- Выпивали вместе, - решительно прервал его Аберкромби. - Мы выпивали вместе с другими офицерами в последний вечер перед отправлением. Мы выпивали в баре гостиницы. Вот что мы делали. И это неудивительно, если учесть, что нам предстояло служить в одном батальоне. Однако это не означает, что вы можете так фамильярно обращаться к старшему по званию. Это понятно?
- Фамильярно?
- И это совершенно не дает вам права следовать за мной с задумчивым взглядом, словно глупая девица.
- Капитан Аберкромби, двое суток назад вы имели меня с полуночи и до рассвета…
Аберкромби залепил Стэмфорду пощечину.
- А теперь послушай меня!
Внезапная вспышка орудийного залпа озарила их лица. Лицо Аберкромби было искажено и яростью и страхом, а у Стэмфорда по щекам текли слезы.
- Даже если в Лондоне что-то и случилось, это осталось в Лондоне. Это понятно? За то, чем мы, по твоим словам, там занимались, сажают в тюрьму и отправляют на каторжные работы. Если об этом поползут хотя бы слухи, мне конец.
- Я никогда никому не скажу, клянусь…
- Приятель, у тебя лицо - словно открытая книга! Каждый дюйм твоего тела кричит, что ты педик, и ты пялишься на меня так, словно влюблен.
- Я действительно влюблен!
- Не говори ерунды. Мы познакомились три дня назад.
- Я любил тебя еще до нашей встречи.
- Послушай, Стэмфорд, - сказал Аберкромби несколько мягче, - ты здесь самый младший по званию, а я опытный капитан и вроде как герой. Мы можем быть только товарищами, как и подобает офицерам-однополчанам, но никак не друзьями.
- Но… я люблю тебя, Алан. И мне страшно. Мне нужна помощь, я не такой храбрый, как ты…
- Я не храбрый! Я же говорил тебе!
- Но твои стихи!
- Я уже сказал, что не пишу стихи. Больше не пишу - Аберкромби отвернулся. - Пожалуйста, запомните мои слова, лейтенант. И спокойной вам ночи.
Аберкромби отправился обратно к деревне, оставив Стэмфорда плакать в одиночестве.
Учитывая его звание и титул, виконту предоставили собственную комнату в доме, где раньше жил деревенский священник и который словно по волшебству остался стоять, в то время как церковь, находившаяся по соседству, была разрушена до основания. Аберкромби зажег газовую лампу, которую ему предусмотрительно принес новый денщик, и, достав из маленькой кожаной нотной папки бумагу, ручку и чернила, начал писать письмо. Письмо матери погибшего товарища, с которой он состоял в переписке со дня кончины ее сына. В своих письмах Аберкромби рассказывал ей, до чего жизнерадостным и мудрым был ее мальчик, насколько он был храбр и как вдохновлял своих товарищей. Просто "золотой мальчик", и именно таким его нужно запомнить, "золотым мальчиком", который сиял словно солнце и дарил свет счастья всем, кто его знал, и особенно самому Аберкромби. В ответ мать мальчика рассказывала Аберкромби о том, что и в детстве ее сынок был солнечным мальчиком и дарил счастье своим родителям и всем, кто его знал. Она писала о том, как многого от него ждали и какие великие и отчаянные были у него мечты. Она рассказывала, как часто ее мальчик упоминал в своих письмах Аберкромби и что ее с мужем очень утешает то, что двое друзей были вместе, когда их сын погиб.
Аберкромби открутил крышку чернильницы и наполнил авторучку. Красивую авторучку, на которой были вырезаны слова "Любовь навсегда".
"Дорогая миссис Мэривейл", - написал он.
