Кватроченто - Сусана Фортес 5 стр.


VI

Дверь дома с обеих сторон освещалась факелами, вставленными в железные кольца, и была открыта, как и два окна в человеческий рост, откуда всегда доносились взрывы смеха и музыка - играли на бубнах и тамбуринах. Постоялый двор "Кампана" на богом забытой улочке был пристанищем ночных гуляк, отдыхавших в женском обществе от тяжелого дня. Здешние салоны и полутемные альковы были единственным местом во всей Флоренции, где стирались общественные различия, - под крышей этого дома можно было встретить цеховых мастеров, богемных художников, литераторов, банкиров, прокуроров, капелланов… Все они бежали из роскошных особняков, чтобы отведать слоеных "торрони" с сушеным инжиром и вволю напиться вина.

Уже не в первый раз Луке приходилось искать своего учителя в этом гиблом месте. С колотящимся сердцем и неясным предчувствием опасности мальчик пробирался меж веселых компаний, сознавая, что этот мир непознанных возможностей ужасает его и в то же время притягивает. Между шутливыми подначками женщин и близостью с ними, не раз будоражившей фантазию юноши, существовало расстояние, преодолимое лишь подростковым воображением. Он больше не был тем тощим и узкоплечим мальчишкой, ragazzo, что на подкашивающихся ногах пришел в мастерскую, умирая от голода. Всего за два месяца городской воздух наполнил его неведомыми прежде желаниями. Пару недель назад он уже начал сбривать пушок с подбородка.

Лука шел по улице, словно по плохо натянутому канату, рискуя при малейшей оплошности свалиться в пропасть искушения. Многие из выпивох-одиночек и из тех, кто бесстыдно обжимался по углам, носили разукрашенные маски, блестевшие в свете факелов, чтобы остаться неузнанными все три безумных дня, когда город охвачен хаосом карнавала. Мальчик миновал вакханалию музыки, серпантина и рисовой пудры быстрым шагом, стараясь нигде не споткнуться. Им овладело смутное чувство вины - не только за себя, но и за слабости учителя. Он успел примириться с темными сторонами характера Мазони, но видеть, как тот посещает пристанище всякого сброда, было неприятно.

Пьерпаоло Мазони обладал искрометным талантом, но, как и многих незаурядных людей, его порой осаждали демоны уныния. Причину этого он хранил в тайне, и мало кто знал о ней. В мастерской не говорили о его прошлом, но в городе кое-кто рассказывал историю о том, как Мазони пожизненно заточили в подземельях тюрьмы Финке за некое страшное преступление и как сам Лоренцо Медичи вытащил его оттуда. Некоторые называли его беглецом и дезертиром; были и те, кто уверял, будто Мазони принадлежал к еретической секте Братьев свободного духа, вместе с географом Тосканелли, философом Марсилио Фичино, поэтами Полициано и Кристофоро Ландино, а также многочисленными византийскими эрудитами, спасшимися в Италии от страшного султана Мехмета II. Византийцы, избежавшие кровавой расправы, будто бы привезли с собой целые связки рукописей: в них заключалась вся греческая наука и философия от Фалеса Милетского до Аристотеля, а еще изгнанники питали подозрительную склонность к новомодному искусству геометрии. Многие почтенные христиане, мирно преподававшие под защитой цехового права, не выносили этих новоприбывших, которым благоволили крупнейшие флорентийские меценаты. На греков нередко поступали анонимные доносы с обвинениями в идолопоклонничестве, содомии и святотатстве.

По всему городу стояли внушающие страх buchi della veritá - нечто вроде каменных ящиков с медным верхом, куда опускались доносы. Настоятели монастырей ежедневно вынимали их и вручали государственным чиновникам. До мальчика доходили слухи о том, что сколько-то лет назад Мазони оказался под угрозой отлучения от Церкви, подвергся пыткам и что тело его до сих пор хранит отметины от раскаленного железа. Лука не осмеливался спрашивать учителя об этом, но подслушанные обрывки двух-трех разговоров позволяли предположить, что слухи были недалеки от истины.

