- Да… однажды… Мне было лет шестнадцать. Я пытался нарисовать женщину, которую видел в галантерейной лавке. Молодая, бледная, с очень странными глазами… Я был мальчишкой и вожделел её. Но рисунок не получался. Что-то ускользало, таяло безнадежно, я понимал, что делаю что-то не так, но руке не хватало опыта и гибкости, а глазу - понимания. И вот тогда… тогда я вдруг услышал странный голос, шедший ниоткуда, но четко слышимый мною. Он словно звал, завораживал, манил… "Хочешь, чтобы получилось, малыш?" - спрашивал он, - "Я помогу тебе. Но что ты готов дать взамен?" Я испугался… кажется, испугался. Или это было что-то иное? Может, голос просил - души? Я не готов был ответить - и не хотел отдавать ничего… Я никогда не хотел отдавать ничего своего. Но вы верно сказали, Джоэле, талант - рабство, а раб не может иметь ничего своего. Да, раба Божьего наполняет благодать, по вас это видно, но сама эта готовность не иметь ничего своего…готовность отдать себя… Мне тогда казалось, что я не создан быть рабом. Даже Божьим. Сейчас я думаю, что этот голос требовал именно готовности пожертвовать собой. Но я её не имел. И голос смолк. - Банкир откинулся в кресле. - До сих пор не могу понять, был ли это глас Божий или искус дьявольский. В юности я говорил себе, что не хочу зависимости и рабства, а теперь думаю, что на самом деле я не то струсил, не то пожадничал. И все смолкло. Навсегда.
Тибальдо помолчал. Потом продолжил.
- Наверное, моя главная ущербность… в понимании слишком многого. Человеку не надо слишком много понимать. Однажды я видел в итальянском театре артиста… Умберто Тичелли. Молодой мужчина с чертами резкими и неправильными, он играл первого любовника. Я недоуменно смотрел на странный выбор антрептенёра. Но вот этот урод сделал два шага по сцене… улыбнулся девице и заговорил. Удивительно бархатный голос, живое обаяние, чарующая улыбка - он преобразился. К концу спектакля в него были влюблены все женщины в партере.
Но мое сердце разрывалось от боли. Ему было около тридцати. Он был молод, и стал кумиром публики. Но ведь только этой публики, что обречена состарится и умереть вместе с ним… Они расскажут своим детям, сколь блистателен был Тичелли, но что толку? Нельзя вбить гвоздь золотой в колесницу бытия… Такой талант, такое обаяние обречено на распад - вот что нестерпимо…
- Новое поколение будет иметь новых Тичелли.
- Да, наверное… Но такого не будет уже никогда, исчезнет некая неповторимая нота в симфонии искусства и, исчезая поминутно, одна за другой, они изменят и звучание всей партитуры. Я обожаю театр и ненавижу его до дрожи - музыка, живопись, литература ещё фиксируют себя, остаются в вечности, но фраза подмостков, живое слово улетает… Тичелли неповторим, я проговаривал по памяти его слова, добивался сходства интонации и жеста - но это был я, а не он…
Аббат молчал, а Тибальдо лениво продолжил.
- Глупцы утверждают, что искусство - вечно… Бог мой… Идиоты. Лик искусства изменчивей сна, он столь же неверен и призрачен, как отблеск лунного света на чёрной воде запруды. Я читал стихи былого, смотрел на полотна прошлых веков, слушал умолкнувшую музыку минувших столетий - видел величие, недостижимое для нас, но видел и то, что прославлялось, но стало мусором… Вы правы в том, что уцелевшее и неопошлившееся… да, оно устремлено в Вечность. Это прибыль Господа.
Аббат молчал. Зато отозвалась мадам Анриетта, заговорив на итальянском.
- Чего я не понимаю во всём этом, так это странного божественного произвола в раздаче талантов. Как мог Господь одарить талантами этих обоих мерзавцев? - она не сводила глаз с Шарло де Руайана и Бриана де Шомона. - Неужели Он, всеведущий и премудрый, ждал от них прибыли? Разве они рабы Его?
