– Вроде того. Тут также замешан и свиток. Возможно им уже об этом известно.
– Почему бы им не оставить тебя в покое? – В ее глазах заблестели слезы. Ее душевное равновесие явно было нарушено. – Почему они не позволяют тебе сделать свой выбор?
– Они тоже обладают некоторыми правами, тебе не кажется?
– Господи, а это что значит?
– Ничего. Это входит в их обязанности, вот и все. Нельзя винить их за это.
– А меня, значит, винить можно?
– Я никого не виню. Я знал, что рано или поздно это случится, и теперь готов это принять.
– Что ты им скажешь? Что ты скажешь им о нас, если точнее?
– Я не знаю, что я им скажу,
– Когда ты улетаешь?
– Я ведь уже сказал: завтра. В одиннадцать.
– Завтра! Где ты будешь жить?
– У иезуитов на Фарм-стрит. Они благосклонны к отступникам.
– А ты – отступник?
Лео беспомощно замотал головой.
– Не знаю, Мэделин. Я попросту не знаю…
Она задумчиво смотрела на него, нахмурив лоб и покусывая нижнюю губу. Он и сам кусал эту губу и знал вкус ее безапелляционности.
– Лео, – спросила Мэделин, – а ты по-прежнему веришь? – Вопрос был довольно неожиданным – точнее говоря, вопрос шокировал. Их отношения зиждились на шатком фундаменте иллюзии и шутки, а не на содержательных дискуссиях о вопросах веры.
– Верю ли я?…
– В Бога, в Иисуса Христа, во все то, с чем ты до сих пор связан. Ты знаешь, что я имею в виду. Тот свиток. Я. Это не заставило тебя усомниться?
Он пожал плечами.
– Вера не может испариться просто так.
– Да? А со мной произошло именно это. Она испарилась, как вода из высохшего водоема, не оставив после себя ничего кроме грязного дна, и нескольких мутных лужиц, и прелого запаха предрассудков. Помнишь, как я пришла к тебе на исповедь? Так вот, это был последний миг моей веры. Думаю, озеро тогда уже напоминало, скорее, небольшой прудик, но не успело еще деградировать до лужи.
– Значит, я отверг тебя в годину тяжких испытаний?
– Вовсе нет. Благодаря тебе я смогла поверить в нечто новое. А на мой вопрос ты так и не ответил.
– Быть может, потому, что я не знаю ответа.
– Иными словами, не можешь отличить пруд от лужи? – Мэделин засмеялась, но это был ее особый смех – невеселый, прогорклый. – Так больше не может продолжаться, – сказала она. – И ты это знаешь.
– А какой у нас есть выбор?
– О, выбор у нас есть, и еще какой! Ты отрекаешься от сана, я бросаю Джека.
– Ты бы не смогла…
– Конечно, смогла бы. Боюсь, это ты не смог бы.
Лео проигнорировал колкость.
– А как же дети?
– С детьми я могла бы видеться во время каникул. Я все равно вижу их, в основном, во время каникул.
– Как ты можешь так говорить?!
– Это проще простого, Лео, – ответила Мэделин, и акцент ее, прежде едва заметный, усилился из-за прилива эмоций. – Дети – на втором плане. Звучит чудовищно? Но это так. Во главе угла всегда остаешься ты сам, ты и только ты. Вот что означает любовь.
– А я думал, любовь означает самоотречение и самопожертвование.
– Это лишний раз доказывает, в чем состоит твое заблуждение, мой бедный, одураченный глупыш. Любовь – это самое эгоистичное чувство на свете. Вот почему Церковь до сих пор настаивает на целибате. – Она улыбнулась ему и печально покачала головой. – Ты ведь сам не хочешь этого, Лео. Ты не хочешь двигаться дальше.
Лео тяжело вздохнул. Его изумляло, насколько это сложно и каких физических усилий это требует. Он как будто враз утратил всю свою уверенность. Тяжело дыша, он смотрел на нее, а она смотрела на него. И тогда он ощутил, что в некотором смысле новый способ познания этой женщины – как бы абсурдно сие ни звучало – отдалил ее от него, сделал ее менее понятной и родной. Мэделин перестала быть другом соратницей, человеком, с которым он мог поделиться своим восторгом. Она была неизведанной территорией, на которую он вторгся, островом тщеславия и треволнений. У Лео не было никаких ориентиров или отправных точек, ничто не могло послужить ему путеводной нитью в этой чащобе похоти и отвращения. Он понял двуликую природу любви. Он любил Мэделин – и в то же время ненавидел.