Но, как он ни старался, больше Аберкромби не мог написать ничего, и слезы, а не чернила полились на лежащий перед ним листок. Что он еще мог сказать? Он много раз писал скорбящей матери обо всем, что знал о ее сыне. За исключением одного. Того единственного, что действительно имело значение и в чем он никогда не смог бы признаться. Что он любил ее сына так же сильно, как и она, и что его любовь была вознаграждена сторицей. Что никогда за всю долгую историю любви никто не любил друг друга так, как он и ее сын. Что они поклялись быть вместе, пока смерть не разлучит их, и когда смерть их разлучила, когда Аберкромби в последний раз держал тело ее сына в объятиях, Аберкромби тоже умер. Умер в душе. Он знал, что никогда не сможет любить или чувствовать что-либо снова.
Наконец Аберкромби отказался от тщетных попыток. Он скатал залитый слезами листок бумаги в шарик и бросил его на пол. Затем, взяв себя в руки, достал из папки новый листок и начал второе, совершенно другое письмо.
8
Холодный прием и холодный ужин
Первый ужин Кингсли в тюрьме разительно отличался от дружественного приветствия, которым наслаждался капитан Аберкромби. Первое появление перед заключенными вызвало взрыв презрения, однако теперь, войдя в столовую вскоре после посещения начальника тюрьмы, он столкнулся с угрюмым молчанием. Когда он вошел в комнату, все без исключения обернулись к нему. И все присутствовавшие следили за ним, пока он шел к котлам.
- Чего тебе? - спросил его заключенный на раздаче.
- Ужин, - ответил Кингсли.
- Надзиратель! - заорал заключенный. - Надзиратель, подойдите, пожалуйста, сюда, сэр, если вам не трудно, сэр.
Надзиратель подошел к скамейке, на которой стояли котлы с похлебкой.
- Чего тебе, Спаркс?
- Я не понимаю, почему я обязан подавать ужин трусу, сэр.
- Сочувствую, Спаркс, но он должен поесть.
- Он предатель, сэр. Я не стану обслуживать его, сэр. Сажайте меня в карцер, если хотите, сэр, мне все равно.
Надзиратель повернулся и обратился ко всем присутствующим:
- Кто-нибудь нальет этому заключенному похлебку?
Из сотен мужчин, сидевших на скамейках за длинными узкими столами, не откликнулся никто. Кингсли, объект бесконечного презрения и насмешек, стоял совершенно один. Полицейский и трус. В сознании заключенных тюрьмы "Уормвуд скрабз" конца лета 1917 года ниже опуститься было просто невозможно.
- Может быть, я сам положу себе еду? - спокойно предложил Кингсли.
- А может быть, тебе стоит заткнуть свою вонючую пасть, пока я не прикажу тебе ее открыть?
- По закону вы обязаны меня кормить.
Надзиратель ударил Кингсли кулаком по губам. Кингсли пошатнулся, но устоял.
- Вот будешь жрать с выбитыми зубами, - заорал надзиратель. - В правилах тюрьмы сказано, что заключенные должны получать еду! А не сами брать! Разреши я тебе взяться за черпак, кто знает, какую подлость ты с ним учинишь! Возьмешь да применишь его как орудие нападения или выкопаешь им туннель. Вы ведь такой умник, инспектор, что сможете превратить его даже в летательный аппарат.
- Вы не можете оставить меня голодным.
Кулак надзирателя снова вылетел вперед, и на этот раз Кингсли рухнул на пол.
- Я-велел-тебе-заткнуть-свою-вонючую-ПАСТЬ, - рявкнул надзиратель. - Мы вам предоставляем жратву, это наша обязанность, это наша работа. Жратвы у нас полно, но тебе ее никто не подаст. И сам ты ее не возьмешь, потому что не по правилам. А раз ты не можешь обслужить себя и никто другой тебя тоже не обслужит, то ты хоть с голоду сдохни, лично я никакого выхода не вижу.
С другого конца комнаты раздался громкий, глубокий голос:
- Йа положу этому заключенному йеду, сэр.
Этот голос явно принадлежал человеку, выросшему на берегах Клайда.