Сен-Северен разделял недоумение старой графини и даже Тибальдо ди Гримальди, усмехнувшись, кивнул. Но, подумав, возразил.
- Наш поэт когда-то пел в церковном хоре, и ангельски. И верил когда-то. Но… искусы мира и сладость греха… А Руайан…Он взял в руки скрипку в пять лет. Дарование проступало, но… гораздо чаще его заставали, гладившим не скрипичную деку, но пристававшим к певчим. Он раб страстей своих, а Божьим рабом быть никогда не хотел. Но талантом гордится.
Графиня презрительно хмыкнула.
- Сегодня иных и нет. Тот же Вольтер. Хоть и орут все: "талант, гений!", а как вчитаешься - откровенная пошлятина. Но почему Господь не отнимает таланта у этого пошляка?
Аббат помрачнел.
- Неисповедимы пути Господни. Но будь я проклят, - Истина проступит. Рано или поздно. Я уверен, что через сто лет никто не вспомнит ни одной из его пьес, будут забыты и он сам, и слова его, а если что и останется, то лишь для вразумления потомков - для понимания, как могли быть помрачены люди! Нет в нём ничего истинного и ничего Божьего - а раз так, сгинет он сам и писания его, сгинет бесследно…
Тибальдо почесал за ухом и вяло проговорил:
- Кстати, если вы правы, дорогой Джоэле, что наделённые талантом суть рабы, то неудивительно и нынешнее вырождение. Сегодня нет тех, кто готов служить Небу. Все хотят удовольствий на земле. А значит - таланты обречены мельчать, опошляться и гибнуть. Я тоже заметил, что эту меру… пять талантов… Господь уже никому не даёт, лишь один, так сказать, на пробу… Если получивший его раб окажется очередным ничтожеством - лучше потерять одну меру серебра.
Сен-Северен весело рассмеялся.
- Вы рассуждаете, как банкир, дорогой Тибальдо. Господь неисчерпаем и бесконечен, и едва ли ему свойственны бережливость и расчетливость такого рода. Здесь скорее - "оскуде преподобный", рабы стали негодны и по силе каждого им и даётся. Кто сейчас понесёт талант Фра Анжелико или Беноццо Гоццоли, Данте или Ариосто?
Они не заметили, что к ним подошёл герцог.
- А мне кажется, что все это равнозначно, - заметил Габриэль де Конти, плюхнувшись в кресло рядом с Тибальдо. - Нынешнее искусство равно старому. Дело, как послушать, только в мере вкуса и авторитетности суждения. Достаточно провозгласить ночной горшок - высшим шедевром искусства…
Сен-Северен впервые увидел в глазах банкира полыхнувшее пламя.
- Упразднение ценностных иерархий, Габриэль, - конец искусства!
- Или конец зависимости от вашего вкуса, дорогой Тибальдо. Всего навсего… - зевнул де Конти.
- Да вы осатанели, Габи! По-вашему, Донателло и ночной горшок - равнозначны?
- Чисто профанных вещей не существует, все вещи значимы, и иногда нужник нужнее вашего Донателло, уверяю вас. Новое в искусстве возникает тогда, когда художник обменивает традицию искусства на неискусство. Новая система отсчета, только и всего. И он еще зовёт себя "просвещённым патрицием"! Да вы просто консерватор, Тибо.
Банкир обжёг его гневным взглядом.
- Я не утрирую, говоря о "просвещённом патриции", как о подлинном ценителе прекрасного. Задача аристократии не писать комментарии о том или ином забытом и вновь открытом трубадуре… Её верховенство - в руководстве энтузиазмом своей эпохи, стремлениями своего поколения, выраженными в музыке и поэзии, в видениях художника и скульптора! Аристократия главенствует, только творя искусство и покровительствуя ему, но она должна иметь в самой себе людей, знающих историю искусства, не высказывающих невежественных суждений, но руководимых собственным безупречным вкусом…
Аббат, снисходя к герцогу, заговорил по-французски.
