Кто убил герцогиню Альба или Волаверунт - Антонио Ларрета 6 стр.


Я испытал большую радость, когда получил от Вас письмо и узнал, что Вы по-прежнему полны сил и творческой энергии, необходимой для создания новых шедевров, и готовы предпринять такие длительные путешествия, как, например, то, что привело Вас во Францию, или то, что Вы предполагаете совершить в Рим с целью навестить меня. Но я, хотя и прожил, к моему сожалению, все эти долгие годы в Риме, решил сменить воздух, и несмотря на то, что еще не знаю, окажусь ли я в Лондоне или в Вене, - поскольку я исключаю Париж по причинам, о которых Вы можете догадаться, - я тем не менее обязательно куда-нибудь вскоре отправлюсь. Но об этом я еще напишу Вам, потому что мне действительно понравилась мысль встретиться с Вами и потолковать о прошлом, хотя мои "Мемуары" пока не больше чем намерение, и когда я буду их писать (если это время когда-нибудь настанет), я буду касаться только политических событий, от которых Вы, на Ваше счастье, всегда были весьма далеки. Не исключено, что если нам удастся встретиться, Вы сможете написать мой портрет: Вы ведь не потеряли руку, я хорошо вижу это по наброску, что Вы мне послали, - я Вам очень за него признателен, - столь интересный по замыслу и столь мастерский по рисунку. Я же, напротив, как Вы убедитесь, если мы увидимся, много потерял и в осанке, и в силе, для меня слишком быстро промчались эти печальные годы. Прошу Вас передать от меня привет испанским друзьям, с которыми Вы там встречаетесь, и засвидетельствовать мои добрые чувства сопровождающим Вас родственникам. С Вами ли Хавьер? Примите уверения в моей дружбе и неизменном к Вам уважении.

Дон Мануэль де Годой,

Князь мира.

Как у меня было заведено, я сохранил копию этого письма.

БОРДО, ОКТЯБРЬ 1825 ГОДА

В октябре 1825 года я решил совершить инкогнито путешествие в Париж, к чему меня побудили чисто политические соображения, раскрывать которые сегодня уже не имеет смысла. Чтобы усыпить бдительность ватиканского ведомства иностранных дел, я сделал вид, что отправляюсь в Пизу, куда ездил ежемесячно навещать графиню Кастильофьель с сыновьями, - с молчаливого папского согласия это уже вошло у меня в обычай; но из Пизы, где меня ожидали заранее нанятые лошади, карета и кучер с форейтором, я направился в Париж. Там все мои дела разрешились гораздо быстрее, чем я рассчитывал, - выражаясь яснее, они попросту провалились, - и я решил не мешкая возвратиться в Пизу, столько же из желания найти утешение около Пепиты и всех моих, сколько из-за нелишней предосторожности: не дать возможности восторжествовать папским шпионам, считавшимся тогда самыми искусными в Италии.

А посему я отправился назад по Лионской дороге, чтобы потом доехать до Женевы, а оттуда через Милан въехать в Тоскану. И вот, когда я был в Лионе - я остановился на окраине на постоялом дворе, где действительно кормили отменно, - мой взгляд случайно упал на знак королевской дороги - большую деревянную стрелу, выкрашенную белой краской, на ней черными буквами с сильным нажимом было написано "БОРДО". Не знаю, то ли на меня повлияло ощущение довольства, вызванное хорошим пищеварением, то ли, напротив, столь отличная от него горечь неудачи, вновь отбросившей меня в опостылевшее затворничество в Италии, только я вдруг забыл о шпионах и без долгих колебаний приказал повернуть на Бордо. Лошади были добрые, кучер бойкий и умелый, а осенняя Франция услаждала взор, так что путешествие вышло необыкновенно приятным и я даже не заметил, в какой момент мои мысли перенеслись к событиям, которые неизбежно станут предметом нашей беседы со старым маэстро. Знаю только, что меня охватил вдруг страх, что за прошедший год Гойя мог умереть, - ведь тогда мое любопытство так и осталось бы неудовлетворенным; ну что ж, решил я, в этом случае я смогу встретиться с изгнанными из Испании либералами, осевшими в Бордо, поговорить с ними о родине и об - увы! - все более и более далеких перспективах возвращения к режиму, который будет столь гнетущим и жестоким, как правление Фердинанда, и в большей степени будет отвечать нашим старым мечтам об Испании, живущей во времени, отмеряемом часами современной и просвещенной Истории.

Я отправился на улицу Фоссе де л'Энтанданс - любопытно, что ее название запечатлелось у меня в памяти по той причине, что экзотическая испанская орфография художника оказалась безупречной французской орфографией, это меня позабавило. Но Гойя больше не жил тут, по указанному адресу; его бывшая соседка, весьма словоохотливая дама, вспомнила его как человека с неровным характером "tantôt gentil, tantôt farouche"), а его жену как взбалмошную особу "une cancannière, une espagnole trop bavarde qui adore le raffut du ménage"), но не смогла сколько-нибудь уверенно сказать, живут ли они по-прежнему в Бордо или переехали в Пломбьер, потому что ей не раз доводилось слышать, как они говорили о такой возможности. Болтливая собеседница дала мне в конце концов и очень ценные сведения: Гойя, судя по всему, имел обыкновение каждый день "после полудня" встречаться с друзьями в "кондитерской" одного соотечественника по фамилии не то Пок, не то Пот. Нет, Пок, точно: Пок. Теперь она уверена. Она хорошо помнит, как несколько молодых людей, ее родственников, часто насмешливо декламировали: "Выпьем шоколад у Пока - так велит теперь эпоха". Кондитерская, как оказалось, пользовалась большой популярностью и у коренных бордосцев, поэтому мне не составило труда разыскать ее.

