Колчака поразила будничность интонации, с какой были сказаны эти слова. Он был для конвойного не верховным правителем, не адмиралом, а арестантом или, пользуясь терминологией Стрижак-Васильева, обычным преступником. И, сопровождая "вождя белого движения" в тюрьму, этот человек чувствовал себя не участником исторического события, а исполнителем скучного, но нужного дела - "революционного долга", кажется, так они выражаются?
Он не мог разглядеть лица конвойного. Но, судя по голосу, тот был молод - еще не установившийся басок. И адмиралу, захотелось вновь услышать этот голос. Он задал первый пришедший на ум вопрос:
- Скоро приедем?
- А чего не скоро? Скоро, - охотно отозвался конвойный. - Только вам-то торопиться не след… Тюрьма учреждение скучное, а для ясности сказать, то и подлое. Вот покончим с мировой буржуазией, с вами то есть, и разрушим все тюрьмы к чертовой бабушке, чтоб ни одной не осталось… В тюрьму разве кто торопится? Не приходилось, верно, в тюрьме бывать?
- Нет.
- То-то и оно, - удовлетворенно сказал конвойный, - а я пребывал… Подлое учреждение!
Машина, просигналив у ворот, въехала во двор.
С этой минуты "верховный правитель и верховный главнокомандующий армий России" превращался в заключенного иркутской губернской тюрьмы…
Тюрьма эта, расположенная в Знаменском предместье по соседству с торговыми банями, куда выходили ее боковые ворота, в отличие от Александровского централа или знаменитых петроградских "Крестов", ничем не выделялась из 718 тюрем "общего устройства" Российской империи, к которым Главное тюремное управление относило губернские тюрьмы, уездные, окружные и полицейские арестные помещения.
Построена она была задолго до того, как тюремное управление откомандировало за границу своих чиновников для изучения опыта просвещенного Запада. В инструкции командированным указывалось: "Тюрьма должна быть построена прочно и удобно, но совершенно просто, без всяких лишних украшений и роскоши, нередко допускаемых в западных государствах и столь нежелательных для России, где предстоит построить значительное количество мест заключения".
К тому времени иркутская тюрьма была уже в ветхом состоянии. Ее подправили, расширили и возвели одиночный корпус, который был "сделан прочно и удобно, но совершенно просто, без всяких лишних украшений и роскоши". Таким образом, одиночный корпус в отличие от всей тюрьмы имел сравнительно короткую историю. Но это отнюдь не умаляло его прошлого.
И Стрижак-Васильев, и бывший начальник иркутской тюрьмы, служивший теперь после отмены пенсии старшим тюремным надзирателем, могли бы рассказать об этом корпусе много интересного и поучительного. В частности, они могли бы объяснить адмиралу, почему пятую камеру, в которую его собирались поместить, называют "висельной". Это прозвище она получила после того, как известный в Восточной Сибири палач Федька Лапов, вздернув пять приговоренных к смертной казни террористов и пересаженный "во избежание эксцессов" из общей камеры в пятую, закончил свою непутевую жизнь в петле, сделанной из взятой им "на счастье" веревки от казненного.
