатнулся, но не сдвинулся с места, лишь слабо улыбнулся в ответ.
– Выживем эту зиму, не пропадем, – сказал Шуйцев и решительно направился к лодке.
Обернулся на шорох быстрых шагов догоняющего товарища. Они обнялись.
– Прощай, лейб-гвардия, – постарался пошутить Шуйцев.
– Прощай.
Шуйцев спустился к воде, пожал руку Степанычу и забрался в лодку. Лайка Степаныча прыгнула было за ним, но затем выпрыгнула на берег, к ногам хозяина. Лодка на воде слушалась хорошо. Управляясь одним веслом, Шуйцев быстро отплыл по течению речки.
– Может, и свидимся, – сам себе проговорил он. Настроение у него стало улучшаться, он расправил плечи и повеселел, даже вспомнил и напел под нос арию тореадора из оперы "Кармен".
Истоватов, не оглядываясь в его сторону, тяжело шагал от берега, но потом разом походка его стала облегчённей, словно с плеч свалился камень. Наконец он обернулся, но лодки уже не было видно. Следом за ним поднимались Степаныч и собака. Никто не обронил ни слова об отправившемся к дальнему зимовью товарище, будто его и не было.
Шуйцев плыл до ночи – сначала греб, потом только подгребал, удерживая лодку посреди течения. На ночь устроился под открытым чистым небом. В костре потрескивали сухие ветки и сучья в огне, и он долго не мог уснуть, в первой самой сильной волне щемящей горечи переживая осознание новых утрат. Закончилась какая-то очередная важная ступень его жизни, его возмужания. Никогда они уже не будут с Истоватовым так дружески близки, как были на корабле, на каторге, когда бежали. Оказавшись на свободе, они быстро разошлись в настроениях и желаниях, даже и не заметив, как это произошло. Невольно подводились итоги прожитому до этого дня.
А он был, по-своему, счастлив: с мая и все лето, как попал сюда, в дикий, первозданный лес. Дни напролет он проводил на охоте: наследственная страсть к бродяжничеству с ружьем захлестнула, подчинила его чувства, мысли, желания. И если в памяти от случая к случаю всплывали события петербургской жизни, они не вызывали потребности вернуться к ней. И только два ряда воспоминаний из той поры беспокоили его – к тем, что связанны с Анной, он привык как к себе, как привыкаешь есть, дышать, просыпаться по утрам; но история с дуэлью мучила его постоянно: как же я умудрился попасть в него, я же целил заведомо мимо?! Он часто на охоте задавался этим вопросом. С того случая рука ни разу не подводила его...
11
Словно припомнив, что август всё же летний месяц, природа в воскресный день разыгралась, показала себя во всём своём великолепии. Солнце, ослепительное и жаркое, золотым сиянием отражалось в высоких западных окнах серого двухэтажного особняка. Из окон же восточной стороны, которые в этот час была в тени дома, открывался чудесный вид на играющий солнечными отблесками Уссурийский залив и ту часть ухоженного парка, в котором был недавно выложен сад камней, напоминающий о духовном влиянии соседней Японии. Сад камней отделялся посаженными в ряд и ровно подстриженными кустами от теннисного песчаного корта, на котором успели взмокнуть от пробежек и ударов по мячу двое молодых людей, – оба раскованностью походили не то на студентов старших курсов, не то на начинающих и удачливых предпринимателей. Дальше были беседка, непременные русские качели. А за ними четыре женщины и трое мужчин увлеченно играли в жмурки.
Анна водила. Черная бархатная лента, бантом завязанная на гладком с короткой стрижкой затылке, закрывала ей глаза, делала её беспомощной, что доставляло участникам игры видимое удовольствие. Стараясь без шорохов на цыпочках ускользнуть от ее вытянутых рук, они вдруг хлопали в ладоши: за ее спиной, потом сбоку, а стоило ей повернуться на хлопок, кто-то другой хлопал опять за ее спиной. Прекрасную половину в этой забаве составляли жена городского головы и две девушки лет восемнадцати. От мужчин принимали участие два молодых морских офицера и донжуанствующий чиновник.
Девушка, что была раскованнее своей подруги, увернулась из-под руки Анны, возбужденным смешком прыснула в кулачок, и донжуанствующий чиновник, как бы неуклюже оступился возле неё, оказался пойманным Анной.
– А-а, поймала! – оживленно воскликнула Анна и сорвала с глаз повязку.
Девушки и офицеры весело захлопали в ладоши.
– Теперь вы! Теперь вы! – весело защебетали девушки чиновнику.
Принимая повязку, тот задержал руку Анны в своей.
– Завяжите мне сами, – попросил он, глядя ей в глаза, стараясь приучать ее к впечатлению особой душевной близости между ними.
