– Так вышло, Иван Александрович, что ты не по своей воле затворником стал. Сколько тебе в этом углу сидеть – никто не знает. Может, и отпустит тебя мука, а может, и нет. Вот к этому положению и привыкай. И что в таком положении можно делать? Только бытие постигать. Бытие на земле, бытие на небе. Правильно соображаешь, что одного Устава гарнизонной службы для этого недостаточно. А кто тебе мешает другие книги читать? Боль твоя? Ну, тогда тони в ней, погибай, аки червь разрубленный. А коли не хочешь погибать – читай через боль. Выбора-то нету. А я тебе служить буду, потому что в этом свое призвание чувствую. Но себя ты без моей помощи перешагнуть должен. Перешагнешь – значит пойдешь по пути, который тебе Серафим начертал. Не перешагнешь – сгинешь бесследно.
* * *
Матвей спал тихо, неприметно. Его дыхания не было слышно. Иван осторожно поднял голову, осмотрелся. Единственное, что не причиняло ему боли – это движение шейных мускулов. Он мог поворачивать голову и говорить – без страха попасть под разящее действие болевых разрядов. Свет луны бросал тусклые блики на беспорядок в комнате, на стену с тикающими ходиками, на его беспомощные ноги.
"Как странно все вокруг, – думал Иван, – что это за жизнь такая мне открылась, в которой земля и небо слились воедино, в которой Серафим со мной говорит, будто он не умер сто лет назад? Почему моряк Матвей ко мне прибился, что за чувство долга его привело? Какую роль мне отвела судьба, что это за белая лестница передо мной открывается? Ведь простой я, простой человек, вчерашний офицер, откуда эта карусель событий, которую никак не могу разумом постичь? Наверное, была в моей прежней жизни какая-то прореха. Мы крутились только в сегодняшнем дне, а о прошлом ничегошеньки не знали. Так, чуть-чуть из школьной программы. И, оказывается, от этого были близорукими, а может, и совсем слепыми. Ведь сегодняшний день – он как верхушка айсберга – на гигантской глыбе прошлого стоит. Я его, это прошлое и знать не знал и думать о нем не думал, а как меня судьба тряхнула, так и обнажилось оно – живое, не умершее, шагающее рядом со мной. Я-то по глупости думал, что вольной птицей живу. Хочу – направо, хочу – налево. А на самом деле, стоит передо мной белая лестница и некуда мне от нее отвернуть. Да разве только передо мной? Она каждого вверх ведет, кто вниз падать не хочет.
Превозмогая боль, Иван дотянулся до молитвослова, взял его в руки и стал разбирать буквы при бледном свете луны.
"Помилуй меня Боже по велицей милости Твоей…", – начал он едва слышным голосом. Матвей зашевелился и открыл глаза.
– Ты молишься, Ваня? – спросил он. – Сейчас лампу зажгу, чтобы посветлей было.
Он запалил керосиновую лампу и поставил ее поближе к Ивану.