- А зачем, по вашему мнению, ваша светлость, нужно сопоставлять Донателло с ночным горшком? Только откровенно, - отец Жоэль лучезарно улыбнулся герцогу.
Тот весело ухмыльнулся в ответ.
- А чтобы не было вот таких высокомерных и горделивых "патрициев", кичащихся своим умом и дарованием. Скажите на милость! Все, кроме него, полные профаны! Только он один и понимает в искусстве! Я, может, тоже, кое в чём смыслю, так ведь этот нахал никому слова вставить не даёт! Эксперт! Знаток! Тонкий ценитель… - герцог даже возмущенно прихрюкнул, - а всё почему? Напридумывали сами себе заумных сложностей и мнят, что никто не в состоянии их превзойти. А ведь все дело в оценке. Если ночной горшок также прекрасен, как Донателло, то высказаться сможет каждый! Вот чего они боятся!
- Если ночной горшок равен Донателло, то искусство просто перестанет существовать, дорогой Габриэль, - было заметно, что банкир с огромным трудом сдерживается. Он снова перешёл на итальянский. - Высказаться тогда, это верно, сможет каждый, но о чём? О том, что скульптуры Донателло представляют собой, возможно, наименее удобные из ночных горшков? Это суждение можно даже признать верным. Но причём тут искусство, помилуйте? Можно профанизировать и опошлить суждения, можно добиться изменения критериев искусства. В итоге подлинное искусство замкнётся в непонимании, искусствоведение станет коллекцией глупейших суждений. Через поколение подлинные знатоки исчезнут, критерии упразднятся - и тогда дома будут украшаться ночными горшками… Возможно даже возникновение нового "искусства" эпохи "нужников" - пошлого, утилитарного, понятного всем, и всем доступного… Этого вы добиваетесь, что ли?
Герцог не обиделся, но улыбнулся.
- Я добиваюсь, дорогой Тибальдо, чтобы вы допускали возможность и иных суждений, кроме вашего.
- Стоит чуть размыть понятия, на волос изменить критерии - и расплывётся в грязь само Искусство!
Аббат внимательно взглянул на собеседников. Он чуть наклонился к банкиру.
- Но почему же вы тогда, Тибальдо, оспаривали мой тезис? Вы говорили, что "ныне мы начинаем мыслить иначе, возможно, просто грядет новая мораль…" Но ведь как ночные горшки никогда не станут твореньями Донателло, как стразы никогда не станут бриллиантами, так и совокупность мнимых ценностей никогда не обернётся ценностью истинной. Ведь стоит чуть размыть понятие морали, на волос изменить критерии, как делает ваш чёртов Вольтер, - и расплывутся в грязь Истина, Честь, Совесть… Вы же не можете не понимать, что профанизируя и опошляя суждения, можно добиться изменения критериев морали. В итоге мораль станет коллекцией глупейших суждений, через поколение носители истинной нравственности исчезнут, критерии упразднятся - и тогда аборты, содомия, инцесты и каннибализм станут нормой морали… Возможно даже возникновение нового "морали" эпохи "нужников"…
Тибальдо улыбнулся, его лицо удивительно похорошело.
- Я не оспариваю этот тезис, дорогой Джоэле, поверьте. Он просто для меня, человека искусства… неактуален.
Женевьева краем уха слушала итальянскую речь, любуясь аббатом, восхищённо разглядывая его ресницы и бездонные глаза. Между тем Жюстина д'Иньяс, поймавшая три недели назад в гостиной маркизы герцога Габриэля де Конти, осталась ужасно недовольна уловом. Для неё вопрос, как суметь с ловкостью и грацией стать богато вознаграждаемой жертвой мужского соблазна, составлял наиболее животрепещущую проблему, но его светлость не сумел оценить её достоинства. В спальне он грубо опрокинул её на постель и обошёлся с ней, как с кухаркой, если не хуже, не подумав даже оставить что-либо в залог любви. Теперь вдова твердо решила совратить того, о ком и раньше думала с восторгом - красавца-аббата де Сен-Северена. Она торопливо оттеснила от священника дурочку Женевьеву и бросила на него нежнейший взгляд.