– Давайте я! – подлетела одна из девушек.
– Она это сделает лучше, – легко сказала Анна, отдавая ей повязку.
Невзначай обернувшись, она увидела Арбенина на лужайке для игры в гольф, который как раз примерял клюшку для удара по мячику. Он замахнулся, сильно поддел клюшкой мяч, но тот полетел не туда, куда он рассчитывал. Было видно, он слабый игрок. Гольф не вызывал у Анны любопытства, и она отвернулась.
Арбенин передал клюшку поджарому англичанину, который засмеялся от его неудачи.
– Игра для зажиревших наций, – с досадой сказал Арбенин. – Никакого удовольствия.
Почти его ровесник, англичанин производил впечатление всегда деятельного человека, – прежде чем продолжить игру, он заметил, указывая на Анну и остальных, кто были с ней:
– Кажется, там охота на вашу жену.
– Зубы обломает, – ответил ему Арбенин вполне спокойно.
– Завидная уверенность в красивой жене, – отметил англичанин. – Показываю еще раз.
Он установил белый шарик, размахнулся клюшкой и резко ударил. Но и у него вышло неважно, и Арбенин насмешливо хлопнул в ладоши.
– Не везет сегодня, – признал англичанин голосом человека совсем не азартного, и поставил клюшку в стойку.
Оставив игру, оба не спеша пошли по лужайке к рыжей песчаной дорожке.
– У вас вся собственность в недвижимости. И только в России, – ненавязчиво завязал деловой разговор англичанин. – Умные люди считают, Россия идет к революции. – Он сделал краткую, многозначительную паузу. – Вам не страшно? Однажды проснётесь, а уже полностью зависите от иностранных вложений отца красавицы жены? Да к тому же столь молодой.
Он смолк, постарался заглянуть в глаза Арбенину. Тот ничем не выдавал заинтересованности в таком разговоре, но будто ничего не имел и против продолжения. Они вышли на дорожку, прогуливаясь, направились в сторону залива.
– Я понимаю, – продолжил англичанин, – продать свои поместья, явно вывозить деньги за границу для вас невозможно. Такой шаг, потеря положения при дворе.
Он опять примолк, и на этот раз молчание его было красноречивым, продолжительным.
– Что вы предлагаете? – казалось, без особого интереса спросил Арбенин.
– Моим сделкам не должны мешать ваши чиновники. – Его собеседник подождал ответа Арбенина, но тот, как и до этих слов, молчал. – Вы получите свой процент. Я его буду переводить в ... процветающую страну.
Англичанин перехватил взгляд Арбенина. Тот пронаблюдал, как два рослых жандарма провели к особняку каторжника Шаву, переодетого в штатское, однако со связанными у живота руками.
– Какой процент? – наконец спросил Арбенин.
– Ну... – англичанин облегченно вздохнул.
– Хорошенько подумайте, – спокойно заметил Арбенин. – Пока не вернусь.
И он оставил его, зашагал прямо к парадным дверям особняка.
Через минуту он вошел в свой просторный кабинет на нижнем этаже, где в кресле возле письменного стола из красного дерева нагловато развалился Шава.
– Оставьте нас, – распорядился Арбенин, не взглянув на застывших у двери жандармов.
Они покинули кабинет, и Арбенин плотно прикрыл дверь, запер ее на ключ. Направляясь к столу, он сунул ключ в карман легких, цвета кофе с молоком брюк. Расположился за столом на своём мягком стуле с обитыми вишнёвым бархатом подлокотниками, после непродолжительной паузы спросил:
– Не догадываешься, зачем вдруг очутился именно здесь?
– Нэ-эт, – не сразу, лениво ответил Шава. – Я возму сигару? – он рукой потянулся к шкатулке, однако всё же замер, ждал разрешения.
Арбенин затянул с ответом, давая понять, кто здесь хозяин положения.
– Да, конечно.
Шава взял из шкатулки сигару; взял и Арбенин. Он зажег спичку, прикурил сам, затем поднес ее к концу сигары грузина. Шава глубоко затянулся дорогим дымом и, наслаждаясь хорошим табаком, медленно выпустил кольцо, откинулся в кресле.
– Я тэбэ нужэн. Да? – сказал он, разглядывая Арбенина и начиная ухмыляться.
– Ты ловкий стрелок, – одобрительно заметил Арбенин. – С сотни шагов попасть в сердце князя? На такое немногие способны…
Шава неспешно курил, вроде бы не очень внимательно слушал, заставлял Арбенина продолжать.
– Но Шуйцев очень меткий стрелок, – внезапно резко сказал Арбенин. – Я видел сам.