– Все у тебя хорошо будет, все пойдет как надо. Ты пока молись, как получится, а дальше все само собой выстроится. Скоро поймешь, что такое Господня благодать…
15. Музей
Наверное, читатель, прочитав в нашей книге первые строчки о загробных духах в окояновском музее, Вы не приняли их всерьез, полагая, что автор применяет какой-то художественный прием. Прием приемом, но давайте согласимся, что подобные вещи не так уж далеки от реальности. Кому из нас не приходилось сталкиваться с их проявлением в своей жизни. То являлся к Вам во сне недавно усопший родственник и вел с Вами разговоры, каких не мог вести на этом свете, то чувствовали Вы присутствие кого-то из умерших совсем рядом с собой, то еще что-то особенное происходило, что давало Вам уверенность в продолжении жизни души после смерти тела. А коли так, то надо признать и существование загробного мира, в котором должна быть и своя власть, возглавляемая Господом. Иначе не может быть, потому что все в природе организовано и соотнесено, а значит организована и невидимая нам ее духовная часть. Другое дело, что коли и там имеются силы, отпавшие от Господа и нападающие на него, то и там идет сложнейшая борьба, полная всяческих драматических событий. Мы не знаем, как она выглядит, но ощущаем бесспорное преимущество того мира: он воспринимает многое из нашей жизни и влияет на нее. А мы, за редким исключением святых провидцев, той жизни не видим. И это, наверное, так и надо. Не готовы мы воспринимать такие сложные и тяжелые вещи…
Жизнь Филофея решительно переменилась. Мало-помалу тайное бытие музея затянуло его и сделало своим участником. Он уже давно забыл, что когда-то не было у него знакомого домового или изменяющихся фотографий. И то, что другого человека повергло бы в столбняк, стало Филофею привычным занятием. Особенно он сдружился с домовым, который, несмотря на грубость нрава, был мужиком обстоятельным и, как это ни удивительно, честным. "Мое слово – олово", – говаривал Чавкунов, что-нибудь обещая Филофею. И всегда выполнял.
А началось их общение с идейного спора, который невзначай разгорелся между смотрителем и домовым в один из серых зимних деньков. До этого они молча терпели друг друга. Филофей знал, что где-то поблизости заныкался домовой и подсматривает за ним своими маленькими серыми глазками, а домовой в зрительной части мира больше не обнаруживался и предпочитал иногда заявлять о себе лишь кашлем или кряхтением.
В тот день Бричкин больше положенного нахлебался новостей из "Правды", и его начало крутить. Сначала он молча корчился на диванчике в своем углу, потом вскочил, стал бегать по помещению и дребезжать:
– Ну что же это делается, Господи боже мой! Сначала всю советскую власть с головы до ног обгадили, а теперь Николашку славословить принялись. Ну, ни в чем меры нету! Ну что за народ такой, право слово!
Из-за стеклянного шкафа с чучелом рыси раздалось сопение, а затем голос Чавкунова громко вопросил:
– Это кого ты Николашкой обзываешь, Его Императорское Величество что ли, ирод?
Бричкин был невысокого мнения о царствовавшей династии вообще, а о последнем царе в особенности. Что на министров и генералов сваливать, в главных бедах всегда царь виноват. А при последнем царе этих бед было многовато. Филофей, конечно, понимал, что купец будет стоять на стороне самодержавия, но, имея про запас крестное знамение, смело вступил в спор.
– А что мне больно перед ним гнуться, – ядовито отвечал он невидимому оппоненту, – чего он хорошего сделал? До революции страну довел, вот и все!
Шкаф затрясся, с него полетела пыль, и откуда-то из-за рыси стала вылезать борода Чавкунова. Вскоре домовой материализовался, превратившись в грузного мужчину неопределенных лет. Лицо его, шириной со среднее решето, обрамляли космы цвета старой пакли. Толстый ноздреватый нос и маленькие глазки делали купца похожим на лешего. Упитанное пузо дынькой обтягивал сюртук линялого черного сукна, на ногах болтались просторные хромовые сапоги.
– Царя не потому любят, что он плохой или хороший, – сопя промолвил домовой, – а за то, что без царя нельзя. Потому что царь – это в первую голову народный столп. Нация вокруг него обвивается. Кто поумней и побогаче – ближе. Кто послабей – подальше. Но все – вокруг.
– Выходит, без царя прямо-таки нельзя? – съехидничал Бричкин. – А мы вот живем и ничего себе!
– Это вы без царя живете? А Сталин ваш кем был, не царем что ли? А Брежнев? Ты, паря, думай, чего врешь. Цари у вас были, только не православные, а от Сатаны. Поэтому в вашем царстве такое зверство развелось. Это вы только теперь собираетесь совсем без царя зажить. Давайте, давайте. Тут вас инородцы к своим рукам и приберут!
– Что, никак черносотенство из тебя не выйдет, Михаил Захарович, везде заговорщики мерещатся?