Аббат Жоэль, хоть и был скромен, но, сравнивая себя с другими мужчинами и замечая женскую назойливость, видел, что красив, да и в зеркало тоже иногда смотрелся. Потому - был утроено осторожен, старался даже случайно не произнести ничего, что женщина могла бы истолковать как комплимент, и вообще, держал ухо востро.
Черта лысого ему это помогало!
Он знал, что для некоторых особ женского пола само монашество мужчины являлось соблазном неодолимым, искусом прельстительнейшим и сладчайшим. Их высшее тщеславие - отбить мужчину не у соперницы, но соперничать с самим Господом Богом. Мысль о том, что её красота заставила монаха преступить обеты целомудрия, прельщает и возбуждает подобных блудниц до дрожи, а сама идея о соитии с тем, кто столь долго постился - пьянит и будоражит воображение.
Жоэль считал подобных особ мерзавками, но не гневался. Ведь на самом деле совращение находящегося в целибате никоим образом не зависело от усилий анемичных красоток, и отец Жоэль искушался всегда своими же мыслями, а не бесстыдными женщинами, на которых глядел, в общем-то, довольно презрительно. Аскетизм плоти усиливает человека, отрешает от суеты и возносит, и лишь искушения, таящиеся в памяти и душе монаха, могут растлить его. Замечая авансы мадам Жюстины, аббат обычно старался делать вид, что ничего не видит, однако, на сей раз, утратив бдительность, заинтересованный разговором с Тибальдо, и напуганный отнюдь нелестным вниманием чёртова содомита Брибри, аббат мог бы оказаться легкой добычей хищной вдовы. Спасла же его милость провидения, но так как истинно неисповедимы пути Господни, то явилось это спасение в облике скромного полицейского - мсье Антуана Ларро.
Когда маркизе де Граммон доложили о визите полицейского, разговоры в гостиной смолкли. Вошедший, невзрачный о гостем маркизы является мсье Тибальдо ди Гримальди?
Банкир недоумённо обернулся в кресле и сообщил, что Тибальдо ди Гримальди - это он. Тут он вздрогнул и, злобно блеснув глазами, нервно осведомился, не значит ли визит полицейского… Банкир резко вскочил. Не ограблен ли его банк, чёрт возьми, прошипел он, ведь только вчера привезли лионский заем? От лица ди Гримальди стремительно отлила кровь, он побелел. Все невольно задумались, в какой же сумме оный заем выражался?
Но мсье Ларро поспешил успокоить банкира. Грабежей этой ночью не было, но…
- К несчастью…я вынужден обратиться к вам, как к опекуну мадемуазель Люсиль де Валье… Час назад… патруль обнаружил тело мадемуазель на кладбище Невинных. Безумный маньяк начал множить свои жертвы… Мадемуазель обглодана до скелета…
Часть вторая
К Тебе, Господи, взываю; ибо огонь пожрал злачные пастбища пустыни,
и пламя попалило все дерева в поле.
Книга пророка Иоиля
Глава 1. "Вполне разумная и весьма здравомыслящая девица…"
Повисло страшное молчание, столь полное, что в зале стали слышны тихое постукивание в оконное стекло ветки старого клена, размеренное тиканье напольных часов и треск дров в камине. Ошеломлённый банкир тупо смотрел несколько минут в пол, потом тяжело опустился в кресло. Аббат кинулся к нему, но тут Шарло де Руайан проявил несвойственную ему обычно заботливость, поспешно наполнив бокал вином. Но Тибальдо тупо покачал головой.
Габриэль де Конти присел рядом с банкиром и сдавил его запястье.
- Держитесь, Тибо, ради всего святого, держитесь.
Банкир потёр пальцами виски. Тяжело дыша, несколько минут сидел с закрытыми глазами. Его побелевшее лицо медленно приобрело почти нормальный цвет. Аббат подумал, что Тибальдо не напуган - ибо подлинно его устрашила несколько минут назад только мысль об ограблении его банка, но просто ошарашен.