Шава постепенно изменился в лице, стал серьезным, некоторое время пристально смотрел на огонек на конце сигары.
– И мне ничего не будет? – вдруг без всякого акцента, но не удивив этим Арбенина, задал он важный для себя вопрос.
– Попадешь под амнистию. За князя, – твердо объявил Арбенин. – А Шуйцев вне закона, никому не нужен. Но его надо еще найти. Я дам тебе след. Подбери четверых... Впрочем, не мне тебя учить. – Он вынул из ящика тугую пачку банкнот, бросил на стол. – На расходы. Жандармов я отпущу.
Шава небрежно показал свои связанные руки.
– Не боишься, убегу? – спросил он.
– Отомстить за оскорбление – дело чести для настоящего мужчины. – Арбенин вынул из ящика стола острый короткий нож и подтолкнул к противоположному краю стола. – Или нет?
– Я найду, и вырву ему сердце!
Шава взял нож, как мог, сам принялся разрезать верёвку на руках. Освободив руки, взял деньги и сунул в карман пиджака.
Той же ночью автомобиль купца Ражина мчался вдоль растревоженной пристани, направлялся к зловещему многоязычному пламени, которое пожирало крупный склад с его товарами. Огонь там угрожал перекинуться на соседние постройки и нанести ещё больший ущерб. Подъехав, автомобиль с лязгом затормозил, дернулся на месте и остановился в опасной близости от бушующего пожара. Ражин выпрыгнул из машины и, прикрывая лицо рукавом клетчатого пиджака, насколько смог приблизился к треску пламени, которое выбрасывало высоко в небо черные столбы дыма. Вокруг метались тенями люди: выплескивали на огонь воду из полных ведер, и она тут же с шипением превращалась в пар; отбегали, снова устремлялись к причалу, черпали воду прямо из моря. Но склад был подожжен умело: горел со всех сторон – надежды потушить его не было.
Ражин вздрогнул, когда к нему подошли и стали рядом грузин с разбойничьими повадками и двое его сообщников, которые вместе с ним должны были быть на каторге: китаец и чеченец. Шава и эти двое в черных рубахах спокойно смотрели на терзаемый пламенем склад.
– Хороший склад. Много дорогих товаров, – с акцентом произнес Шава. – Завтра можэт сгорэть и сосэдний. А? – обратился он к своим головорезам.
– Может, – лениво согласился китаец.
– Почэму ты такой упрямый? – сказал чеченец Ражину. – Он твой родствэнник, да? Такому, как ты, нехорошо стать бэдным.
Ражин опустил глаза, помолчал, снова взглянул на огонь, жадно лизавший доски складских крепких стен. Отвернулся и ссутулился, побрел к отъехавшему на безопасное расстояние автомобилю.
Еще только начинало сереть у самой далёкой кромки моря, а возле причала грузилось небольшое суденышко, уже под парами: из трубы валил густой дым. Шава, китаец, Кривой нос, чеченец и пятый их подельник, рослый, со шрамами на лбу и щеке, занесли в трюм несколько ящиков и мешков; сами убрали трап.
Судно отошло от пристани, развернулось и, тарахтя, отправилось в открытое море, в сторону, где пробился к тёмному небу бледный лучик солнца.
12
Дуплетом ухнули холостые выстрелы ружья – и не в меру любопытный медведь отступил от вытащенной из воды лодки. Крупный зверь с шумом и брызгами грузно плюхнулся в речку, по брюхо в холодной воде перебрался на близкий в верховьях другой берег и исчез из виду за низкими деревцами.
Шуйцев отложил ружьё, продолжил работу. Напрягаясь для каждого рывка, он тянул книзу перекинутую через верхний сук крупной сосны веревку, на другом конце которой болтался битком набитый брезентовый тюк. Когда тюк наконец был поднят почти под сук, достаточно высоко, чтобы избежать когтей и зубов большинства зверей, он крепко обмотал веревку вокруг толстой нижней ветки, затянул надежный узел, за ним еще один. Удовлетворенный тем, как обезопасил свой груз, он выволок пустую лодку дальше на берег и, затащив в кустарник, привалил сверху камнями.
Задерживаться он не стал: ценя дневные часы в незнакомой, совсем дикой местности, решил перенести обед на ужин. За спиной вещевой мешок с самым необходимым, на груди бинокль с двуглавым орлом, в руках бесценное призовое ружье, – так он пробирался по едва заметной тропе, которой давно уже никто не пользовался. Зазубрины на валунах и на коре приметных сосен были старыми, едва различимыми, и всё же говорили о том, что продвигался он к нужной ему цели. В сумерках подобрался к хребту водораздела и столкнулся с парой снежных козлов: самец, за ним самка запоздало припустили от него прочь к скальному укрытию. Инстинкт охотника заставил его вскинуть ружье, но нужды стрелять в редких на его пути животных не было, и он сдержал себя.