Кого только не видели стены камеры! Пропагандистов из "Черного передела", либералов, анархистов, эсеровских боевиков, конституционных демократов, большевистских руководителей, взбунтовавшихся крестьян…
В "висельной" сидел, дожидаясь суда, будущий председатель Иркутской губчека Самуил Чудновский. Здесь же в апреле 1919 года перед отправкой в омскую контрразведку находился Стрижак-Васильев…
Сотни людей, сменяя друг друга, обживали эту ничем не примечательную каморку с асфальтовым полом, выкрашенными сажей на масле стенами и запирающейся на крюк койкой: борцы за народ и борцы за власть, убежденные революционеры и временнообязанные революции, те, кто отстаивал будущее и кто цеплялся за прошлое. Отсюда уходили на свободу, на каторгу, на смерть. О прошедших через "висельную камеру" напоминали лишь надписи, которые при желании можно было обнаружить на стенах и полу: "7/ХII - 18. Передать всем: "Мефодий - провокатор", "Дядя Сережа", "Большевики гибнут, но дело их живет…", "Да здравствует мировая революция! "Кепка", "Завтра - казнь. Никого не выдал. Л. Б. 10 января 1919 года…"
Надписи были грубейшим нарушением соответствующего параграфа инструкции. Их предписывалось всячески искоренять, "налагая на арестантов взыскания, до карцера включительно". Но старший надзиратель, знавший, как "Отче наш", все 400 статей Устава о содержании под стражей 1886 года и 394 статьи этого же устава в издании 1890 года, ничего не мог поделать. Арестанты находились в таких условиях, что их не мог испугать даже темный карцер, а камеры начиная е 1917 года не ремонтировались. Власти, сменявшие друг друга, были слишком озабочены своим собственным положением, чтобы всерьез заняться тюрьмой. И когда в ноябре 1918 года в Омске был опубликован манифест адмирала Колчака, возвестивший падение директории и установление военной диктатуры, старый чиновник возрадовался: диктатура знаменовала твердость и устойчивость. Он решил, что для его любимого детища наступает эра возрождения.
В обширной докладной на имя "верховного правителя", принявшего "крест власти", выпавший в феврале 17-го года из ослабевшей десницы самодержца всероссийского, царя польского, великого князя финляндского, царя сибирского и астраханского, старший надзиратель проявил себя не только чиновником, но и поэтом. Подробно описав, каким благом для государства являются "надлежащим образом функционирующие места заключения", и изложив в сдержанно красноречивых фразах бедственное состояние иркутской тюрьмы, он "нижайше просил" его высокопревосходительство способствовать выделению ассигнований на приведение тюрьмы в "образцовое состояние, приличествующее великой цивилизованной державе, коей является Россия". Но Колчак, занятый подготовкой весеннего наступления, не обратил на докладную должного внимания, переадресовав ее в министерство внутренних дел с краткой резолюцией: "Разобраться". А у министерства внутренних дел, в свою очередь, были другие, более важные дела, связанные с подавлением партизанского движения и рабочих забастовок. Так докладная и погибла, не получив хода, а только изукрасившись еще несколькими ничего не значащими резолюциями с завитушками и без оных…
О цементе и краске можно было только мечтать. Что же касается строительства, то за последний год во дворе тюрьмы было построено лишь одно здание - тифозный барак. Сколоченный из досок, он совершенно не вписывался в тюремный ансамбль, выпирая безобразным, раздражающим глаз наростом. Не отличался он и вместимостью. И если в него все-таки втискивали больных, которых день ото дня становилось все больше, то только потому, что ежедневно умирало шесть - восемь тифозных арестантов… И, наблюдая за тем, как из барака крючьями вытаскивали трупы, для того чтобы освободить место на полу для новой партии, старший надзиратель с тоской вспоминал о невинно убиенном в Екатеринбурге всемилостивейшем императоре: только он мог вернуть былое величие тюремному ведомству.
При Колчаке же тюрьма не только не "возродилась", но пришла в окончательный упадок: в камеры, рассчитанные на двенадцать человек (двенадцать коек, одна параша и один столик), набивали по сорок, а то и по шестьдесят заключенных. И в глазок двери, который всегда являлся недреманным оком Российской империи, ничего нельзя было разглядеть, кроме копошащейся массы тел. Власти забыли про тюремные инструкции. Даже мудрый, десятилетиями выверенный ритуал смертной казни и тот был попран сапогом невежды. Теперь не заказывали саванов, веревок, мыла (обязательно варавского). Все это было ни к чему: приговоренных не вешали - их стреляли. И делалось это без представителя прокурорского надзора, без врача, зачастую в самих камерах, которые после расстрелов невозможно было привести в приличный вид… Какое уж тут "возрождение"!