Филофей уже успел заглянуть в архивы и разузнать биографию своего оппонента.
– Вот когда тебя Господь к нам определит, то есть, лишит тебя плоти, тогда ты увидишь, что здесь все без обману. Никто никому не врет. Союз Михаила Архангела верно государю императору служил, а его сейчас со всех сторон обгадили. Думаешь, кто? Ненавистники русские, нехристи. Они не народу служили, а деньгам. Плевать они на православных хотели, отсюда и беда у нас произошла. А самодержец не деньгам служит, но племени своему, понял, Бричкин?
– Откуда Вы мое имя знаете?
– Вот к нам попадешь – поймешь. Буду я еще тебе наши тайны рассказывать. Хотя одну расскажу. Ты, Бричкин, в мыслях много грешишь. Понятное дело, человек ты не верующий, гордыня тебя как жабу распирает. Но все же поумерься. Не представляй себя Генералиссимусом. Тут у нас народ ехидный – задразнят.
– Что-то я не очень понимаю, кто дразнить будет? А как же ад, как – рай?
– А ты ад по поповским картинкам представляешь: черти с пилой, костер для грешников и прочая чушь. Нет Филофей, ад – это когда причиненные тобою страдания твою совесть жгут. Написал ты, к примеру, донос на человека, сослали его в Сибирь. Он там замерзал, из последних сил на лесоповале работал, а потом помер от цынги. В страшных мучениях помер, чуешь? При жизни ты об этом и не вспомнишь ни разу. А как поступишь к нам сюда, так совесть твоя и оголится. Каждую ночь при его муках присутствовать будешь и таким криком душа твоя будет кричать, что лучше бы сам от цынги помер. В особо тяжелых случаях такие наказания определяются навечно.
Купец хитро посмотрел на Филофея, и тому стало жутко. Был в его жизни период, когда он пописывал донесения оперуполомоченному НКВД на своих сограждан. Время было бесхитростное: кто не с нами, тот против нас, попробуй, откажись. Ох, как не хотелось Филофею, чтобы это дело всплыло на поверхность.
– Ну а Вы-то что в домовых задержались, или какой особый грех совершили, что Вас в предбаннике Царствия Небесного уже семьдесят лет морят?
Чавкунов нахмурился и вздохнул:
– В моем положении предписано отвечать правду. Хотя ты и не судья мне, а коли я с тобой говорю, то все равно… У меня грехов тьма, нашему сословию без этого никак нельзя. В моей лавке каждого покупателя обязательно обсчитывали. Хоть на алтын, хоть на грош, но обязательно. А как же богачество соберешь? Каюсь, каюсь… Бывало, гнилого товару подсовывал, маслице подмешивал, медок разжижал, да и других фокусов понаделывал. Но это все глупые малости. Главный мой грех, за который меня на Суд не допустили, был куда хуже. Когда я церковным старостой стал, меня бес по-настоящему попутал. Начал я деньги из церковной кассы воровать, прости меня Господи, грешного. Да какие это деньги! Я уж тогда тысячами ворочал, два выезда имел, дом вот этот отгрохал, а из кассы червонцы воровал, эх, беда! Потом до утвари дело дошло. Дароносицу мельхиоровую умыкнул, ворюга проклятый, оклады золоченые, подсвечники серебряные. И знаешь, какая радость меня от этого брала! Не описать. Принесу, бывало, украденный подсвечник домой, затеплю свечку и от радости перед ним коленца выкаблучиваю, голосом завываю и даже срам ему показываю. А ведь верующий человек! Должен был понимать, что бесы мной овладели, а не понимал! Корысть ослепила. Ну, воровал, воровал и доворовался. Настоятель это заметил и меня к стенке припер: жулик, говорит, пес ненасытный, на весь мир опозорю! А я еще молодой, в страшной мужеской силе. Не