Посреди глухой ночи ужас подобрался к нам еще ближе. В одном из соседних домов раздались крики мужчины: долгий мучительный визг, затем стоны и вопли, потом снова и снова крик, словно ему по кусочкам отрубали руки или ноги. Если кто-то держит дом под замком, значит, ему есть что спасать, кроме собственной шкуры. Где прячет богатый купец свои денежки, а его женушка - свои камушки? Сколько ударов ножа можно вытерпеть, пока не признаешься, где их искать? Зачем драгоценные перстни тому, у кого и пальцев-то уже не осталось?
В тот же миг забарабанили в боковую дверь.
- Бучино! Адриана! Откройте. Бога ради… - послышался чей-то охрипший голос, потом - еще более хриплый кашель.
Один из наших стражников заворчал во сне, но ворчание быстро сменилось мерным храпом. Я отпер дверь, и в мои объятия рухнул Асканио - запыхавшийся, с блестящим от пота лицом. Я подвинул ему скамью, дал разбавленного вина, и он принялся пить, расплескивая жидкость из дрожащего стакана.
- Господи, Бучино, - проговорил он, оглядывая страшный беспорядок на кухне. - Что тут у вас творилось?
- Наш дом заняли враги, - ответил я легкомысленным тоном, отрезая ему ломоть мяса от куска, оставшегося после ужина. - А мы их забавляли.
- А где Фьямметта?
- Наверху, в опочивальне с начальником испанского отряда. Она пустила в ход свои чары, чтобы снискать его покровительство.
Асканио рассмеялся, но тут же поперхнулся, и кашель долго не давал ему заговорить.
- Наверное, когда за ней явится ангел смерти, она предложит ему вначале переспать с ней?
Подобно большинству римлян, Асканио испытывает к моей госпоже вожделение. Он - подмастерье величайшего в городе печатника и гравера Маркантонио Раймонди, человека достаточно солидного, чтобы изредка посещать званые вечера моей госпожи. Асканио, подобно своему учителю, знал толк в земных радостях. Сколько ночей мы провели с ним вдвоем, когда власть имущие ложились в постель с красавицей, а мы потягивали недопитое ими вино и до глубокой ночи чесали языками о политике или сплетничали? Пусть Рим нес ныне наказание за мирскую суетность и падение нравов, - но ведь было в нашем городе место и чуду и трепету - для всех, у кого доставало таланта или ума, чтобы поведать о них другим. Но теперь все это в прошлом…
- Откуда ты бежал?
- Из мастерской Джанбаттисты Розы. Черти лютеране забрали всё подчистую. Я едва унес ноги. Всю дорогу бежал пригнувшись, только что не ползком. Теперь-то я знаю, каким ты видишь мир.
Он снова закашлялся. Я налил еще вина и поднес ему стакан. Когда-то он перебрался в Рим из деревни - парень с острым умом и ловкими руками, он сделался отличным наборщиком при типографском станке и, подобно мне, благодаря своей сноровке продвинулся в жизни гораздо дальше, чем сам ожидал. Книги его учителя оказывались в библиотеках величайших ученых Рима, в его мастерской делались гравюры с картин художников, которых нанимал сам Папа для украшения своих священных стен и потолков. Но с того же станка сходили листы с сатирами или поносные стишки, вешавшиеся на статую Пасквино вблизи площади Навона; а несколько лет тому назад некая серия гравюр показалась чересчур мирской даже наметанному взгляду Его Святейшества, и Асканио вместе с учителем испытали на себе гостеприимство римской тюрьмы, откуда оба вышли с больными легкими. Ходила даже шутка, будто они, когда нужны чернила посветлее, подмешивают в них собственную мокроту. Впрочем, посмеивались над ними вполне добродушно. В конце концов, они принялись зарабатывать на жизнь, распространяя новости, а не служа их предметом, и потому не были ни достаточно богаты, ни достаточно могущественны, чтобы долго ходить у кого-нибудь во врагах.
- Боже милостивый, ты видел, что на улицах творится? Наш Рим превратился в склеп. Город пылает до самых городских стен. Проклятые варвары! Они забрали у Джанбаттисты все добро, а потом подожгли картины. Когда я видел его в последний раз, его понукали кнутом, как мула, и заставляли на своем горбу тащить свои же собственные богатства и грузить на их телеги. Тьфу! Черт бы их побрал! - Повар, лежавший под сушилкой для посуды, громко всхрапнул, и на пол полетела деревянная ложка. Асканио подскочил на месте, как ошпаренный. - Говорю тебе, Бучино, мы все погибнем. А знаешь, о чем говорят на улицах?
- Что это - кара Божья, посланная нам за грехи?