Так грубая действительность рассеяла мечты энтузиаста тюремного дела. И хотя всю свою жизнь он привык не сомневаться в мудрости высокого начальства, в его душе день ото дня зрело недовольство "верховным правителем". И арест Колчака его не удивил - это была естественная кара за пренебрежение неотложными нуждами тюремного ведомства. "Верховный правитель" обрек себя уже тогда, когда подписал свою ничего не значащую резолюцию. Бывший начальник тюрьмы не мог сочувствовать такому сановнику. Тем не менее он учитывал, что Колчак полный адмирал, то есть чин второго класса. Это по приложению к статье 244 устава о службе соответствовало по гражданскому ведомству действительному тайному советнику, а по придворному - обер-камергеру, обер-гофмаршалу или обер-шенку,
Особа второго класса - это особа второго класса.
На шитых золотом погонах полного адмирала - три двуглавых орла. И каждый из них требует свою долю почтения и уважительного трепета. Эти чувства должны выражаться во всем - в готовности оказать услугу, в лице, жестах, в умении слушать и поддакивать, в интонации и даже в почерке. Письма, а тем более докладные, адресованные особе второго класса, полагается писать разборчивым округлым почерком, на цельном листе большого формата специальной почтовой, а не обычной писчей бумаги. В тех же случаях, когда письмо занимает больше страницы и нужно переносить часть текста на следующую, слова ни в коем случае не разъединяются. Переносятся лишь фразы. А еще лучше - так подгадать, чтобы переносимый текст начинался по какому-нибудь иному поводу, а следовательно, с новой строки. Чернила полагается употреблять не цветные, а только черные. И заканчиваются такие письма трепетными и уважительными словами: "С глубочайшим высокопочитанием и совершенною преданностью имею честь быть Вашего Высокопревосходительства всепокорнейший и преданнейший слуга…"
Именно так, с соблюдением всех правил, писал свою докладную старый чиновник, вышедший на пенсию в скромном чине коллежского асессора, что, как известно, соответствует штабс-капитану или, к примеру, штабс-ротмистру. И хотя по докладной не было принято мер, а сам "правитель" прибыл в тюрьму в качестве арестанта, бывший начальник тюрьмы считал своим долгом оказать почет если не самому Колчаку, то трем двуглавым орлам, на крыльях которых полный адмирал парил над головами простых смертных. Поэтому он собственноручно, поскольку это некому было поручить, вымыл пол в "висельной камере", поскреб ногтем надписи и отправился к новому коменданту тюрьмы, который две недели назад еще числился арестантом из 11-й камеры.
По требованию губкома большевиков Политцентр не только назначил комендантом тюрьмы коммуниста, но и дал, как выразился Ширямов, "более или менее добровольное согласие" на замену караула рабочей дружиной. Теперь все арестованные во время переворота деятели колчаковского "правительства" фактически находились в руках большевиков.
Когда "ясные пуговицы", так прозвали заключенные старшего надзирателя, появился в конторке, комендант обсуждал с командиром дружины систему расстановки внешних и внутренних караулов (Тимирева, Колчак, его адъютант и директор канцелярии временно находились в общей камере) и одновременно пытался стянуть со сбитой в кровь ноги чрезвычайно тесный сапог. И то и другое почему-то не получалось.
Войдя в контору, старший надзиратель сразу же сообразил, что он здесь не ко времени. Багровое, нахмуренное лицо бывшего арестанта из одиннадцатой не предвещало ничего хорошего. Но над ним, старшим надзирателем, довлел груз долга, поэтому он не пошел на попятный, а, осторожно прикрыв за собой дверь, вытянулся и деликатно кашлянул.
- Ну что там? - недовольно спросил комендант, оставя в покое сапог и разминая в ладони поросший сизой щетиной подбородок.
- Я касательно господина адмирала, - тихо, но твердо сказал старший надзиратель.
- Так ведь все уже решили-вырешили… Будет в "висельной". Подготовили?