- В страдании есть мрак, - говорил однажды Мазони, стоя перед "Страшным судом" своего ученика Пьетро Вануччи, прозванного Перуджино. - От страдания у человека загорается что-то внутри, как и от наслаждения, но с другим смыслом. Это отрицание всего. Это верх опьянения, но только другого - его можно прочесть в глазах приговоренных, святых или еретиков. Во время пытки словно оказываешься под действием колдовских трав. В голове разом проносится все, что ты читал или слышал. Ты не только признаешься в том, чего требует инквизитор, - ты выкладываешь все, что, по-твоему, он хотел бы услышать. Это самая ужасная связь… Есть вещи, которые мне хорошо известны…

То были не пустые слова: страх проникает в самые отдаленные уголки сознания, точно сумасшедший ветер, от которого меняется настроение, появляются провалы в памяти, замутняется восприятие реальности.

Так или иначе, бывало, что печальным туманным утром учитель впадал в непонятное расстройство, отнимавшее у него всякое желание жить. Исчезало присущее ему отменное чувство юмора, и Мазони погружался в глухое молчание, словно из-за душевной боли все меркло у него перед глазами. Проходили дни, порой недели, прежде чем он вновь делался разговорчивым. В худшие моменты казалось, будто он связан с миром столь тонкими нитями, что порвать их может простая перемена позы во сне, - как если бы, заснув, он блуждал по царству мрачных предвестий. Тогда Мазони просыпался, еле дыша, с потухшими глазами. Единственное, что в таких случаях могло слегка успокоить учителя, - это трехдневное пребывание в "Кампане", где какая-нибудь сострадательная куртизанка прогоняла тяжелые воспоминания курениями из лавра и восточных трав.

Среди тех, кто продавал любовь за четыре лиры, были женщины из всех уголков Европы: сицилийки, крутящие задом перед каждым, кто шел за ними следом, полнотелые немки, бургундки в платьях с глубоким вырезом и даже беглые рабыни, чуть ли не таявшие в воздухе, когда скидывали платье, но готовые лечь под любого простоватого выпивоху, который желал утолить похоть здесь и сейчас. Скрип кроватных пружин и громкие крики девиц - казалось, что их режут, - возбуждали клиентов настолько, что ни один, пьяный или трезвый, не мог уйти, не отведав женских прелестей.

В перегородках между помещениями имелись деревянные жалюзи - они позволяли наблюдать за происходящим, оставаясь незамеченным: высший европейский лоск. Ходила молва о любопытствующих, что застывали на месте, узнав в женщине внутри алькова собственную жену; о наемных убийцах, переодетых танцовщицами, которые приходили сюда ругаться с заказчиками; о выходках настолько бесстыдных, что Лука обмирал от страха при одной мысли, что сейчас пойдет этими коридорами в поисках учителя. Но художника не видели в мастерской уже три дня, надо было выполнять заказы, и повеление Верроккьо звучало недвусмысленно:

- Приведи его, пусть даже на веревке, снятой с виселицы.

Мазони пользовался в заведении известными привилегиями, так как обращался с этими женщинами без имени и средств словно с пленными принцессами. Поэтому те боролись за право вернуть ему вкус к жизни, не задавая вопросов и не прося ничего взамен. Впрочем, живописец расплачивался с куртизанками на свой манер - делал их моделями для картин. Они позировали с необычайным достоинством - точно невинные девы, прилегшие с разметанными волосами у ног художника.

Насытившись любовью, Мазони долгие часы пребывал обнаженным, замкнувшись в себе и неспешно отдыхая: плотские утехи он приносил на алтарь мысли. Так он лежал до рассвета, укрытый льняной простыней, и никто не осмеливался потревожить художника в священных размышлениях.