Тот кивнул.
- Эти вонючие немцы-еретики громят алтари и разграбляют церкви, разглагольствуя о гибели Содома и Гоморры. А я все вспоминаю того безумца, который залез на статую святого Павла и поносил Папу!
- "Взгляните на ублюдка содомского. За ваши грехи Рим будет разрушен", - проговорил я рокочущим голосом, прижав подбородок к груди.
Недавно во всем городе передавали из уст в уста, что откуда-то из деревни явился буйный сумасброд с огненнорыжими волосами. Обнажив жилистое тело, он вскарабкался на каменные плечи святого Павла и, держа в одной руке череп, а в другой - распятье, принялся поносить Папу за его пороки и злодеяния и пророчил разграбление Рима в ближайшие две недели. Но прорицание - может, у него, конечно, и был божественный дар - оказалось неточным; с тех пор прошло уже два месяца, и пророк все еще сидит в тюрьме.
- Как? Асканио, неужели ты и впрямь думаешь, что если бы в Риме изменились нравы, то беда обошла бы нас стороной? Тебе бы следовало внимательнее читать сочащиеся ядом листки, которые сам печатаешь. Тому уж много десятилетий, как наш город погряз в пороке! И грехи Папы Климента ничуть не страшнее, чем грехи доброй дюжины святейших казнокрадов, что сидели на престоле до него. Мы расплачиваемся не за слабость веры, а за слабость политики! Нынешний император не терпит возражений ни от кого, и любого Папу, который бросит ему вызов - а тем более, если он из рода Медичи, - неизбежно припрут к стенке и схватят за яйца.
Он усмехнулся и отхлебнул еще вина. Снова послышались вопли. Кто это - опять купец? Или уже банкир? Или толстый нотариус, у которого дом больше, чем брюхо? Он наживался, кладя себе в карман часть от каждой взятки, которую переправлял в папские сундуки. Обычно на улице голос его напоминал блеяние холощеного козла, но в час смертных мук все люди кричат одинаково.
Асканио затрясся.
- Бучино, есть у тебя что-нибудь ценное, с чем ты бы не хотел расстаться?
- Ничего, кроме мужского достоинства, - ответил я и подбросил к потолку парочку медных коробочек.
- Все время отшучиваешься? Не удивительно, что она тебя любит. Хоть ты всего лишь уродливый пьянчужка, я знаю десяток людей в Риме, которые охотно поменялись бы с тобой местами - даже сейчас. Ты везучий малый.
- Это везучесть отверженного… - сказал я. Странно - мы на краю гибели, и вдруг слова правды словно сами просятся на язык. - С того первого мгновенья, когда мать взглянула на меня и от ужаса потеряла сознание, - продолжил я, ухмыляясь.
Асканио поглядел на меня, потом задумчиво покачал головой.
- Бучино, ты для меня - загадка. При твоих-то кривых ножках да большой башке ты - заносчивый нахал. Знаешь, что говорил о тебе Аретино? Что само твое существование - уже вызов Риму, потому что в твоем уродстве больше правды, чем во всей его красоте. Любопытно, что бы он сказал о том, что сейчас творится? Ведь знал он, что это произойдет, сам помнишь, и говорил об этом в своем последнем "пророчестве", когда поливал грязью Папу.
- Все равно его сейчас здесь нет. Иначе обе стороны попытались бы сжечь его перо.
Асканио ничего не ответил, его голова бессильно упала на стол. В прежние времена он до глубокой ночи горбатился над станком, отпечатывая свеженькие злободневные листы, чтобы город всегда знал, что творится в его недрах. Ему нравилось окунаться в самую гущу событий, наверное, при этом он ощущал свою причастность к ним. Но зловонная тюремная камера высосала из него силы и напитала горечью. Он застонал и встряхнулся.
- Мне пора. - Он все еще дрожал.
- Можешь пока остаться у нас.
- Нет-нет, не могу… Я… Мне надо идти.
- Ты вернешься к станку?
- Н-н… не знаю. - Он уже поднялся и двинулся к выходу, жилистый, мускулистый, подвижный, глаза замечают любую мелочь. Крики нашего соседа уже перешли в череду диких прерывистых стонов. - Знаешь, что я сделаю, когда все это кончится? Унесу подальше отсюда ноги и буду работать сам на себя. Хоть узнаю, что такое достойная жизнь.
Но, судя по творившемуся вокруг, достойной жизни настал конец. Взгляд Асканио снова обежал комнату.