В тот же день на постоялом дворе, где я остановился, мне дали адрес кондитерской, и, чтобы попасть туда, мне даже не понадобилось воспользоваться экипажем, потому что я за считанные минуты дошел не спеша до улицы Птит-Топ, совершив таким образом и приятную короткую прогулку по довольно ровной и прямой дороге. По пути, переходя площадь, устланную ковром сухих листьев, позолоченных уже склонившимся солнцем, я увидел афишу, которая раньше уже привлекла мое внимание на постоялом дворе: в ней сообщалось, что сегодня вечером в городском "Grand Theatre" состоится представление "Севильского цирюльника". Меня это обрадовало, я решил, что если не встречу Гойю, то найду утешение у маэстро Россини, а главное, смогу тогда посетить театр, Считавшийся одним из самых красивых в Европе, недаром у нас в Мадриде в свое время изучали вопрос о возможности построить его точную копию прямо напротив королевского дворца.

А немного погодя, когда я обходил памятник, стоящий в центре площади, я вдруг услышал кастильскую речь. Два сеньора разговаривали громкими голосами, как мы имеем обыкновение выражаться на улицах и в харчевнях, и я замедлил шаг, чтобы не поравняться с ними и не быть узнанным, но сам в одном из них сразу узнал Мануэля Сильвелу, несмотря на то что столько воды утекло со времени нашей последней встречи: его неповторимый бас и острый, как лезвие ножа, нос с годами стали еще приметнее. Что касается другого сеньора - с обрюзгшим лицом и согбенной фигурой, - в нем я не мог в тот момент признать никого из старых друзей. Я отстал еще больше, и вдруг до меня дошло, что они движутся в том же направлении, что и я, вот они свернули в узкий переулок и вышли к улочке, которая называлась "Заведение Пока". И тут со мной что-то произошло. Меня охватило смятение, потому что мне ясно, как при вспышке молнии, представилось, каким нелепым самообманом с моей стороны было предполагать, будто встреча с кем-нибудь из этих либералов, укрывшихся в Бордо, может быть для меня приятной или полезной; ведь хотя и я, и они вот уже двадцать пять лет желали для Испании почти одного и того же, мы тем не менее принадлежали к противоположным лагерям, и было бы наивным надеяться, что только потому, что меня, как и их, четверть века преследовало правительство, только из-за этого они встретили бы меня с распростертыми объятиями, хотя ранее я был их врагом и мою политику они считали роковой.

Я уже склонялся к тому, чтобы не искушать судьбу и не подвергать себя опасности попасть в неловкое положение или получить оскорбление, однако я находился уже в двух шагах от заведения Пока и, вероятно, от Гойи, но тем не менее я хотел держаться как можно дальше от этих людей. Пока я колебался, не зная, на что решиться, мой взгляд скользнул по зеркалу, висевшему у входа около вывески с надписью "Шоколад и пирожные". И вдруг меня осенило: образ человека, нечаянно схваченный рассеянным взглядом, решительно отличался от того Годоя, которого эти люди видели почти двадцать лет тому назад и которого, несомненно, помнили… Теперь мое лицо казалось изрытым и опавшим, истончились некогда мясистые чувственные губы и нос, поползли над висками залысины, забираясь туда, где время посекло густые волнистые волосы, ослабло и усохло сильное тело, погас блеск в глазах и выцвел на щеках румянец, наведенный астурийскими ветрами. Никто меня не узнает. Чтобы остаться нераскрытым, достаточно надеть очки, обращаться к гарсону на хорошем французском языке и быть начеку.

Мое появление было едва удостоено несколькими беглыми любопытными взглядами, я сел у окна, чтобы падающий со спины свет, добавившись к моим возрастным изменениям, сделал меня совсем неузнаваемым, и тотчас признал во втором сеньоре, которого видел перед тем на улице, дона Леандро де Моратина. Бедняга Моратин! Он превратился в развалину.

Сильвела и Моратин были теперь не одни. За их столом сидело еще три незнакомых мне человека, явно испанцы, судя по их речи, так как все они говорили громко, перебрасываясь незамысловатыми шутками с тем, кто, по-видимому, был хозяином кондитерской (Пок?). Они, разумеется, не были конспираторами, не готовили заговора против испанского правительства, пока я их слушал, они даже ни разу не упомянули Испанию, один из них просто рассказывал, живописуя детали, о нелепой бюрократической волоките в каком-то богом проклятом учреждении. И тон их разговора совсем не изменился с приходом Гойи.

А Гойя вошел вскоре после меня, он задержался на мгновение у порога, наверное, чтобы перевести дыхание после того, как, подобно маленькому кроту, взбежал по улочке, французское название которой как раз и значило "маленький крот", и мне было приятно спустя столько лет увидеть его крепко сбитую фигуру, уверенный взгляд, твердые складки рта, и хотя он с годами несколько отяжелел, тем не менее, будучи старше всех здесь присутствующих, отнюдь не выглядел дряхлым. Единственное, что меня в нем удивило, это его несколько неестественный, напыщенный вид, который ему придавали серый переливчатый сюртук, черные гетры и светло-кремовое жабо; похоже, что пятнадцать месяцев во Франции в гораздо большей степени, чем тридцать лет при испанском дворе, смогли наложить печать безликой буржуазной благопристойности на его внешность, в которой было что-то и от крестьянина, и от цыгана, и от махо - таким я помнил его по Мадриду.

Назад Дальше