Когда под утро накал страстей спадал, повсюду слышались признания посетителей, которым нужно было облегчить душу и выговориться. Тут можно было узнать о многих вероломных поступках и даже о государственных тайнах: дворяне и чиновники выбалтывали их своим любовницам на одну ночь, не заботясь о том, что за стенкой все слышно.

Именно так Мазони выяснил, что Папа Сикст приобрел город Имолу за сорок тысяч дукатов, одолженных ему банкирским домом Пацци. Капитана папской апостолический гвардии вместе с архиепископом Пизы Франческо Сальвиати видели входящими в особняк Пацци на улице Балестриери, недалеко от церкви Бадия. Высокопоставленный папский офицер посетил одного из главных кредиторов его святейшества - без сомнения, то был недобрый знак. Но Мазони вспомнил об этом лишь несколько недель спустя, когда во время торжественной мессы, во мраке собора, он почувствовал на шее мягкое прикосновение чьих-то пальцев.

Художник обернулся - и увидел, что вплотную к нему стоит человек с обоюдоострым кинжалом в руке. Он испугался - не смерти, а того, что ему могут повредить глаза. Но было уже поздно.

Всегда сложно выяснить, какая часть правды дошла до нас из глубины времен. Но если мы пытаемся раскрыть секрет, который сохранялся веками, не стоит нарушать последовательность событий. В те мартовские карнавальные дни ничто не предвещало резни в соборе.

Итак, в поисках учителя Лука свернул в узкий коридор, ведущий к спальням: полумрак в них рассеивался свечами, стоявшими в одном большом подсвечнике. Мазони не пришлось искать долго. Он валялся на соломенном тюфяке с улыбкой изрубленного на куски ангела. Увидев наконец мальчика, пришедшего в ужас от такого разврата, художник шутливо спросил его, уж не на похороны ли тот собрался. Лука вздохнул с облегчением: если учитель начал острить, значит, выздоровление не за горами.

Одевшись в полутьме, Мазони свернул листы бумаги с набросками углем и сунул их в выточенный из каштанового дерева цилиндр. Тем временем из глубины комнаты Луке предстало лицо девушки с глазами, словно подернутыми влажной пленкой, - предстало на мгновение, но этого было достаточно: мальчик узнал ее. Он посмотрел прямо на девушку, напрягая все пять чувств, чтобы запечатлеть ее образ в памяти. Она казалась надгробным изваянием - бесстрастная, одетая во все черное, губы перемазаны соком тутовых ягод, за ухом - красная гвоздика…

Выйдя на улицу, Лука надвинул на лоб шерстяной капюшон, и учитель с учеником направились в мастерскую. В индиговом свете зари вырисовывались очертания городских стен. По мостам, окутанным туманом с реки, гремели первые телеги с дровами. Рассвет посеребрил серые стены дворцов, печные трубы и мостовые; пахло смолой и мокрой древесиной. Все ярче разгоралось восходящее солнце, а вдали виднелись темно-синие хребты Фьезоле.

VII

Реставрационные мастерские Уффици располагались прямо напротив галереи, на втором этаже ничем не примечательного офисного здания. Пока меня вели по лестнице, я разволновалась до спазмов в животе. Накануне я так и не смогла заснуть по-настоящему и провела всю ночь в беспокойном полусне, предвкушая - наконец-то! - встречу с "Мадонной из Ньеволе". Справа от лестничной площадки находилось помещение реставраторов, а слева - дверь, ведущая в административный отдел, где меня и должен был ждать профессор Росси. Войдя в здание, я прошла через металлодетектор, затем предъявила доброжелательной с виду секретарше средних лет удостоверение личности и запаянную в пластик аккредитацию. Возле компьютера стояла вазочка с белой камелией.

- Анна Сотомайор? - спросила она, рассматривая фото.

Я подтвердила с легким беспокойством. Этого момента я ждала так долго, что боялась какого-нибудь сбоя в самую последнюю секунду.

