Мои встречи с доньей Марией-Луизой - помимо нашего постоянного ежедневного общения в присутствии короля - происходили в отведенных мне дворцовых покоях, расположенных в левом крыле здания, которыми я пользовался для отдыха в любое время дня. Ключи от этих комнат были только у меня и еще у слуги, проводившего там уборку, менявшего белье, пополнявшего запасы напитков, сластей и фруктов, - я любил иметь все это под рукой, когда удавалось выкроить время для короткого отдыха во время долгого рабочего дня. Королева, разумеется, тоже имела свой ключ, что, подозреваю, было для всех секретом Полишинеля, хотя она пользовалась им очень осмотрительно, открывая дверь в мои комнаты лишь в строго определенные дни и часы, а именно по вторникам и пятницам в шесть часов вечера. Это было время, которое король неизменно, с присущей ему методичностью, посвящал своему сугубо приватному увлечению - столярничеству. Старый маэстро Бертольдо, руководивший работой краснодеревщиков столярной мастерской при королевском доме "Касита дель Лабрадор" в Аранхуэсе, приезжал в эти дни в мадридский дворец и наставлял в столярном искусстве короля в мастерской, сооруженной специально для этой цели; и даже когда двор по несколько месяцев не бывал в Мадриде, пережидая затянувшуюся непогоду в Ла-Гранхе, или Эскориале, или в том же Аранхуэсе, Бертольдо все это время бывал при короле: он сопровождал его в поездках как член королевской свиты, настолько сильно его величество был привержен этому занятию, приносившему ему отдохновение в вечерние часы по вторникам и пятницам. Вот почему, когда мне тоже приходилось бывать с королем в одном из этих дворцов, наши свидания с доньей Марией-Луизой так же, как и в Мадриде, проходили в отведенных мне комнатах. Только болезнь одного из нас, совершенно неотложная дипломатическая встреча или война могли заставить нас отложить свидание. Но так как, откровенно говоря, здоровье у нас обоих было отменное, характер у королевы решительный, что позволяло ей с легкостью отменять приемы самых важных послов, а войны в те годы отличались скоротечностью, то наши тайные встречи по вторникам и пятницам срывались лишь в редких случаях.
А теперь, чтобы вся эта история была понята правильно, мне остается одно - рассказать читателю, в чем, собственно, состояли наши с королевой встречи и в какой атмосфере они проходили.
Закрывшись в моих комнатах, мы переставали быть ее величеством и Мануэлем и как по волшебству превращались в Малу и Ману. Малу и Ману, ласковые имена наших новых ипостасей, были придуманы в самом начале нашей тайной близости. Они были так похожи, что, когда мы называли ими друг друга, они нас еще больше сближали, делали почти одинаковыми, стирали различия, заставляли забывать, что мы принадлежим разным полам. Малу и Ману были друзьями, братом и сестрой, сообщниками, веселыми приятелями, товарищами, единственными членами братства или ложи, созданной специально для них и только для них, они были близнецами, были едины и неразделимы или - что одно и то же - взаимозаменяемы. В комнате с высоким потолком и низко опущенными шторами, в приглушенном мягком свете, как бы окутывающем нас и оберегающем наши игры - ибо наши встречи были не чем иным, как игрой, и я не думаю, что хоть кому-нибудь будет легко понять и поверить, насколько, в сущности, они были невинны, - каждый вторник и пятницу, в шесть часов вечера, рождались заново Малу и Ману, рождались в тот самый момент, когда я, повернув ключ, открывал дверь и, закрыв ее за собой, приближался к широкому белому ложу под украшенным кистями балдахином, где меня, нетерпеливо улыбаясь, уже дожидалась сбросившая одежды счастливая Малу. И сразу же после первого всплеска радости, после первой ласки, первых шуток, понятных только Малу и Ману, потому что они их изобрели друг для друга и только они ими владели и пользовались, я задавал ей главный вопрос, с которого начиналась наша большая игра: "Кого Малу хочет видеть сегодня в гостях?" Хотя этот непременный вопрос должен был задавать Ману, иногда первой его произносила сама Малу - так случалось обычно, когда день выдавался трудным или ею овладевала лень и она предпочитала не утруждать себя лишней заботой, обдумывая, кого бы ей хотелось увидеть. Ведь в конце концов, какой бы из маскарадных костюмов, хранящихся в гостиной, они ни выбирали, под ним всегда скрывался Ману; выбор обычно делала Малу, но иногда и он сам, все зависело от того, кто первый задавал их условный вопрос.