С трудом поднявшись на ноги, Кингсли посмотрел в ту сторону, где со скамейки поднялся человек. Огромный мужчина с самыми рыжими волосами, какие он когда-либо видел. Кингсли сразу узнал его, потому что когда-то этот человек был объектом не меньшего презрения общественности, чем предводители ирландских республиканцев. "Рыжий" Шон Макалистер, секретарь профсоюза докеров, человек, обладавший, наверное, большим влиянием в обширном порту Лондона, чем председатель службы персонала и судоходной компании "Уайт-Стар лайн", вместе взятых.
Макалистер сидел в дальнем конце столовой среди дюжины суровых с виду заключенных. Они держались в стороне от остальных, и стулья рядом с ними были не заняты: очевидно, эти люди, как и сам Кингсли, были чужаками. Социалисты и работники профсоюзов рабочих, забастовщики, заклейменные обществом, которое с подозрением относилось к тем, кто ставил классовую войну выше Великой войны.
Макалистер пошел к котлам, и заключенные расступились, чтобы его пропустить. Защитой ему служила его физическая мощь, а также группа молчаливых заключенных, с которыми он сидел.
Подойдя к скамейке, на которой стояли котлы, Макалистер протянул вперед огромную руку:
- Можно йа возьму у вас на минуту черпак, надзиратель?
- Вы хотите помочь трусу и предателю?
- Сейчас йа вижу перед собой только человека в беде, надзиратель.
Надзиратель недовольно передал черпак Макалистеру. Заключенный взял жестяную миску, налил Кингсли похлебки и положил сверху кусок хлеба.
- Ну вот, господин полицейский. Держите свой ужин.
- Спасибо.
Макалистер отвернулся, чтобы вернуться на место, и в этот момент Кингсли обратился к нему:
- Можно я присяду за ваш стол, сэр?
Макалистер остановился, повернулся и некоторое время смотрел на Кингсли.
- Нет, мать твойу, не можешь, потому что ты гадкий, мелкий полицейский.
От его слов Кингсли было больнее, чем от оплеухи надзирателя.
- Йа положил вам еду, потому что это ваше право и, в отличайе от вас, инспектор, йа человек, у которого болит совесть о человеческих правах.
- Пожалуйста, я…
- Но разве йа похож на человека, который разделит кусок хлеба с парнем, думайущим, что он слишком хорош, чтобы сражаться рядом с парой миллионов британских рабочих, надевших солдатскую форму?
Остальные заключенные не проронили ни звука. Они не сводили глаз с Кингсли - им достаточно было быть свидетелями его унижения.
- Вы ведь сами носили форму Его Величества, верно, мистер Кингсли? Полицейскуйу синюйу форму. Вы были в ней на суде. Йа видел фотографийу в "Иллюстрейтед Лондон ньюс", надзиратель мне показывал. Полицейского инспектора на скамью подсудимых загнала совесть. И йа подумал: почему вдруг он вспомнил о совести только теперь, после стольких лет полицейского беспредела в отношенийи простых людей? Столько лет шпионили, подавлйали забастовки, боровы верхом на огромных конях шли против голодайущих шахтеров? Где была ваша совесть во время локаутов, когда полицейские в такой же синей форме, как у вас, стойали у ворот фабрик и не пускали членов профсоюза на работу; когда огромныйе полицейскийе отряды защищали штрейкбрехеров, которые пригоняли издалека - чтобы загубить местныйе профсоюзы? Почему все эти годы, мистер Кингсли, когда вы работали в организацийи, которая должна поддерживать правосудие, а вместо этого защищает собственность богатеев, паразитируйущих на труде обычного, лишенного собственности народа, совесть вас не беспокоила? Отчего же тогда у вас совесть не болела? "Логика" убийства солдат вас, оказывается, оскорбляет, а логика убийства рабочих людей, шахтеров, докеров, ткачих, печатников и им подобных кажется вам совершенно нормальным делом.
Макалистер говорил громким, командным голосом, он привык обращаться к толпам у верфей, заводов и шахт. Он умел привлечь внимание, и заключенные, снова принявшиеся за свой ужин, молчали и слушали.
- Я не убил ни одного рабочего, - ответил Кингсли, - если не считать тех, кого повесили в результате моего расследования. А по вине полиции погибло всего несколько человек.