– А мы не могли бы сделать шаг назад? – задал Лео нелепый вопрос. – Мы не могли бы вернуться к прежним отношениям?
Но возвращение не представлялось возможным, и ничего исправить было нельзя. Он знал это и без нее. Нельзя очистить память, нельзя распутать хитросплетения жизненного опыта. Нельзя воскресить мертвого припарками. Он отлично это знал – даже тогда, когда она жестоко осмеяла его предложение.
– А ты бы этого хотел?
– Дело не в том, чего бы я хотел, – сказал Лео.
– А в чем же тогда дело?
– В том, кем я являюсь.Возможно, я инвалид. Да, наверное в этом дело. Искалечен долгими годами воздержания. Наверное, какая-то часть меня атрофировалась. С любовью к одному конкретному человеку справиться гораздо сложнее, чем с любовью ко всему человечеству как таковому.
– Но я не думаю, что ты действительнолюбишь все человечество. Я думаю, ты, скорее, презираешь людей. Я думаю, что за все эти годы ты привык любить одного только Лео Ньюмана, вот в чем беда. И попытка полюбить Мэделин Брюэр для тебя чревата стрессом. – Ее взгляд был ясен и остр, а улыбка повисла на лице так нелепо, что, казалось, могла в любую минуту упасть на пол. – Лео Ньюман, – сказала она, – любишь ли ты меня так, как я люблю тебя? – Ее слова разносились удивительным эхом, словно настоящая ритуальная мантра. Словно Мэделин цитировала строки малопонятной литургии, суть которой была ей недоступна.
– Я не знаю. Я не знаю,как ты меня любишь. Насмешки вроде этой когда-то интриговали его.
– Так было испокон веков. Из-за этого в отношениях между мужчиной и женщиной всегда возникали проблемы. Никто не знает этого и никогда не узнает. Ты просто бредешь себе вдаль, исполненный надежды, и время от времени возникает мимолетная иллюзия, будто ты знаешь,будто вы любите друг друга одинаково и в равной степени. – Мэделин подошла к Лео и, обвив его плечи руками, привстала на цыпочки, чтобы поцеловать в губы – очень нежно и осторожно. – Я могу отвезти тебя завтра, если хочешь.
– Отвезти меня?…
– Да, отвезти тебя. В аэропорт. Неужели я не могу отвезти тебя в аэропорт?
– Можешь, – ответил он. – Да, думаю, можешь.
– Я приеду завтра утром, пораньше.
Она снова поцеловала его. Лео ощутил влажность ее губ, и горечь ее слюны, и откровенную нежность ее языка у себя во рту. А потом она ушла, и ему оставалось лишь слушать цокот ее каблучков по лестнице.
10
Когда она приехала на следующее утро, он едва успел одеться. О ее приходе возвестил лишь скрежет ключа в замке, как будто Мэделин тоже являлась равноправной хозяйкой квартиры. Банальное приветствие. Поцелуй в щеку.
– Ты так рано…
Она пожала плечами.
– Я думала, что приеду как раз вовремя. Приговоренный к смерти должен вставать чуть свет.
– А я – приговоренный?
– Ну, грядет ведь встреча со Священной Инквизицией, не так ли?
– Инквизиция – по крайней мере, то, что от нее осталось, – находится здесь, в Риме. А я просто побеседую со своим епископом.
– Но это же только начало? Начало длительного и сложного процесса. Аутодафе, так ведь это называется?
Мэделин открыла окно и выбралась на балкон. Оказавшись в поле зрения Лео, она точно так же глубоко вдохнула, издала точно такой же восторженный звук, как и в тот раз, когда они впервые узрели этот вид вместе – всего несколько недель назад в привычном исчислении, но это была вечность, световой год, бесконечность в ином измерении. Она стояла у парапета спиной к нему, как пассажир у корабельных перил, что созерцает бурлящий, мятущийся океан. Легкий бриз хватал ее за волосы и играл ими, так что ей пришлось удерживать пряди рукой. Лео разглядел толстые канаты сухожилий под жемчужной кожей ее руки, разглядел тонкие линии вен – голубые, как дым.
– Отсюда можно смотреть сквозь фонарь на соборе Святого Петра, – сказала Мэделин. – Ты не замечал? Можно рассмотреть небо сквозь фонарь.