История этих нарядов насчитывала уже двенадцать лет. Она началась однажды в субботу на Масленицу, когда меня, в то время еще кавалергарда Карла IV, мой брат Луис взял с собой на бал-маскарад, проводившийся под неофициальным покровительством тогдашних принца и принцессы Астурийских, которым я к тому времени еще не имел чести быть представленным. В одежной лавке комедиантов квартала Лавапьес я раздобыл костюм бродячего певца и лицедея - хуглара, слегка потертый, но сшитый из добротного бархата ярко-красного цвета, и высокие чулки белого шелка, которые хорошо - может быть, даже слишком хорошо - подчеркивали развитую мускулатуру моих ног, и, прихватив в той же лавке лютню, отправился на праздник. Именно тогда на мне впервые остановила свой зоркий взгляд моя госпожа донья Мария-Луиза, а так как к этому времени она и дон Карлос, уже отметившие своим вниманием и покровительством моего брата Луиса, видели его на балу вместе со мной, то и меня пригласили подойти к ним, и это оказалось не только началом долгой истории маскарадных костюмов, но и поворотным пунктом моей судьбы, давшим новое направление всей моей последующей жизни. Принцесса никогда не могла забыть тот образ, в котором я явился ей в первый раз, - камзол, берет с маленьким черно-зеленым пером, чулки, лютня, - и шутила, что форма королевского гвардейца была на самом деле просто еще одним моим маскарадным костюмом, ничем не лучше, чем другие, и что ей однажды придется установить, кто же такой на самом деле дон Мануэль - хуглар или гусар, - ей доставляло удовольствие играть этими именами.
Три или четыре года спустя, когда уже умер Карл III и она стала королевой, а я, по ее милости, капитаном, мне пришлось однажды вечером сопровождать их величества на бой быков, где они хотели посмотреть выступление знаменитого тореро Пепе Ильо, и так как я во время корриды вполголоса говорил королеве о моем восхищении тореадором, его прекрасным телосложением и богатым, усыпанным блестками костюмом, то чему же было удивляться, что через несколько дней посыльный принес мне обернутую красивой бумагой коробку, из которой я с изумлением и восхищением извлек усыпанный блестками наряд тореро, еще более красивый, чем тот, в котором выступал Пепе Ильо, осыпанный янтарем и перламутром, отороченный ярко-красной и желтой бахромой, - подлинное произведение искусства, а к нему было приложено короткое письмо, в котором говорилось: "Мануэлю, тайному тореадору, который сумеет пронзить шпагой сердце своенравной телочки". Письмо было не подписано, но его смысл, обстоятельства, ему предшествующие, и даже сама его краткость достаточно ясно свидетельствовали о высоком положении автора. Словом, именно в те дни родились Малу и Ману.
Наряд тореро оказался лишь началом обширной коллекции. Не проходило ни единого дня моего рождения, ни именин без того, чтобы я не получал - уже за подписью Малу - очередное поздравление и новый костюм, пополнявший мой маскарадный гардероб; и затем каждую весну, каждое лето и каждую осень я получал подписанные тем же нежным именем записки, сопровождавшие пакеты, их доставляли мне из Аранхуэса, или Ла-Гранхи, или Эскориала, где, консультируясь в часы досуга со своими искусными портными и портнихами, Малу придумывала новые наряды и отправляла их Ману, которого даже в самую изнурительную жару удерживали в Мадриде государственные дела. Так постепенно в моей гардеробной появлялись все новые и новые костюмы, образующие причудливые сочетания эпох и стилей: тореадор соседствовал там с гладиатором и моряком, крестоносец с султаном, император с аббатом, пастух с пиратом, капитан гражданской гвардии с рыцарем-тамплиером, китайский мандарин с индийским раджой и скромным монастырским садовником; а если вспомнить, что там имелись также одеяния персонажей античной мифологии, то станет понятным, почему некоторые из костюмов бывали вынуждены иногда целый год проскучать в шкафу, дожидаясь, пока до них дойдет очередь предстать перед Малу, имевшей, конечно же, своих любимчиков, которых она вспоминала чаще других, отвечая на вопрос: "Кого хочет видеть сегодня в гостях Малу?"; правда, когда она время от времени предоставляла свободу выбора мне, то у какого-нибудь забытого уличного акробата или странствующего рыцаря резко вырастали шансы выйти из забвения.