- Я должна встретиться здесь с одним человеком, - объяснила я немного торопливо. - У нас есть разрешение от Управления по делам художественного наследия…

- Да, да, я знаю, - кивнула секретарша, встала, сняла очки и положила их на стойку. - Профессор Росси ждет вас вон там. Проходите, пожалуйста, через минуту я отведу вас в мастерские.

Когда я вошла в вестибюль, Джулио Росси так поспешно вскочил с кожаного дивана, что колени его подогнулись. Профессор рухнул на маленький столик и опрокинул его, вызвав небольшую катастрофу: кипа журналов и каталогов разных выставок разлетелась по полу. Я наклонилась, помогая ему подняться. Вблизи глаза его казались невероятно прозрачными и не серыми, как я думала до сих пор, а рыжими. Когда журналы были водворены на место, профессор сложил губы в слабой извиняющейся улыбке и, вскинув брови, поднял обе ладони, как это порой делают актеры: "Я безоружен". Это была искренняя просьба о снисхождении - лицо его озарилось, и профессор будто помолодел: ни дать ни взять неуемный сорванец, с которым не страшно разделить любое приключение. В профессоре Росси было нечто, трогавшее меня до глубины души, - эта улыбка помогала легко представить, каким он был в детстве: хрупкий мальчик с узкими костлявыми плечами, в коротких штанишках, который едет на велосипеде по родной тосканской деревне, и дорога с обеих сторон обсажена оливами. Я ухитрялась строить догадки о прошлом профессора, хотя он ничего мне не рассказывал - например, о его музыкальных или книжных пристрастиях. Росси был очень застенчив в общении с окружающими, но я, в свою очередь, была уверена, что сама могу придумать целый мир. Профессор был одет не так строго, как накануне: рубашка с расстегнутой верхней пуговицей, поверх нее - спортивный свитер и рыбацкая куртка. Он так и остался стоять, точно боялся сесть снова, и принялся рассказывать мне о сложностях реставрации, спокойно, опять обретя уверенность в себе, сунув руки в карманы и легонько раскачиваясь вперед-назад. Наконец явилась секретарша с двумя охранниками и попросила нас следовать за ней в мастерские.

В зале, где работали реставраторы, была установлена замкнутая система видеонаблюдения. Сам зал представлял собой квадратное помещение с выложенными белым кафелем стенами. Пахло какой-то химией, будто в лаборатории. Окна были прикрыты рисовой бумагой: листы кремового цвета защищали картины от прямых солнечных лучей. В центре зала на четырех больших столах лежали ждущие своей очереди полотна. Не будь камер на потолке, помещение можно было бы принять за подсобку: металлические шкафы, крючок на стене с висевшей на нем парусиной с кармашками для разнообразных щеток и кистей, а в глубине - стопка облицовочной плитки и отделанная такой же плиткой консоль, на которой лежали большие пакеты из супермаркета и перьевая метелка.

Крепкий седоволосый мужчина в белом халате, с прямоугольной, точно обтесанный камень, прической, с улыбкой поспешил к нам.

- Джулио! - воскликнул он, увидев профессора Росси, и добродушно хлопнул его по спине.

Профессор в ответ положил руку на его плечо, но только спереди. Это чем-то напомнило мне средневековую церемонию посвящения в рыцари, а разница в росте между Джулио и его другом только усиливала впечатление. Несмотря на это, профессор чувствовал себя раскованно, судя по тому, что впервые за все время нашего знакомства взял меня за руку. Я осталась чуть позади, он подошел, непринужденно подхватил меня под локоть и повел к остальным.

- Анна, разреши представить тебе известного реставратора Франческо Феррера, лучшего врачевателя картин во всей Италии и моего доброго друга. Это ему пришлось выдержать всю тяжесть спора с Ватиканским архивом по поводу "Мадонны из Ньеволе". - Тот дружелюбно улыбнулся, но одновременно смерил меня долгим и проницательным взглядом человека, привыкшего по роду своей деятельности сразу же обнаруживать непорядок, взвешивать и оценивать увиденное. - А это Анна Сотомайор, - продолжил профессор, не отпуская мой локоть, - моя ученица, о которой я говорил. Она пишет диссертацию о Пьерпаоло Мазони.