Ди Гримальди повернулся к полицейскому.
- Мсье… - он поморщился, забыв имя чиновника, и тот услужливо подсказал, - мсье Ларро… Не произошло ли всё же ошибки? Мадемуазель де Валье позавчера вечером, довольно поздно, приехала ко мне и сказала, что перед своей свадьбой несколько дней проведёт в родительском доме, и я сам отвёз её туда в своём экипаже. В доме были только кухарка, лакей и горничная, но мадмуазель поднялась к себе, я это сам видел. Она намеревалась наутро побывать у портнихи, забрать платье, а вечером у неё была ложа в оперу. Сегодня она должна была приехать сюда, но… как она могла оказаться на кладбище? Она вполне разумная и весьма здравомыслящая девица…
Мсье Ларро развёл руками.
- Мы пока не можем сказать ничего, труп обнаружен только что, но…
- Там же, где нашли мадемуазель де Монфор-Ламори? - Этот вопрос, перебив полицейского, задал побледневший Робер де Шерубен.
Тот покачал головой.
- Нет. В другом месте, но тоже на лавке около могилы. С западного входа. Я, мсье ди Гримальди, постараюсь уточнить, когда пропала мадемуазель, была ли она у портнихи и в театре, со своей стороны прошу оказать нам всяческое содействие. Мы расспросим всех в доме, и если повезёт, нам хотя бы опишут это чудовище…
Аббат Жоэль поднял глаза на полицейского и вздохнул, а потом неожиданно столкнулся взглядом со старухой де Верней и закусил губу. Мадам Анриетта невозмутимо тонкой золотой расческой чесала пегую шерстку Монамура. Старуху происходящее уже ничуть не пугало, но потешало, понял он. Судя по её улыбке, теперь ей мерещился на смрад серы, но аромат сдобы.
- Простите, мсье, но… Девица тоже… объедена? - осторожно спросила маркиза.
Полицейский замялся.
- Следов зубов, как на первом трупе, нет, но…маньяк освежевал жертву ножом.
Надо сказать, что эта вторая смерть, в отличие от первой, не вызвала обмороков девиц и оторопи мужчин, но испугала почти всех до дрожи. Единственный, на кого сообщение не произвело ни малейшего впечатления, был барон Брибри де Шомон. Он удобно откинулся в кресле, закинул ногу на ногу и любовался своими изящными туфлями с дорогими камнями на пряжках. Реми де Шатегонтье смотрел на них взглядом недоброжелательным и презрительным, то ли находя обновку безобразной, то ли просто страдая от изжоги. При этом аббат осторожно взглянул на Камиля де Сериза. Тот был спокоен и бесстрастен, почему-то продолжая бросать раздражённые взгляды на мадемуазель де Прессиньи. Габриэль де Конти, что делало честь сердцу герцога, уже забыл ссору с банкиром, вызванную их гастрономическими разногласиями и расхождениями в сфере искусства, и продолжал утешать друга с истинной заботливостью. Шарло де Руайан, долго стоя с наполненным для банкира бокалом божоле, начал задумчиво прихлёбывать из него сам.
Все неожиданно заторопились по домам, и маркиза де Граммон была рада такой деликатности своих гостей. Но деликатность была не причём. Каждый жаждал уединиться и в спокойствии обдумать происходящее. Особенно острым это желание было у аббата де Сен-Северена. Он осторожно миновал снующую в гостиной толпу и, не утруждая себя прощанием с хозяйкой, прошмыгнул на парадную лестницу. Благодаря такой мудрой поспешности отец Жоэль первым успел к своей карете, и его кучер, счастливо избежав затора, легко выехал на прилегающую улочку. Аббат приказал ехать вдоль реки, и карета, миновав безвкусную громаду ратуши, пронеслась по улице Сен-Жак. Через несколько минут они въехали в Сен-Жермен. Жоэль старался пока выкинуть все помыслы из головы, чтобы предаться им в покое, но ничего не получалось. Мысли путались, наползали друг на друга, рвались и сбивались в клубок.