- Прибрал…
В воспаленных глазах коменданта вспыхнули веселые огоньки.
- Прибрали?
- Так точно. Подмел, пол вымыл…
- Сами?
- Так точно. Комендант хмыкнул.
- Слыхал, Петр Зосимович? - подмигнул он командиру дружины. - Сам вымыл! Мы-то без приборочки, в собственном дерьме сидели… Расстарался старик, а?
- Адмирал… - буркнул немногословный командир дружины.
- То-то и оно что адмирал, - согласился комендант. - Ну да ладно, прибрал так прибрал. Чистота, она не помешает. А пожаловал зачем?
Бывший начальник тюрьмы, прижимая ладони рук к тощим старческим ляжкам, сказал:
- Прошу соизволения на размещение в камере номер пять книг.
- Каких книг?
- Дозволенных тюремным ведомством, божественных…
- Какой уж тут бог, папаша! - махнул рукой командир дружины.
- Православный, - не понял "ясные пуговицы". От удивления комендант так сильно дернул сапог, что тот, скрипнув, освободил наконец ногу. Эта неожиданная удача настроила его на благодушный лад.
- Валяй, - сказал он. - Хотя бога нет, ежели разобраться, но против книг не возражаю, пусть и божественных… - Комендант пошевелил под столом занемевшими пальцами ноги, покрутил голой горячей пяткой по холодному полу. Такое же ни с чем не сравнимое блаженство он испытал три месяца назад, когда с него сняли "предупредительные связки" - хитроумные кандалы, скреплявшие цепью правую руку с левой ногой. - Можешь ему хоть всю тюремную библиотеку перетащить, - сказал бывший арестант 11-й камеры. - Белогвардейщине крышка. Теперь каждому заключенному, пусть он и Колчаком будет, послабление… Без мордобоя и кандалов… Придет время, судить по закону будем, а издевательств никаких. И прогулки ему, и свидания с гражданкой княгиней… Большевики не колчаковцы.
Старший надзиратель добился больше, чем рассчитывал. Но высшей инстанцией для него все-таки был не арестант одиннадцатой, превратившийся по воле случая в коменданта ("ну и времечко!"), а старые циркуляры. Они же строго ограничивали количество, а главное - качество духовной пищи. Заключенных полагалось снабжать литературой лишь "духовно-нравственного", "серьезного" и "научного содержания". Относительно газет и журналов указывалось, что их можно давать арестантам не ранее года после их выхода ("Правила содержания в тюрьмах гражданского ведомства политических арестантов", утверждены министерством юстиции 16 апреля 1904 года).
Полный адмирал и бывший "верховный правитель" мог, конечно, рассчитывать на некоторые льготы. Однако они должны были идти по линии расширительного толкования правил, но не их искажения.
Поэтому после некоторых колебаний старший надзиратель остановился на библии, "Молитвеннике для заключенных" директора пермского тюремного комитета протоиерея Попова, искуренном наполовину историческом романе господина Лажечникова "Ледяной дом", подшивках журнала духовного ведомства "Церковный вестник" и омской газеты "Слово" за последние месяцы 1918 года. Все это он аккуратно сложил ровной стопочкой, а затем, поддавшись порыву великодушия, присовокупил два номера "Тюремного вестника".
Когда Колчака ввели в камеру, она не только соответствовала всем требованиям министерства юстиции, но и отличалась некоторым щегольством, которое оценил бы каждый опытный арестант. Но бывший "верховный правитель" был новичком. Поэтому он в первую очередь отметил не чистоту пола, не такую роскошь, как постельное белье и книги, а зарешеченное окно, сырость и тот специфический запах, по которому можно узнать тюрьму даже с закрытыми глазами. "Запах неволи", как назвал его в одном из своих писем Стрижак-Васильев…
В камере было тихо. Колчак сделал несколько шагов, остановился, снял полушубок, шапку, положил их на табурет, прислушался. По коридору шли люди, а впрочем, скорей всего ему показалось. Он переложил полушубок и шапку на койку, сел, упершись руками в колени. Пальцы подергивала мелкая дрожь.