– Только когда садится солнце. Опускаясь, оно просвечивает сквозь фонарь. Такое наблюдается только пару дней в году.
– Может, это что-нибудь да значит?
– Что? Ради всего святого, что это можетзначить?
Она, не двигаясь с места, любовалась открывавшимся видом. Возможно, она пыталась представить этот закат за фонарем, когда осколки света очерчивали изящный силуэт, и на эти считанные мгновения камень будто бы пожирало пламя. Затем Мэделин развернулась и оказалась прямо напротив Лео, отделенная от него лишь узкой терракотовой полоской балкона. – У нас уйма времени, – сказала она. – Я специально приехала так рано, неужели ты не понимаешь?
– Специально?
– Не будь таким наивным, – сказала Мэделин и отошла в сторону. А Лео остался, где стоял, окольцованный всем городом. Облака каскадом струились по весеннему небу, скворцы выписывали дивные, спиралевидные арабески в синеве, купола и башни вращались, словно элементы некоего гигантского механизма, детали машины, шестерни и колесики средневекового аппарата. Лео замер. Он слышал приближение звуков нового дня, скрип и лязг этой машины, рев транспорта, людской гомон, чей-то голос на противоположной стороне улицы, слышал, как захлопываются двери. А Мэделин ждала его в комнате.
Когда они приехали в аэропорт, небо уже покрылось ошметками облаков, а на асфальте жирно блестели дождевые капли. На дорогу она почти не смотрела, без умолку тараторя о своих семейных делах и каких-то общеизвестных банальностях, как будто между ними ничего не было, как будто они не познали вместе горечь и сладость запретного плода с дрова познания добра и зла, как будто они никогда не вкушали от ускользающего, одномоментного экстаза. "Джек снов полетит в Лондон на следующей неделе, – болтовня такого рода. – А девочки приедут на каникулы только после этого Сначала на несколько дней поедут к бабушке с дедушкой Это в графстве Суррей. Родители Джека, разумеется".
Но в безликих тенях многоэтажного гаража ее настроение переменилось. Мэделин повернулась к Лео, взяла его за руку Выглядела она глубоко потрясенной и растерянной, словно жертва землетрясения, которая теперь ковыряется в обломках своей разрушенной жизни.
– Я люблю тебя, Лео, – прошептала она, и пальцы ее вцепились в его кисть, будто в той заключалась сама жизнь. Они были ближе, чем в любой исповедальне, забаррикадировавшись от назойливого мира, возведя защитный бастион из собственных мыслей. Мимо проходили пассажиры. В полумраке мелькали автомобили.
– А теперь ты меня любишь? Любишь?
– Конечно, люблю. Разве не видишь?
– Нет, не любишь. Ты даже не понимаешь. Я люблютебя.
– Конечно, я понимаю.
– Нет, – прошептала она. – Ты ведешь себя так же, как в исповедальне. Ты представления не имеешь… Но я так больше не могу. Ты ничего не говоришь. Ты такой замкнутый. Такой холодный. – Она хихикнула. Это был странный, неуверенный звук, словно внутри у нее что-то надломилось.
– Прости…
Мэделин покачала головой, не веря его словам.
– Не извиняйся. Ради Бога, только не извиняйся.
Они вышли из машины. Молча пошли вдоль плексигласовых туннелей, мимо рекламных щитов с дорогой обувью и флаконами духов самых причудливых, невероятных форм. Мэделин встречала будущее лицом к лицу, будто снежную бурю. Эта отвага ее почти уродовала; ее острые, броские черты лица обезображивала стихия. Лео хотелось бы знать, что она чувствует, какие подводные течения омывают ее решительную сосредоточенность. Прежде ему неведом был этот парадокс – чувство отстраненности, которое влечет за собой близость, подозрение, что наслаждение, разделенное близкими людьми, имело разное значение для этих людей, а в одинаковые слова они вкладывают разный смысл.
Они забрали билет в кассе и несколько минут бесцельно слонялись в толпе. Зал ожидания был таким же просторным и безразличным, как вокзал.
– Ты ведь даже испытываешь облегчение оттого, что должен уехать, правда?
– Не глупи. Это всего на два дня. Даже меньше. Меньше, чем на два дня.
– А что будет, когда ты вернешься?
– Посмотрим.