поверишь, бывало, по загульному делу пятерых девок за ночь мог оприходовать. Прости меня Господи, грешного! Ну и дернул меня нечистый ему ляпнуть: попробуй, говорю, только скажи. Я тогда на весь мир растрезвоню, что Наську твою обрюхатил. Что правда, то правда, моя вина. Настя у него на выданье была, уже восемнадцатый годок, совсем перезрела. Как увидит меня – в краску кидается, а уж ежели ущипну, то трясется вся. Я к ним в гости захаживал, ну и однажды умудрился, пока родители зазевались, с ней в чулане провансаль отчебучить. Да и ничего бы особенного, но понесла она. Настоятель как услышал мои слова, посинел, дыхание у него сперло, ну думаю, достукался. И дал оттуда деру. Бросил его, можно сказать, при издыхании. Он так там и помер, жаба грудная у него была. Попадья вскоре за ним отправилась с горя. Детишки остатние в нищету впали, а Настя вскоре девочку родила. Но я как бы не при чем, не знался с ней. Она все время болела и померли они обе. Сначала ребенок, а потом она. А я как прежде – мое дело сторона. Чего особенного? Такое сплошь и рядом. Жил себе, в ус не дул. Но, оказалось, что после смерти за такие грехи православным ох как воздается! Бездушие нам за высший грех почитается. Господь ведь нашу душу золотом своей благодати выстилает, а если мы его заботу отвергаем, то уж, как говорится, по плодам вашим… Мне-то с моей гордыней в домовые попасть – горше горького. Самая бесправная тварь…Я, конечно, надеюсь, что меня когда-нибудь на Суд призовут, а сам страхом безутешным маюсь: как встречусь после Суда с Настей и девчоночкой загубленной? Ой, как страшно, Филя, ты бы только знал!
– Ты же дочку не губил, Михаил Захарович!
Домовой отмахнулся рукой:
– Отговорки перед Богом не годятся. Я и загубил, каменным своим сердцем. И дочку и Настю…..
Лицо его исказилось мукой.
"Вон оно как, – подумал Филофей Никитич, – все там у них по-другому происходит, не так, как мы думаем".
– А эти, сотоварщи Ваши, что на фотографиях красуются, у них какая судьба?
– Тамбовские волки им товарищи, – хмуро ответил купец. – Тут одни большевики висят, не моего поля ягоды. На них грехов, поди, побольше, чем на мне, окаянном. С ними по-разному. Но все за свои дела отвечают. А фотографии только для связи с ними служат. Вроде как агенты их. Вот, видишь, Волчаков на нас смотрит. Я его только мальчишкой помню. А когда он подрос, меня уже революционные матросики на тот свет отправили. Делов его в своей земной жизни я не видел, только хорошо их знаю. Он тут в уезде крестьян раскулачивал. Слез от его делов было много. Хотя самолично никого не убивал. Теперь где-то в кромешной тьме мужицкие слезы отплакивает, а ты по фотографии можешь ему привет послать. Он услышит. Обрадуется, наверное, что ты, Филофей, язычником стал. Он ведь тоже за Третий Интернационал ратовал.
– Отчего же это я язычником стал, – обиделся Бричкин, – мне и в русских православных хорошо.
– Ну, ты не серчай. Язычники тоже люди. Только они землю без Бога топчут. Пьют, едят, да размножаются. Им везде родина. Теперь у нас таких все больше произрастает. Зато душою русских почти не осталось. Ты сам подумай: откуда Русь взялась? От объединения князей и холопов в русский народ. В московскую Русь. А объединились они под венец православной церкви, по наущению православных отцов. Поди, про Сергия Радонежского слышал?
– Что-то шибко грамотное у нас уездное купечество было. А Вы не притворяетесь по случаю коммерсантом, Михаил Захарович?