Он вспомнил о коробке с ампулами и шприцем, которая лежала в потайном ящике письменного стола. Один укол морфия… Он многое дал бы за этот укол…
Лампочка под потолком погасла, затем снова зажглась. От затхлого запаха и бессонной ночи кружилась голова. Много лет назад флаг-офицер по распорядительной части при командующем учебным отрядом судов, плавающих с гардемаринами, капитан второго ранга Иващин любил говорить, что гардемарин становится офицером не тогда, когда надевает мичманские погоны, а когда осваивает науку владеть собой. Иващин был бездарным офицером и во многом ошибался, но как раз в этом он был прав…
В конце концов, тюрьма знаменовала не только конец вооруженной борьбы, но и начало другой, не менее трудной, которая требовала предельной четкости мысли и самообладания.
Адмирал встал. Он пытался вновь почувствовать себя тем человеком, которого восторженно встречали офицеры в Омске и в чью честь ревели "ура!" казачьи сотни.
Когда Колчак в зале ожидания первого класса Иркутского вокзала отдал свой бельгийский браунинг, стоявший рядом молоденький офицер Политцентра удивился.
- У вас было оружие?.. Я бы на вашем месте застрелился, господин адмирал…
У офицера был пухлый рот и до предела ясные глаза недоучившегося гимназиста, а в его наигранном удивлении чувствовалось презрение. Мальчишка, конечно, не понимал и не мог понять, что именно самоубийство и было бы проявлением трусости.
Так думал Колчак после тягостного разговора со Стрижак-Васильевым в поезде. Так думал он и теперь, в камере № 5 одиночного корпуса иркутской тюрьмы…
Щелкнул засов. В камеру вошел старик. На нем был старый, но чистый, тщательно выглаженный вицмундир, залатанные штиблеты. Он улыбнулся, обнажив крупные желтые зубы, вежливо представился:
- Старший надзиратель иркутской губернской тюрьмы, бывший ее начальник и бывший коллежский асессор… - "Не слишком ли много "бывшего"?" - Надеюсь, господин адмирал доволен порядком в камере?
Последняя фраза могла показаться издевательством, но интонация, с какой она была сказана, и почтительное выражение лица свидетельствовали об искренности. Просто маленький чиновник чувствовал себя радушным хозяином, принимающим высокого гостя. Поняв это, Колчак сказал, что у него нет никаких претензий.
Он и раньше встречал похожих людей, относясь к ним с презрительной симпатией. Такие восторженно-трепетные чиновники являлись частицей того устойчивого времени, когда жизнь подданного Российской империи была предопределена задолго до его рождения, когда каждое сословие знало свои права и свято выполняло обязанности, а поступки людей, даже в мелочах, регламентировались сводами законов, правилами поведения, обычаями и предрассудками.
Подданные империи были обременены многими обязанностями, но зато от одной, наиболее тяжкой, их начисто освободили. Это была обязанность размышлять и принимать самостоятельные решения. Сие от них не требовалось. В России все предопределялось начальством, которое, в свою очередь, выполняло волю помазанника божьего, императора всея Руси. Поэтому не только русская армия являлась частью России, но и сама Россия, в более высоком, конечно, смысле, являлась частью русской армии, а ее чиновники теми же унтерами и офицерами.
"Ежели во Франции имеется могила Неизвестного солдата, то в России следовало бы воздвигнуть монумент неизвестному чиновнику". Эти слова были сказаны сыном знаменитого революционера Адриана Михайлова, министром Временного Сибирского правительства, а затем и министром Колчака Иваном Михайловым, больше известным в Сибири под кличкой "Ваньки-Каина", Цинизм Ивана Михайлова всегда фраппировал адмирала. Но в высказанной им мысли было нечто созвучное тому, о чем думал "верховный"…