- Бежим со мной, Бучино. Ведь ты так ловко считаешь, а этими жонглерскими пальцами ты быстро приноровишься набирать буквы. Сам подумай. Пусть ты уцелеешь на сей раз, но даже лучшая шлюха больше нескольких лет не протянет. Мы бы с тобой неплохо спелись. У меня есть денежки, а ты, с твоей-то смекалкой, найдешь безопасный путь по закоулкам, и мы выберемся отсюда целехонькими!
В доме послышался шорох - кто-то встал и ходил. Не успел я найтись с ответом, Асканио уже оказался у двери. Он снова покрылся испариной и хрипло дышал. Я проводил его до ворот и, по старой дружбе, объяснил ему, как незаметно добраться до Сан-Спирито, где еще вчера возвышалась городская стена, а сейчас зиял провал. Если он хотя бы туда доберется, тогда надежда на спасение будет.
За воротами, во мраке ночи, лежала пустая площадь.
- Удачи, - напутствовал я Асканио.
Держась вплотную к стене и опустив голову, он быстро зашагал и вскоре скрылся за углом, а мне вдруг пришло в голову, что больше я никогда его не увижу.
Вернувшись в кухню, я заметил на полу под столом какой-то предмет. Должно быть, он выпал из-под куртки у Асканио, когда тот вставал. Я нырнул под стол, и у меня в руках оказалась небольшая матерчатая сумка. Из нее выскользнула книжечка в алом кожаном переплете - сонеты Петрарки, с золотым тиснением букв поверх безупречно гладкой кожи, с серебряными уголками. Переплет скреплял тонкой работы серебряный барабанный замок с набором цифр на боку. Это была книжка, достойная библиотеки какого-нибудь ученого, и типографская диковинка, которая послужила бы лучшей рекомендацией для печатника в чужом городе. Я уже собирался броситься вслед Асканио, но вдруг снаружи послышались чьи-то шаги. Я едва успел спрятать находку под камзол, как на пороге кухни показалась моя госпожа.
На ней была изрядно помятая шелковая сорочка, волосы, падавшие на спину, были чудовищно всклокочены, а кожа вокруг губ покраснела и распухла от жесткой испанской щетины. Зато глаза у нее светились. Это было одно из важных умений моей госпожи - создавать видимость, будто бокал ее осушается с такой же быстротой, как у всех остальных, на деле же сохранять трезвую голову до тех пор, пока мужская похоть не перемешается с винными парами.
- Я слышала чьи-то голоса. - Она оглядела беспорядок на кухне. - Кто здесь был?
- Асканио. Он возвращался из мастерской Джанбаттисты. Художника схватили, а его работы уничтожили.
- О! А Маркантонио и его станок? О них что-нибудь известно?
Я покачал головой.
- Боже мой… - Она подошла к столу, села там, где недавно сидел Асканио, и положила руки ладонями на стол. Медленно повела головой из стороны в сторону, разминая шею и словно приходя в себя после долгого сна. Это движение мне хорошо знакомо: иногда, после особенно тяжелой работы или после долгой ночи, она просит меня забраться на скамью, встать у нее за спиной и растереть плечи. Но не сегодня.
- Где Адриана?
Я показал на буфет.
- Спит клубочком вместе с близнецами. Virgo intacta и она и братья. Хотя как знать, надолго ли. Как поживает капитан?
- Спит как на иголках, все время мечется, будто продолжает драться. - Она умолкла. Я больше ничего не спрашивал. Я никогда не спрашиваю. Поэтому, наверное, она мне многое рассказывает. - Ты бы его видел, Бучино! Испанец во всем, до самых чресл. Так старался не ударить лицом в грязь, что чуть не надорвался. Сам, наверное, изнемог от собственной удали. Мне показалось, он даже обрадовался, что наконец кто-то другой все берет в свои руки. - Она слегка улыбнулась, но веселья в этой улыбке не было. Надо думать, крики с улицы проникали в спальню сквозь ставни на окнах точно так же, как и в кухню. - Но он молод, хотя под грязью и копотью это не сразу заметишь, и я сомневаюсь, что мы можем ввериться его защите надолго. Нам нужно снестись с кардиналом. Он - наша единственная надежда. На дружбу остальных можно рассчитывать лишь в дни веселья, но он… если только он жив, - а войска императора наверняка его и пальцем не тронули, потому что это он защищал интересы императора в папской курии, - наверняка нам поможет.
Мы глядели друг на друга поверх стола, взвешивая про себя все "за" и "против".
- Ну, тогда я лучше отправлюсь к нему прямо сейчас, - сказал я, потому что мы оба понимали, что больше идти некому. - Если бежать быстро, я, может быть, успею вернуться раньше, чем в доме проснутся.