Пока я на несколько минут выходил в гардеробную, чтобы принять там новый облик, Малу тоже наряжалась кем-нибудь, но делала это более легко и просто, потому что, как бы это ни показалось странным, в интимной обстановке она питала отвращение к маскарадной мишуре, не любила украшений, поэтому эффекта преображения она достигала обычно самыми экономными средствами - простыней, которая больше силой воображения, чем реальным сходством, превращалась в тунику, в сутану, в хламиду, в дырявое рубище пленницы или жалкую накидку спасенной с тонущего корабля путешественницы; несколькими гребнями, которые в ее волосах становились рожками молодой коровы, или крестом над головой мученика, или мечом - моего тореро, гладиатора или Олоферна; ожерелье могло оказаться четками в руках послушницы, узами на ногах Брисеиды или фермуаром на шее мавританской принцессы.
Ибо в конце концов именно в этом и состояла игра. В том, чтобы в момент появления Ману в новом образе Малу ожидала его, уже готовая составить соответствующую этому образу комедийную пару: если Ману был могущественным и свирепым Сулейманом, то Малу встречала его в образе трепещущей рабыни-христианки; и напротив, если в комнату входил грубый и фанатичный крестоносец, он встречал там гордую арабскую красавицу, смотревшую на него с ненавистью и отвращением; отважный моряк должен был быть готовым в любую минуту броситься в море, чтобы спасти стыдливую деву, а похотливый садовник - обнаружить среди роз застывшую в экстазе монахиню; палач отправлял на костер закоренелую ведьму, а благочестивый священник терял дар речи, потрясенный красотой спящей принцессы; бык-Юпитер, блистая великолепием пятнистой шкуры и кривых рогов, похищал Европу; Дафна замирала, превращаясь в дерево, едва ее касались руки влюбленного Аполлона; пожалуй, лишь Ахиллес не знал, с кем ему предстояло встретиться в своей палатке после возвращения с поля битвы - то ли с Патроклом, то ли с Брисеидой: это полностью зависело от непредсказуемого выбора Малу. По мере того как комедия развертывалась, образы персонажей все более размывались, растворялись в действии, где постоянному натиску, взрывной энергии и мощи Ману противостояли бегство и сопротивление Малу, завершавшиеся ее сдачей, а иногда даже агонией и смертью; последнее вообще было ее привилегией, выступала ли она в образе рабыни, ведьмы или телочки. Когда игра заканчивалась, а костюмы персонажей по ходу действия была уже разбросаны по полу или затеряны в простынях, Малу и Ману превращались в самих себя и переходили от одного развлечения к другому, от неистовства к нежности, от игры в грех к игре в невинность. Ибо все это, мой далекий читатель, было лишь игрой.
Мне кажется, что есть один эпизод, который проливает дополнительный свет на историю Малу и Ману и может служить для нее эпилогом. Однажды вечером двадцать лет спустя уже постаревшая Мария-Луиза рассказывала своим итальянским гостям во дворце Барберини о славных временах мадридского двора. И вдруг неожиданно для меня - и к удивлению короля - она повернулась в мою сторону и сказала: "Мануэль, чем рассказывать о том, как красочно все выглядело, давай лучше покажем нашим уважаемым римским гостям, как мы тогда одевались. Поди-ка достань твои старые мундиры и пройдись в них перед нами, чтобы все увидели, каким ты был, и смогли представить, каким был наш двор и все мы…" Отказаться было невозможно. Пришлось распорядиться, чтобы принесли полдюжины парадных, соответствующих моим различным чинам и постам, мундиров, с которыми я не расставался даже вдали от родины, в изгнании, хотя вот уже десять лет не было случая облачиться ни в один из них, а теперь мне предстояло надевать их все, один за другим, и демонстрировать присутствующим, которые будут издавать возгласы удивления и восхищения, потрясенные роскошью и блеском эполет, пряжек, плюмажей на шляпах - даже у наполеоновских генералов не было таких ярких украшений, - но при этом они не поймут весь смысл сцены, не догадаются, что на самом деле происходит в величественном салоне римского дворца, никогда не узнают, что у них на глазах Малу воскрешала Ману, что в этот момент перед ее мысленным взором проносились другие вечера, другие наряды и она вновь видела молодого Ману, увлеченного своим забавным представлением. Однако мне не удалось показать все мундиры. Уже на третьем или четвертом королеву стала бить дрожь, она не то засмеялась, не то всхлипнула и вдруг разразилась слезами и упала в обморок, ее унесли, и на этом вечер закончился. Лишь на мгновение в августейшей старухе воскресла Малу, с любовным пылом и молодым задором старавшаяся оживить игру, будто она могла возродить неиссякаемый источник жизни под складками ее юбки. В общем, это был довольно странный случай, о котором мы никогда не говорили. Однако последние слова, которые донья Мария-Луиза прошептала мне на ухо - ее уже глубоко затянула агония, и она не могла произнести их по-другому, - были все те же: "Кого сегодня хочет видеть Малу у себя в гостях?" Если бы Ману мог, он появился бы перед ней в тот хмурый римский вечер в облике тихой Смерти.