- О, йа думайу, инспектор, вы убедитесь, что их намного больше. И это не считайа тех, кто умер в нищете и нужде, без прав, в которых им отказано. Так что, сэр, я не стану сидеть с вами за одним столом. И не отолью вам в рот, если у вас загорится язык. Хорошего вам дня.
Огромный рыжеволосый шотландец повернулся и отправился обратно к своему столу, где ему негромко аплодировали товарищи.
Кингсли взял похлебку и сел на свободное место, а его соседи по столу схватили свои миски и пересели подальше. Он подумал и понял, что профсоюзный деятель прав: Кингсли всю свою жизнь прожил в обществе, полном логических противоречий. Власть Британии над народами ее империи. Власть капитала над трудом. Власть мужчин над женщинами. Кингсли защищал так много несправедливого, аморального, нелогичного, но чем эта война отличается от всего остального? И снова Кингсли пришел к выводу, что ответ заключается в пропорции, в масштабе. Он мог принять эксплуатацию поколения, но не мог принять его убийства.
Конечно, для Кингсли подобные размышления носили чисто теоретический характер. Он был потерян для мира, где его мнение имело значение, и с этого момента только мысли о выживании предстояло занимать его ум.
9
Старые знакомые
После одинокого ужина Кингсли отвели в камеру, где его ждали трое других заключенных.
Его сокамерники были лично выбраны старшим надзирателем по фамилии Дженкинс, с которым Кингсли встречался раньше.
- Помните меня, мистер Кингсли?
В полумраке Кингсли с трудом разглядел его лицо.
- А, - сказал он, приуныв, - сержант Дженкинс.
- Уже не сержант, мистер Кингсли. Надзиратель Дженкинс, старший надзиратель Дженкинс.
- Поздравляю, старший надзиратель Дженкинс. Вы определенно преуспели в своей новой профессии.
- Да. Не все нос задирают и отказываются со мной работать.
- Я не задирал нос. Мне просто показалось, что ваши навыки не лучшим образом подходят для работы в уголовном розыске.
- Да? Неужели? Что, теперь мы не такие гордые, заносчивые и властные, а, инспектор?
Кингсли не припоминал, чтобы он был гордым, заносчивым и особенно властным с этим человеком, он только помнил, что вел себя… логично. На него взвалили груз в виде сержанта, которого он считал нерасторопным, тупым и жестоким. Поэтому он отчислил его из отдела и порекомендовал ему подыскать работу попроще. Его нисколько не удивило, что Дженкинс пошел служить в тюрьму.
- После того как вы меня списали, Кингсли, с моей карьерой в полиции было покончено. Меня лишили нашивок.
- Мне жаль это слышать.
- Тогда вам было не жаль, инспектор, но готов поспорить, вы жалеете об этом сейчас. О да, я в этом уверен. И запомните мои слова: очень скоро вы еще сильнее пожалеете. Снять с заключенного наручники, - приказал Дженкинс. - Отпереть камеру.
Дверь открыли, с Кингсли сняли цепи, но облегчения он не почувствовал. Он вошел в крошечную камеру, и трое заключенных, с которыми ему предстояло сосуществовать, злобно ухмыльнулись. Блеснули уцелевшие зубы, сверкнули пять зрячих глаз в тусклом свете керосиновой лампы. Электричество еще не добралось до этого темного уголка "Уормвуд скрабз".
- Здорово, инспектор. Помните меня? - спросила одна из фигур.
Этого вопроса - "Помните меня?" - Кингсли уже начал бояться.
- Да, я вас помню. Я всех вас помню, - ответил Кингсли.
Только сейчас Кингсли осознал весь ужас своего положения. До этой минуты у него было много всяких мыслей. Потеря семьи, работы, своего мира. Бесконечные попытки объяснить свою позицию. Белые перья на улицах и на его подушке. До этой минуты его жизнь и протест, из-за которого с ней было покончено, имели для него значение. Его существование имело какую-то цель.
Но все изменилось.