– Это ты музейным работником притворяешься, Филей. А сам ни уха ни рыла в этом деле не смыслишь. Я же, как участник "Союза Михаила Архангела", много чего полезного познал. Так вот, Русь состояла из двух частей: из самодержавной народолюбивой власти и царелюбивого народа. А спаяны эти части были православием. Обе они без христианской веры себя не представляли. Это и был русский дух. Они друг в друге надежу и опору видели. Скажешь, нет? Было, Филя, было. А победила русский дух безбожная сила под ликом коммунизма и на тебя свой венец напялила. Ты не русский, Филя, потому что ни православного народа ни народолюбивой власти у нас нет, а уж русского духа тем более. Большевистский венец на тебе, опять же, завял, и что под ним обнажилось? А все та же слепая тяга сладко жить, забыв про Бога и про совесть. Ты же тесто для бесовской выпечки! Скоро тебя испекут и ты будешь молиться зеленым бумажкам. Вот так, раб Божий Филофей!
16. Источники в Москве
Булай закончил чтение ориентировки СИС о положении в СССР и взглянул на Рочестера.
– Джон, документ имеет общий характер. Он явно разбавлен открытой информацией, и я не могу оценить его высоко. Водичка, Джон…
Рочестер засмеялся:
– Я не для торга его принес, мистер Булай. Понятно, что вас на мякине не проведешь. Но обратите внимание на последний абзац: нам рекомендуется усилить сбор информации по обстановке в Кремле.
– Что-то я с трудом представляю, как вы будете усиливать сбор в Берлине. У вас есть хорошие источники в нашей столице?
– Не без этого, дорогой мистер Булай, есть. И хотя сидят они в Москве, встречаемся мы с ними в Берлине, потому что ваша контрразведка совсем озверела. В служебной церкви СИС идет круглосуточный молебен, чтобы Вашего Крючкова черти проткнули шампуром и делали из него шашлык в режиме нон-стоп.
– Что-то я не слышал, что у СИС имеется служебное чистилище.
– Ах, да, простите, я ошибся. Это не церковь, а капище, в котором наши Джеймсы Бонды пьют виски и устраивают шабаши. А если серьезно, то в уютном гнездышке нашей службы действительно имеется кафе. Мы в нем отдыхаем от подрывной работы и уж тут не даем спуску вашему Председателю.
– Хорошо, вернемся к Вашей агентуре. Что, это крупные источники?
– Неплохие, совсем неплохие парни, но я их не знаю. Здесь с ними встречаются те же, кто ведет их в Москве. Но кое-что из их информации мне все равно становится известно, и я могу продать эти сведения вам.
– Послушайте, Джон. Ведь вы неплохо получаете, зачем вам столько денег, для ощущения счастья?
– Видите ли, Данила… Я сейчас нахожусь в процессе развода с моей прелестной женой. Согласно брачного контракта, эта генетическая шлюха имеет шанс отсудить у меня пожизненное содержание. Кстати, несмотря на грязную измену. А так как наше родовое состояние пустил псу под хвост еще мой дедушка, я буду вынужден платить эти немалые деньги из своей зарплаты.
– Что, Британский Королевский Суд может защитить даже изменницу? Что-то непохоже на ваши обычаи.
– Ее адвокаты пытаются доказать, что я неправильно исполнял супружеские обязанности, что призвано как-то объяснить ее, извините, блудливость. Сейчас они рыщут по всему Лондону и Берлину, собирают свидетельские показания, будто я каждый вечер допоздна засиживался в пивных и надирался до положения риз. Вот такие дела, друг мой.
– Знаете, Джон, я не очень верю в то, что вы пришли к нам ради денег или из-за ваших конфликтов с Ее Величеством. Мне мерещится еще что-то, хотя не никак не могу уловить этот мотив. Вы чего-то недоговариваете…
– Возможно, Дан. Психология – дело тонкое. Если вам не повезло и вы родились на свет со второй сигнальной системой, то возможны варианты. Вот вы не задумывались, почему самые крупные британские разведчики, такие как Ким Филби, приходили к необходимости сотрудничать с вами? Уж не потому ли, что они были коммунистами?
– Они и на самом деле были коммунистами. Во всяком случае, принято считать, что убеждения подтолкнули их к решению работать на Союз.