Но вернемся в 1797 год. Однажды, не помню точно, в какой именно день, я зашел в мои комнаты, чтобы немного отдохнуть от работы, и, когда уже закрывал за собой дверь, вдруг с удивлением услышал глухой голос из алькова: "Закрой на ключ". Я машинально выполнил приказ, теряясь в догадках: то ли кто-то из нас двоих - я или донья Мария-Луиза - перепутали день, то ли она по какой-то причине нарушила нашу традицию и решила сделать мне сюрприз. "Что случилось, Малу?.." - начал было я, подходя к алькову, и вдруг замер, словно парализованный, не веря глазам: место Малу на ложе занимал принц Фернандо, его выпуклые полуприкрытые глаза смотрели на меня с насмешкой, толстогубый полуоткрытый рот с отвисающей нижней губой, обнажавшей мелкие острые зубы, покрытые серым налетом, и почти незаметной верхней, терявшейся под непропорционально большим носом, складывался в карикатурную, опасливую и одновременно издевательскую, улыбку. "Ваша светлость…" - только й смог проговорить я и почувствовал, как мое лицо заливает краска, как дрогнули и ослабли колени в предчувствии того, что еще отказывалась понимать моя пошедшая кругом голова. И тогда этот мерзкий сардонический рот произнес неотвратимое: "Я тебя жду, Ману…"
Я едва удерживался на ногах, к горлу подступила тошнота, лицо горело, в висках стучало, но мое смятение увеличилось еще более, когда я заметил чулки и одежду принца, в беспорядке разбросанные по полу, и вспомнил, что в последние недели Малу несколько раз слышала подозрительный шорох и опасалась, что в комнате завелась крыса. Не знаю, сколько времени я стоял как загипнотизированный гнусным взглядом и усмешкой дона Фернандо, лежавшего под простынями совершенно голым - теперь я это знал точно, потому что его нижнее белье было сложено кучкой на персидском ковре, - не реагируя на его настойчиво повторяемый вопрос, отдававшийся молотком у меня в висках, и мучительно думал, не ослышался ли я, действительно ли он назвал меня Ману, а не Мануэлем, и как он вообще оказался здесь… Наконец я очнулся и прервал его встречным вопросом: "Что делает ваша светлость в моих апартаментах? Разве сейчас не время занятий с отцом Эскойкисом?" В ответ он лишь рассмеялся, хлюпая мокрыми губами: "Да будет тебе, Мануэль. Я в первый раз прихожу к тебе. Мог бы быть полюбезнее". Я едва нашел силы, чтобы унять дрожь в ногах и подавить приступ тошноты, однако все еще не мог понять, что происходит, не мог выйти из состояния растерянности. Наконец, собрав все силы, - как утопающий для последнего рывка, - я попытался положить конец нелепой ситуации: "Мне будет очень приятно принять вашу светлость, но в другой раз. Сейчас я должен вернуться к себе в кабинет. Мои секретари уже беспокоятся, да и бедный отец Эскойкис, ваша светлость, уже…" Я говорил слишком долго и не слишком твердо, будто боялся остановиться, будто повторял заклинание, стараясь стряхнуть дурной сон. Но холодный взгляд дона Фернандо не давал мне вырваться из кошмара, упорно возвращая к ужасной реальности его присутствия в моей комнате, в моем алькове, в моей постели. И его голос, когда он меня прервал, был таким же жестким и холодным, как его взгляд: "Не будем терять времени, Мануэль, ведь о нас уже беспокоятся. Я тоже хочу играть. Давай же, спрашивай меня". Что-то в моем мозгу опустилось, как занавес, предохраняя от понимания отвратительного смысла его приказа. Глухим, безразличным голосом я ответил: "Хорошо, ваша светлость. О чем я должен спрашивать?" Принц снова улыбнулся, хотя, возможно, это была не улыбка, а гримаса, и, зловеще помолчав - его молчание мне показалось бесконечным, - произнес, отвратительно кривляясь, голосом своей матери: "Кого хочет Фену видеть сегодня у себя в гостях?"