Ночью он долго смотрел в огонь костра, сидел возле него, задумчиво ломал и подбрасывал к красным углям сучья. Вдали раздавался то ли вой, то ли стон; шорохи и трески окружали его, подбирались со спины, но они не беспокоили его. За день он прошёл больше десяти километров. Встречалось много птиц. Видел медведей, удивился белке... Только следов людей нигде не обнаружил. Неужели он сможет полгода прожить без них? Не общаться ни с одним человеком? Правда, к зиме обещал привести собак Степаныч, который утверждал, с собаками зимовать не так одиноко... И он с теплотой улыбнулся мыслям о привязавшемся к ним охотнике.
Вспомнил он Степаныча и следующим днем, к полудню, когда увидал на скале вырубленный небольшой крест. Согласно полученным от Степаныча указаниям, до зимовья он смог бы добраться еще засветло, там завершить свой недельный путь…
Степаныч же, тоже в полдень, но пятью днями раньше, сидел в самом дальнем от залива и потому самом своём любимом трактире в Петропавловске-Камчатском. Сидел не один, в странной компании. Шава и Кривой Нос устроились напротив него за удаленным от стойки угловым столом, оба на одной жесткой лавке. Они внимательно заботились, чтобы у него не было недостатка в выпивке. В маленькие, прямо над землей, оконца проникал и рассеивался пасмурный дневной свет, и в трактире иных посетителей и завсегдатаев пока не было. Степаныч недолюбливал лишь матросню, шумливую и дерзкую, а те, кто его щедро угощали, на матросов не походили, хотя и были в городе людьми новыми, всем неизвестными и смахивали на разбойников.
Степаныч был уже пьян до "отключки", это значило, что он полностью отключался считать подаваемые ими стаканы. Он внимательно и тупо смотрел на наполняемый стакан, затем медленно вливал его в себя, и только нюхал кусок ржаного хлеба, ничем не закусывая. Шава каждый раз подавал ему соленый огурец, но Степаныч настойчиво отстранял его как вещь совсем необязательную.
– Ладно, – сказал он. – Вижу, вы его друзья, а значит мои. – Он икнул, приподнял палец. – Это он меня вспомнил. – Степаныч постарался обернуться к стойке, где протирал посуду болезненного вида худой хозяин, который прислушался к их разговору. – Антоныч, две бутылки возьму с собой! Они, – он махнул на Шаву и остальных, – заплатят. Смотри мне, дай Смирновской! Проверю. – Он сам потянулся было к бутылке на столе и снова икнул. В этот раз Шава бутылку отодвинул. – Ладно, – сдался Степаныч, – слушай...
Не зная, не догадываясь об этом, Шуйцев под конец дня вышел из лесу и увидел бревенчатую хижину, то самое зимовье, – увидел много раньше, чем предполагал согласно прикидкам Степаныча. Слева начинались горы северной части Срединного хребта – крупной гряды, которая протянулась вдоль всего Камчатского полуострова; и красное солнце только-только намеревалось коснуться их нижним краем. Дальше к северу белела снежная шапка вершины горы Хувхойдун. В сотне шагов за хижиной угадывался обрывистый берег, на котором казались разбросанными былинным великаном принесённые с гор буйными весенними полноводьями угловатые валуны и камни поменьше; оттуда доносился тихий шум мелководной в конце лета горной речки.
Освещённая красным закатным светом дверь хижины почернела от времени. Она распахнулась от одного толчка руки, разбудила деревянным скрипом мёртвую тишину за ней. Шуйцев следом за своей тенью шагнул внутрь и осмотрелся. Грубый деревянный стол, лавку, грубо, но добротно сложенную из камней печь облепила ветхая паутина. Возле печи горкой лежали дрова и сучья, на столе угадывалась перевернутая жестяная чашка, на печи выделялся котелок. Из старой шкуры медведя, которая покрывала лежанку, спрыгнула на пол серая парочка грызунов и скрылась в угловой щели. Под оконной дырой, частично закрытой обрывками бычьего пузыря, лежал человеческий скелет. Костяшки пальцев правой руки удерживали тронутое ржавчиной, с изъеденным черным прикладом одноствольное ружье; на нелепо облегающем бедренные кости кожаном поясе круглились с десяток патронов. И на всем – чуть не в палец толщиной серая пыль. Шуйцев сделал шаг к скелету и вздрогнул – так стукнула по кости поддетая его сапогом стреляная гильза. Он наклонился, поднял ее, заметил и вторую.