Она кивнула, словно и сама уже знала ответ. У гейта Мэделин взяла его за руку и привстала на цыпочки, чтобы целомудренно чмокнуть в щеку. Каждый поступок, каждое движение, казалось, наделено ритуальной значимостью, которую Лео даже не мог вообразить. Он отпустил ее руки и, развернувшись, прошел через гейт к паспортному контролю. В аэропорту были введены повышенные меры безопасности. Его спросили, сам ли он собирал свою сумку. Да, сам. Кто-нибудь касался его сумки после того, как он ее закрыл? Нет, никто. Находилась ли сумка длительное время вне поля зрения? Не мог бы он ее открыть?…
Мэделин дала ему фотографию. В то утро она принесла ее с собой в квартиру, и Лео пришлось открыть чемодан, чтобы упаковать этот сувенир. Теперь фотография лежала среди его рубашек и трусов, как напоминание о данном слове; строгий, сдержанный портрет в серебряной рамке. Лео на мгновение обернулся и увидел это же лицо по ту сторону стеклянной перегородки, за рентгеновским аппаратом в другом берегу Стикса. Она помахала ему рукой, словно прощалась с обреченной душой. Потом охранник знаком велел ему проходить дальше, и Лео очутился в зале для отбывающих пассажиров, откуда Мэделин уже не было видно.
На борту самолета, летящего в Лондон, он был серым пятном среди туристов, одинокой серой фигурой в пестроте окружающего мира. Подумать только, он сидел там, зажатый с одной стороны вежливым, улыбчивым японцем, а с другой – американцем средних лет в расстегнутой рубахе и кроссовках "Найк". "Я из Рома, – повторял американец всем встречным. – Можете себе вообразить? Объясняю: из Рома, что в штате Джорджия. Не из того Рима, который в Италии". Представьте себе Лео: он улыбается, соглашается со всем, что тараторит его попутчик, и пытается пропускать его слова мимо ушей. Это поворотная точка его жизни – и даже больше: скорее, настоящий перекресток с множеством вариантов. В Иерусалиме уже распечатывают свиток; в Риме (который в Италии, а не в Джорджии) Мэделин ждет его возвращения; в Лондоне епископ ждет его прибытия. Лео сидит, словно меж двух огней, между священным и нечестивым, между дьяволом и бездной, между прошлым и настоящим. И выглядит он расслабленным и спокойным; можно сказать, держит себя в руках. Внутри него бушует ураган, паника обуяет его; лицо же остается терпеливым лицом церковника. Мысленно Лео сочиняет коротенькую молитву, совсем как дитя, желая проверить, слышит ли кто-нибудь его зов, губы же его, как ни в чем не бывало, расплываются в улыбке в ответ на слова о Роме, штат Джорджия, округ Флойд. Вам не доводилось там бывать, пастор? В мечтах он видит обнаженную Мэделин, распростершуюся перед ним; вслух же он рассыпается в благодарностях перед стюардессой и берет предложенный ею номер "Тайме
Таймс". В глубине души Лео задается вопросом, который терзал его всю жизнь, но над которым он, тем не менее, редко по-настоящему задумывался: существует ли нечто, трансцендентное либо имманентное (его устроило бы и то, и другое), что можно назвать Богом (Dio, Аллахом, Яхве, если уж на то пошло), и, если это нечто существует, не плевать ли ему (Ему?) на духовную и физическую жизнь этой пылинки, летящей туристическим классом в лондонский аэропорт Хитроу? Лео читает свой требник – возможно, в последний раз. Его вопрос остается без ответа, но тело его (какой стыд: ему приходится вертеться в кресле, чтобы не выдать себя) уверенно отвечает на настойчивые грезы о Мэделин, которая существует на отдельном, но неотъемлемом участке его разума и успела уже раздвинуть ноги. Это зрелище шокирует его в воспоминаниях, как некогда шокировало в жаркой, зловонной реальности, ибо Лео даже представить себе не мог, что зрелище окажется именно таким – подобным открытой ране, стигме на теле женщины, ране В окантовке спутавшихся волос. "Священники известны своей устойчивостью к шоку", – однажды сказал он ей. Это была неправда.
Газету, полученную еще на борту, Лео открыл только в электричке по пути из аэропорта. Пролистал ее в поисках чего-нибудь интересного, что могло бы его отвлечь. Обычные статьи, обычные рассказы о затянувшихся попытках мирного урегулирования на Ближнем Востоке, обычные наводнения, обычные политические скандалы. И на одной из страниц приложения обнаружился первый намек на иной тип бедствия, иную катастрофу: