Процесс Элизабет Кри - Питер Акройд 4 стр.


Прослеживается еще одна любопытная и прихотливая связь между убийством и романтическим движением. "Признания" Де Куинси были поначалу опубликованы анонимно, и одним из тех, кто приписывал себе их авторство, был Томас Гриффитс Уэйнрайт. Уэйнрайт был чрезвычайно тонким критиком и журналистом: к примеру, он, в числе лишь немногих людей своего времени, сумел распознать гений малоизвестного тогда Уильяма Блейка. Он даже превознес "Иерусалим", последнюю эпическую поэму Блейка, которую современники в один голос назвали бредом сумасшедшего, расположившего Иерусалим - где бы вы думали? - на Оксфорд-стрит! Уэйнрайт был также восторженным почитателем Вордсворта и других поэтов "озерной школы"; но имелась у него еще одна особенность, отмеченная Чарльзом Диккенсом в рассказе "Пойман с поличным" и Булвер-Литтоном в "Лукреции". Уэйнрайт был отъявленным и закоренелым убийцей, тайным отравителем, который, разделавшись с членами своей семьи, обратился затем к случайным знакомым. Он читал стихи днем и травил людей ночью".

Джордж Гиссинг отложил журнал; он еще не дошел до конца эссе, а уже заметил три синтаксические ошибки и несколько погрешностей стиля, что огорчило его больше, чем он мог предполагать. Как можно было выпустить в свет свое первое эссе в таком корявом виде? Прилив надежд и оптимизма начал уступать место прежнему унынию, и он закрыл "Пэлл-Мэлл ревью" со вздохом.

Глава 10

Мистер Грейторекс. Можете ли вы объяснить, каким образом вышло, что ваш муж совершил самоубийство через два дня после того, как вы купили мышьяк у аптекаря на Грейт-Титчфилд-стрит?

Элизабет Кри. В тот вечер, вернувшись домой, я сказала ему, что купила средство от крыс.

Мистер Грейторекс. Кстати, о крысах. Ваша горничная Эвлин Мортимер в своих показаниях утверждала, что крыс в доме не было. Ведь дом, если я не ошибаюсь, новый?

Элизабет Кри. Эвлин редко когда наведывалась в погреб, сэр. У нее слабые нервы, и поэтому я не стала ей рассказывать о моем открытии. А что касается дома…

Мистер Грейторекс. Да?

Элизабет Кри. Крысы бывают и в новых домах.

Мистер Грейторекс. Не сообщите ли вы мне, где вы оставили склянку с мышьяком?

Элизабет Кри. В комнатке за кухней, рядом с утюгами.

Мистер Грейторекс. И вы сказали мистеру Кри, где она?

Элизабет Кри. Насколько помню, да. В тот вечер за ужином мы вели общий разговор.

Мистер Грейторекс. К этому разговору мы вернемся позже, а теперь хочу напомнить вам замечание, которое вы сделали раньше. Вы сказали, что у вашего мужа был мрачный характер. Не разъясните ли подробнее, что вы имели в виду?

Элизабет Кри. Видите ли, сэр, он постоянно размышлял на некоторые темы.

Мистер Грейторекс. На какие?

Элизабет Кри. Он думал, что он проклят. Что черти ни на миг не упускают его из виду. Он думал, что они сначала уничтожат его разум, а потом примутся за тело, что ему назначено судьбой гореть в аду. Он был католик, сэр, и его мучили всякие страхи.

Мистер Грейторекс. Верно ли, что у него был солидный личный доход?

Элизабет Кри. Да, сэр. Его отец разбогател на железнодорожных акциях.

Мистер Грейторекс. Понятно. Не скажете ли вы мне теперь, как человек, подверженный тревогам столь необычного свойства, вел себя в течение дня?

Элизабет Кри. Каждое утро он отправлялся в читальный зал Британского музея.

Глава 11

Ранней осенью 1880 года, непосредственно перед возникновением Голема из Лаймхауса, стояла чрезвычайно сырая и холодная погода. Печально известные туманы - "гороховые супы", так выразительно запечатленные Робертом Льюисом Стивенсоном и Артуром Конан Дойлом, были густы и темны как раз настолько, чтобы оправдывать свою литературную репутацию; но что беспокоило лондонцев больше всего - это вкус и запах тумана. Их легкие точно были забиты сгустками угольной пыли, языки и носоглотки распухли от того, что называли "шахтерской слизью". Может быть, именно поэтому читальный зал Британского музея был необычно полон в то промозглое сентябрьское утро, когда Джон Кри вошел в здание со своим кожаным саквояжем и перекинутым через руку аккуратно сложенным пальто. Он снял его, по своему обыкновению, еще под колоннадой, но на этот раз, прежде чем войти в теплое помещение, он оглянулся и посмотрел в туман со странно-скорбным выражением на лице. Белесые клочья еще витали вокруг Джона Кри, когда он вступил в обширный вестибюль, и в первый миг могло показаться, что это явление демона в пантомиме. Правда, ничто другое в его внешности этого впечатления не подтверждало: ростом он был, как любили тогда говорить, середка на половинку, темные волосы были гладко причесаны. Сорока лет от роду, плотного телосложения, он, возможно, проявлял некоторую склонность к полноте, и его округлое мягкое лицо служило лишь обрамлением для необычайных по бледности голубых глаз; бледность их была такова, что немудрено было принять Джона Кри за слепца, но стоило посмотреть на него чуть пристальней, и становилось понятно, что эти глаза в каком-то смысле глядят внутрь тебя.

В читальном зале у него было привычное место - С-4, но в это утро его уже успел занять бледный молодой человек, который нервно постукивал рукой по зеленой кожаной обивке стола, читая "Пэлл-Мэлл ревью". Рядом с ним в зале, полном почти до предела, было свободное место, и Джон Кри аккуратно поставил там свой саквояж. По другую сторону от свободного места сидел пожилой человек с необычно длинной по тем временам бородой. Если бы Джону Кри сказали, что он сидит между Джорджем Гиссингом и Карлом Марксом, он не придал бы этому обстоятельству никакого значения, не будучи знакомым ни с именами, ни с трудами этих людей; единственным чувством, которое он испытывал в описываемое утро, было раздражение от того, что он оказался, по его собственному мысленному выражению, "зажат в тиски". Несмотря на это, Маркс и Гиссинг в очень скором времени сыграют некую роль в его истории.

Какие же книги избрал Джон Кри для чтения в этот туманный осенний день? За ним числились "История английской бедноты" Пламстеда и "Несколько вздохов из преисподней" Молтона. Темой обеих книг была жизнь обездоленных и бродяг столицы, и по этой причине книги возбуждали в нем особый интерес; его чрезвычайно занимали нищета и порождаемые ею преступления и недуги. Вероятно, этот интерес был не совсем обычен для человека его класса и происхождения; его отец был богатым галантерейщиком в Ланкастере, но Джон Кри, к немалому разочарованию семьи, не достиг успеха в торговле. Он приехал в Лондон, желая выйти из отцовской тени и попробовать свои силы на литературном поприще; но ни как репортер "Эры", ни как драматург он не смог преуспеть больше, чем в иных областях. Теперь, однако, ему верилось, что наконец-то он нащупал свою великую тему - жизнь беднейших слоев. Он часто вспоминал слова издателя Филипа Кэрью о том, что "грандиозная книга о Лондоне еще не написана". Так почему не попытаться избыть свои личные невзгоды, рассказав о страданиях множества людей?

Справа от него Карл Маркс делил внимание между "In Memoriam" Теннисона и "Холодным домом" Чарльза Диккенса; может показаться, что это было странное чтение для немецкого философа, но к концу жизни он стал возвращаться к предмету своей первой страсти - к поэзии. В юности он жадно поглощал беллетристику и особенно его трогали романы Эжена Сю; весьма характерным для Маркса средством самовыражения была тогда эпическая поэзия. Теперь он вновь вынашивал замысел длинной поэмы; местом ее действия должны были стать беспокойные улицы Лаймхауса, а назвать ее он думал "Тайные печали Лондона". Вот почему он многие часы проводил в Ист-Энде и немалую часть из них - в обществе своего друга Соломона Вейля.

Джордж Гиссинг, сидевший слева от Джона Кри, отложил "Пэлл-Мэлл ревью" и взялся за книги и брошюры, посвященные математическим машинам. Редактор "Ревью" проявлял необыкновенный интерес к работам Чарльза Бэббиджа, умершего девятью годами раньше, и он заказал честолюбивому молодому автору эссе о жизни и деятельности изобретателя. Нельзя, разумеется, было рассчитывать на то, что Гиссинг сможет разобраться в технических тонкостях; и все же редактор Джон Морли, пришедший в восторг от "Романтизма и преступления" и проникшийся к молодому человеку доверием, надеялся получить от него еще один яркий материал. Морли, помимо прочего, хорошо платил - пять гиней за пять тысяч слов, на такую сумму Гиссинг мог продержаться неделю, если не больше. И он рьяно погрузился в проблемы счетных машин и современного математического анализа.

В момент, о котором идет речь, он просматривал статью Чарльза Бэббиджа об искусственном разуме, а Джон Кри тем временем читал о Роберте Уизерсе. Уизерса, который столярничал в Хокстоне, бедность привела в такое отчаяние, что он уничтожил всю свою семью стамесками и деревянными молотами-киянками, которые употреблял в своем убогом ремесле. Кри не остался равнодушен к картинам нищеты и недоедания, но он, вероятно, не смог бы признаться себе в том, что, читая о подобной беде, он более, чем когда-либо, чувствовал себя живым. Карл Маркс в это время делал для себя заметки. Он читал окончание "Холодного дома" и дошел до того места, когда Ричард Карстон спрашивает на смертном одре: "Все это был мучительный сон?" Маркс, по-видимому, нашел эти слова интересными и написал на листочке линованной бумаги: "Все это был мучительный сон". А Джордж Гиссинг в этот самый миг переписывал себе в тетрадь следующий любопытный пассаж: "Поиски машинного разума даже весьма консервативно мыслящим людям должны дать пищу для свежих умозаключений: подумать только, какие сложные вычисления можно будет выполнить в области статистических исследований, где мы, вполне вероятно, сумеем сделать много весьма интересных выводов". Карл Маркс пробежал глазами страницу "Холодного дома" - в его возрасте он быстро уставал от беллетристики - и прочел о том, как "бедная помешанная мисс Флайт пришла ко мне вся в слезах и сказала, что выпустила на волю своих птичек".

Так осенним днем сидели эти три человека бок о бок, столь же недоступные друг для друга, как если бы они были заперты в отдельных каморках. Они с головой ушли в свои книги, а между тем шелесты и шорохи всех посетителей читального зала восходили к широкому куполу и рождали шепчущее эхо, подобное отзвукам голосов в лондонском тумане.

Глава 12

Мистер Грейторекс. Вы утверждаете, что ваш муж был мрачным человеком. Но его образ жизни как будто отличался размеренностью?

Элизабет Кри. Да, сэр. Он всякий раз возвращался из читального зала в шесть часов и никогда не опаздывал к ужину.

Мистер Грейторекс. Не замечали ли вы каких-либо перемен в его поведении в последние месяцы перед смертью?

Элизабет Кри. Нет. Вернувшись из читального зала, он шел в свой кабинет разбирать бумаги. В полвосьмого я звала его вниз.

Мистер Грейторекс. Кто вам готовил?

Элизабет Кри. Эвлин. Эвлин Мортимер.

Мистер Грейторекс. А подавал кто?

Элизабет Кри. Она же. Она хорошая горничная, все делала как надо.

Мистер Грейторекс. Не маловато ли было одной служанки для такого дома, как ваш?

Элизабет Кри. Мы не хотели обижать Эвлин. У нее несколько ревнивый характер.

Мистер Грейторекс. Теперь, пожалуйста, расскажите, чем вы занимались после ужина.

Элизабет Кри. В последние годы мой муж каждый вечер выпивал бутылку портвейна - и как будто без вреда для здоровья. Он говорил, что это его успокаивает. Я часто играла на пианино и пела ему. Он любил слушать старые песенки из репертуара мюзик-холлов и иногда мне подпевал. У него был приличный тенор, сэр, - Эвлин может подтвердить.

Мистер Грейторекс. Вы ведь когда-то сами выступали в мюзик-холле?

Элизабет Кри. Я… Да, сэр. Я вышла на сцену уже сиротой.

Глава 13

Лихорадка утащила-таки мою мать в преисподнюю. Я выскочила на улицу и купила кувшин джина; им я облила ей рот и все лицо, чтобы перебить запах. Молодой врач выбранил меня за это, но я сказала ему, что труп есть труп, как на него ни смотри. Ее зарыли на кладбище для неимущих около Сент-Джорджс-сёркес; один рыбак дал мне парус завернуть ее тело, паромщики сколотили для нее деревянный ящик из старых корабельных досок. А в какие моря поплывет это новое судно - откуда им знать? Я бы охотно пособила им в работе, но я все еще была для них Малюткой Лиззи или Лиззи с Болотной. Я с усмешкой вспомнила, какими прозваниями награждала меня мать, когда каялась своему богу в грехах, одним из которых была я. Она и "памяткой дьявола" меня честила, и "адским отродьем", и "проклятием ее жизни".

После похорон, когда мы пришли в таверну "Геркулес", они собрали для меня десять шиллингов, и я немножко ради них поплакала. За мной никогда дело не станет. Я ушла от них, как только смогла, и отнесла деньги к себе на Питер-стрит, где спрятала их под половицей, но сначала отделила три шиллинга и положила на стол. Ну и поплясала же я среди содранных со стен библейских страниц! А утомившись плясать, сыграла сценку, которую видела на Крейвен-стрит. Я была Дэном Лино, насмехающимся над своей гадкой дочкой; потом взяла перепачканную подушку моей матери, покачала ее, поцеловала и швырнула на пол. Надо было торопиться, чтобы не опоздать на представление, и, недолго думая, я сдернула с крючка на двери старое материнское пальто. Я знала, что оно мне впору, потому что прикладывала его к себе, когда мать еще лежала и умирала.

Театр на Крейвен-стрит был так ярко освещен, что мне показалось, будто я вижу его во сне; вокруг меня сияли газовые фонари, и среди этого света материнское пальто выглядело таким драным и поношенным, что я с удовольствием обменяла бы его на любой, пусть даже самый чудной сценический костюм. Перед театром стояла небольшая толпа и разглядывала афишу - главным образом, цветочницы, зазывалы, уличные торговцы и тому подобная публика; один мальчик читал афишу вслух своему отцу.

- Дженни Хилл, - услышала я, подойдя. - "Летучая искра". А дальше этот Томми Фарр - "Посторонись перед дядюшкой".

- Он танцует со скакалкой. - Его отец в необычайном довольстве только покачивал головой. - А потом она превращается в удавку палача. А есть тут этот маленький в деревянных башмаках?

Он был там, на этот раз - "юный Лино, мал, да удал, уморителен на миллион ладов! Каждая песня - обхохочешься! Каждая песня - новый типаж!". Остановиться на пути к этим огням мне было бы не легче, чем остановить собственное дыхание. Все мысли о Ламбете, Болотной улице и мертвой матери вылетели у меня из головы, когда я купила билет и поднялась в раек. Там воистину был мой рай, там меня окружали ангелы в золотых нимбах.

Первыми вышли Плясуньи-Трясуньи с обычным своим шарканьем, и некоторые из партера стали кидать в них очистки. Потом комик "лев", изображая напыщенного денди, пропел пару песенок; потом были Нервишки, разговорный дуэт, - эти заслужили кое-какие "бисы" и вызовы, - и, наконец, Дэн Лино. Он был одет девушкой-молочницей - все как полагается, передничек, чепец с голубыми оборками, и он прошел по сцене танцующим шагом с большим бидоном в каждой руке. Снова позади него открылось это восхитительное изображение Стрэнда, и на этот раз я сумела разглядеть даже надписи на вывесках и картинки в витринах - все выглядело тут намного более ярким, чем было в действительности. В прежней моей жизни окружающее было словно окутано сумраком, теперь же все прояснилось и засверкало. Заискрилась даже пыль на досках сцены, а нарисованная зеленая дверь в доме на углу Вильерс-стрит так вдруг поманила меня, что захотелось постучать и войти. Дэн Лино поставил свои бидоны и запел:

В нашем девятнадцатом столетье
Магазины - просто загляденье.
Все тут есть - одно, другое, третье,
Мармелад, конфеты и печенье.

Он вышел на авансцену и начал улыбаться и жеманиться, то выставляя вперед изящную ножку, то пряча ее, то приближаясь к зрителям, то вновь удаляясь, - и все с таким печальным, жалким, обиженным лицом, что невозможно было удержаться от смеха.

- Нынче утром подходит дама и спрашивает: "Как сегодня идет молоко?" Я отвечаю: "Идет прытко, мили две уже отмахало. А купите, на огонь поставите - и побежит".

Он поговорил еще в таком же роде, а потом, когда заиграл оркестрик, стал раскачиваться из стороны в сторону и петь: "Сейчас принесу молока для двойняшек". Следующий его выход был в костюме Нельсона, вслед за этим - в образе индианки; зал так и грохнул, когда он, потерев друг о друга две деревяшки, нечаянно поджег свою косу.

- Прошу секундочку переодеться, - сказал он в лад общему веселью, хотя мы прекрасно знали, что все им подстроено от начала до конца. - Самую махонькую секундочку. - И потом он вышел опять в невообразимой старой шляпе и затянул куплеты на жаргоне кокни.

После смерти матери у меня маковой росинки во рту не было, но я чувствовала себя такой бодрой, такой живой, что могла блаженствовать в райке хоть целую вечность. Представление кончилось, последний медяк упал на сцену, а я все никак не могла подняться с места; наверно, так бы я там и сидела, глядя сверху в "преисподнюю", если бы толпа не подхватила меня и не вынесла на улицу. Это было словно изгнание из чудесного сада или дворца - теперь я видела только запачканные кирпичные стены домов, грязь на узкой улице и тени прохожих под газовыми фонарями на Стрэнде. По булыжной мостовой Крейвен-стрит была рассыпана солома, в поганой луже мокли страницы из журнала. Откуда-то сверху послышался плач - не то женский, не то детский, - но, подняв голову, я смогла различить в ночном небе только смутные силуэты дымовых труб. Везде был мрак, небо сливалось с крышами домов. Всеми силами души я желала снова оказаться в театре.

На углу у реки светил масляный фонарь, рядом собралась кучка людей; я поняла, что тут идет торговля пирогами и прочей снедью, и решила купить колбасы. К тому же вечер был очень холодный, а тут можно было погреться у жаровни. Минуту-две я стояла, переминаясь на булыжной мостовой, и вдруг подбежал подвыпивший мужчина в ярко-желтом клетчатом костюме.

Назад Дальше