- Весьма любопытный живописец, - сказал реставратор, протягивая мне руку.

Я не очень уверенно пожала ее, но ответное рукопожатие было твердым. У Феррера были большие шершавые пальцы гончара, говорившие о крепких нервах и способности к сосредоточению. Это был плотный, широкий, краснолицый мужчина, уроженец Пистойи, по словам Росси; выглядел он лет на шестьдесят с лишним. Внешне он напоминал ремесленника и, возможно, сознательно это подчеркивал, по контрасту со своей академической карьерой. Глаза его были маленькими, но живыми и искристыми. Взгляд Феррера словно ласкал все, на что попадал. Но в то же время оставалось ощущение, что этот человек способен в один миг прикинуть, измерить и воспроизвести все увиденное.

- Я думаю, что при работе со старинными полотнами вам нелегко решить, выдержит картина хирургическую операцию или нет, - сказала я, подхватывая медицинскую метафору профессора Росси.

- Все иначе, синьорина, - ответил тот по-итальянски. - Как и в медицине, у нас существуют различные уровни вмешательства. Применяя современные щадящие методы, мы можем работать с картиной без риска повредить ее. В сущности, - добавил он, пока мы шли по залу, - это философский вопрос, если вы понимаете. Есть приверженцы оккультистских методов, во главе с монсеньором Готье, а мы здесь отстаиваем принцип читаемости картины. Допустим, у нас имеется пергамент со стихами Данте. Отдельные слова неразличимы из-за пятен от сырости. Как вы считаете, не надо ли очистить его, чтобы прочесть и понять, о чем говорит поэт? - Феррер сделал паузу, ожидая, что я выражу согласие, и продолжил: - С картинами то же самое.

Затем он слегка склонил голову с геометрической шевелюрой и молча стал разглядывать меня. Во взгляде его я различила почтение, смешанное с любопытством, словно я напоминала ему кого-то.

Сравнение полотна с нечитаемым стихотворением мне показалось довольно занятным, но в то же время неточным. Франческо Феррер обладал даром красноречия в высшей степени, поэтому все его заявления звучали истиной в последней инстанции.

- На самом деле ничего нового, - вмешался Росси. - Церковь всегда предлагала принимать все на веру, будь то тексты, произведения искусства или литургия. Помнишь старый девиз масонов внутри римской курии? "Верить как можно меньше, не впадая при этом в ересь, чтобы повиноваться как можно меньше, не впадая при этом в ослушание"? - В голосе его слышалась насмешка. - Таинство оказалось на службе у власти. - На миг мне почудилось, что это мой отец разразился обычной для него антиклерикальной тирадой, хотя интонация профессора Росси была скорее философской, чем вызывающей. - Впрочем, как ты знаешь, - прибавил он, обращаясь ко мне, - в этом заключалась главная причина Реформации.

Поучающие нотки, проскользнувшие в последней фразе, мне не понравились. Каждый школьник прекрасно знает, что Лютер выступал за свободное толкование Священного Писания, тогда как высшие католические иерархи полагали, что прямое участие паствы в таинствах приведет к потере влияния Церкви. Напоминание о столь элементарных вещах означало, что мне указали на место - довольствуйся, мол, прописными истинами. Вряд ли кому понравится, когда его ставят так низко.

- Да, - ответила я, в оскорбленной гордости взяв на себя роль адвоката дьявола, - но одно дело - добиться читаемости картины, - я сознательно подчеркнула это слово, - и другое - прояснить то, что художник, вероятно, намеренно сделал неоднозначным. По крайней мере, с "Мадонной из Ньеволе" так и обстоит дело.

Назад Дальше