Теперь у него не было жизни. Человек, которым он был еще вчера, исчез. Теперь он стал загнанным в угол животным. Оскалившимся зверем, попавшим в стальную пасть самой хитроумной из ловушек. Кингсли бросили, одинокого и совершенно беззащитного, на растерзание его заклятым врагам. Ему предстояло жить с людьми, чьи жизни он погубил. Сам дьявол не сумел бы придумать худшую участь для человека, но Кингсли знал, что свою участь он выбрал для себя сам.
- Добрый вечер, джентльмены, - сказал Кингсли, делая первый шаг вперед и думая, сможет ли он как-нибудь постоять за себя. - Добрый вечер, мистер Картрайт.
Картрайт убил свою жену, и Кингсли едва не добился для него смертного приговора, но Картрайт умудрился убить также свою дочь, единственную свидетельницу преступления.
- Вы должны мне пятнадцать лет, Кингсли, - прорычал Картрайт.
- Мистер Картрайт, - ответил Кингсли, - мы оба знаем, что по справедливости вас должны были повесить.
- Не смей задирать передо мной свой нос, ублюдок желтопузый, - прорычал Картрайт. - Кончилось твое время. По мне, лучше быть убийцей, чем трусом.
- Можно быть и тем и другим, и вы, мистер Картрайт, тому пример.
Кингсли вел себя бесстрашно, но это была игра; кто угодно на его месте пришел бы в ужас от ближайших перспектив. Но даже в этих безнадежных обстоятельствах логические доводы стояли у него на первом плане. Он понимал, что молить о пощаде нет никакого смысла, а опыт научил его, что любая сила может стать преимуществом в битве - и силу можно найти и в том, что не дал себя запугать. Поэтому он решил продемонстрировать храбрость и презрение. Он был совершенно одинок в битве за свою жизнь; как только он решит сдаться, у него не останется ни одного шанса.
Двое других заключенных, вор и сутенер, тоже шагнули к нему.
- Привет, инспектор, - сказали они. - Помните нас?
Кингсли приготовился. Прислонившись спиной к двери, он занял боевую стойку: поднял кулаки и немного согнул колени. Кингсли был превосходным боксером, в Кембридже даже получал за свои успехи медали; он был высокого роста и находился в отличной физической форме, но трое его противников не уступали ему по силе. Несмотря на все мастерство Кингсли, грубая сила победила, и уже через минуту он корчился на полу под градом ударов и плевал кровью, пока не потерял сознание.
10
Полевое наказание № 1
Наутро после радушного приема в офицерской столовой капитан Аберкромби получил свое первое задание в новой должности. Это было неприятное поручение: руководить наказанием одного из солдат.
Туда, где раньше была деревенская площадь, а теперь устроили импровизированный плац для пятого батальона, прикатили лафет. Перед ним выстроилась небольшая группа людей: капитан Аберкромби, четыре офицера из военной полиции и закованный в наручники заключенный Хопкинс.
Моросил холодный дождик, и казалось, что короткое лето во Фландрии уже закончилось. Аберкромби подошел к заключенному.
- Я не знаю вас, рядовой Хопкинс, - сказал он, - и меня здесь еще не было, когда было совершено преступление, в котором вас признали виновным. Поэтому мои нынешние обязанности не доставляют мне ни малейшего удовольствия. Однако армейские законы не оставляют мне выбора.
Хопкинс попытался поднять голову и взглянуть на Аберкромби сверху вниз, но не смог, он весь дрожал от страха.
- У каждого из нас есть выбор, - пробормотал он. - Не успокаивайте свою совесть за мой счет.
Если Аберкромби и услышал его слова, то никак на них не прореагировал.
- Вы признаны виновным в отказе повиноваться прямому приказу.
- Я не отказывался сражаться! Я отказался надеть кишащий вшами мундир! А сами вы надели бы его, виконт?
- Вы ослушались приказа. Многократно. По закону вас должны были расстрелять. Вы хотите что-нибудь сказать?
- Да.
- Говорите.