Она отвела глаза, как будто не совсем соглашалась, а потом запустила руку под платье и опустила передо мной на стол сжатый кулак. Когда она разжала пальцы, в ладони у нее блеснуло полдюжины рубинов и изумрудов с чуть заметными сколами на краях, что остались от спешного выколупывания из оправ.
- Возьми с собой в дорогу. Пусть это будет твоим талисманом.
Теперь на площади стояла тишина, наших соседей или всех перебили, или надежно заткнули им рты кляпами. Над Римом стояло зарево пожара - часть города еще пылала под клубами дыма, устремлявшимися в серое небо, где уже занимался день, чреватый новой резней. Припадая к земле и вжимаясь в стены, как Асканио, я продвигался к широкой улице. Я видел несколько трупов в канавах, а один раз мне вслед раздался чей-то невнятный крик - но, кажется, это просто кто-то голосил в кошмарном сне. Чуть дальше мне навстречу из сумрака вырвалась одинокая фигура - этот человек с безумным видом прошел мимо, не видя меня. Я заметил, что он судорожно прижимал к себе руками окровавленное месиво, скорее всего, свои собственные внутренности.
Палаццо кардинала находилось неподалеку от виа Папалис, куда обычно стекался весь город, чтобы поглазеть и полюбоваться на пышные церковные шествия, двигавшиеся к Ватикану. Улицы там были так прекрасны, что приходилось непременно наряжаться, если ты собирался пройти по ним. Но где больше богатства, там страх сильнее, разрушение опустошительней, а смертное зловоние тяжелее. При свете зари всюду виднелись лежащие на земле люди - одни застыли в неестественных позах, другие тихо подергивались и постанывали. Небольшая кучка жаждущих наживы, точно воронье, выклевывающее у мертвецов глаза или печень, бродила среди этой человечьей падали и старательно высматривала, не осталось ли на ком еще чего-нибудь ценного. Они были так поглощены своим занятием, что не заметили меня. Если бы Рим оставался Римом, а не превратился в поле боя, мне следовало бы вести себя на улице более осторожно. Хотя ростом я с ребенка, люди издалека замечают меня из-за походки - я переваливаюсь как утка, и пока не заметят на мне одежду с золотой каймой (а порой и заметив ее), замышляют всякие жестокие шутки и выходки. Но в то утро город был погружен в хаос войны, и я, наверное, выглядел просто малышом - а значит, ни в чьих глазах не представлял ни лакомой добычи, ни угрозы. Хотя, пожалуй, только этим еще не объяснить, отчего я остался жив: ведь по пути я видел немало детей, проколотых мечом или изрубленных в куски. И не оттого, что я был начеку: я переступал через трупы самых разных людей, и иные из них, судя по одежде (или по ее остаткам), были куда богаче меня, да и положение в обществе занимали неизмеримо более высокое - хотя какой им теперь был прок от всего этого превосходства?
Позднее, когда уцелевшие в той ночной бойне рассказывали о сотне способов, какими враг умел исторгнуть золото из обожженной, исколотой плоти, стало ясно: тем, кто погиб при первом нападении, пожалуй, даже повезло. Но в то утро так не казалось. На моем пути на каждого покойника приходилось по полутрупу - они стояли, опираясь спиной о стену, глядя на обрубки собственных ног или пытаясь запихнуть выпущенные кишки обратно в живот.
Но, странное дело, не везде чувствовался ужас. Или, скорее, ужас не чувствовался именно потому, что происходили странные вещи. Кое-где даже казалось, будто все это - некий дикарский карнавал. По соседству с Ватиканом, в квартале, где теперь хозяйничали немцы, на улицах было полно людей, одетых самым причудливым образом. Для меня осталось загадкой, как захватчики теперь отличают своих от чужих, ведь многие из них уже нарядились в одежды своих жертв. Я видел этих подлых людишек, утопавших в бархате и мехах, а дула их ружей, нацеленные вверх, были унизаны драгоценными браслетами. Но самое удивительное зрелище являли, конечно, жены и дети немцев. О женщинах, что обычно следуют за армиями наемников, складываются легенды: они живут, словно кошки, согреваясь теплом бивуачных костров. Но эти женщины были совсем другими. Это были лютеранки - еретички-гарпии, воспламеняемые и войной и Богом, а их дети, зачатые и вскормленные в скитаниях, были, как их родители, худыми и выносливыми, с грубыми, будто вырубленными топором, чертами лица. Расшитые жемчугами платья и бархатные юбки болтались на их тощих телах, будто палатки, отделанные каменьями гребни сверкали в жидких грязных волосах, а длинные шлейфы из бесценного шелка, волочившиеся по земле и впитывавшие кровавую грязь, быстро превращались в тряпки. Передо мной словно предстало воинство злых духов, с плясками вырвавшееся из чрева ада.