Но он уже исчез. Удачно я от него избавился! Ликование накатывает на меня, тут же превращаясь в очередной приступ боли, и я чувствую, что сейчас упаду.
- Все вы тоже идите спать!
- Вам не нужна помощь, госпожа? - слышится голос Мауро. Старый добрый заступник! Верен до последнего.
- Нет, Мауро. Мы сами разберемся. Ступай спать. Оставь нас одних.
Он что-то ворчит напоследок, потом поворачивается и исчезает.
Фьямметта высоко поднимает свечу. Одному Богу известно, что она видит в ее пламени.
- Боже мой, что на тебя нашло, Бучино? Не понимаю, ты заболел или просто напился?
Если бы она подошла поближе, то сразу бы поняла. Я открываю рот, но не могу вымолвить ни слова. Мне требуются нечеловеческие усилия, чтобы удержать в руке нож. Если бы на лестнице было больше света, она сразу бы увидела, в каком я состоянии. Или ощутила бы жар, потому что если раньше я был ледяной глыбой, то теперь превратился в живой факел.
У нее дрожит голос:
- Напился! И что дальше? Возревновал. Верно? Или в чем тогда дело? В нем? Во мне? В нашем наслаждении? Неужели в этом дело, Бучино? Ты ревнуешь, потому что я счастлива, а ты - нет.
В этот миг мне кажется, что я вот-вот лишусь сознания, потому что все вокруг меня кружится и вращается.
- О Боже… Да, я права. Дело не во мне - в тебе! Это ты безумен. Погляди на себя! Когда ты в последний раз радовался жизни, а? Когда ты в последний раз веселился и хохотал от души? Наконец, когда в последний раз ты был с женщиной? От успеха ты сделался занудой. Живешь себе взаперти, сгорбившись над счетами и конторскими книгами, будто паук на своих мерзких личинках. Где же радость жизни? Боже мой, Коряга права. Это тебе, а не мне нужны любовные напитки!
Она качает головой и делает шаг вперед.
- Ты думаешь, будто я угрожаю нашему общему благополучию, а я уверяю тебя, Бучино, что ты переменился не меньше, чем я. Ты превратился в старика! И, поверь мне, в нашем деле это гораздо хуже, чем, скажем, если куртизанка превратится в обычную шлюху!
- Это не я… - пытаюсь я заговорить, но звук моего голоса слишком громко отдается у меня внутри головы.
- Не желаю этого слушать! Мне надоело твое бешенство, твое ханжество! Быть может, нам пришла пора расстаться.
- А! Если так, то я с удовольствием уйду. - И хотя каждое слово причиняет мне адскую боль, в самой этой боли я нахожу какое-то удовлетворение. - Потому что, знаешь ли, кое-кому я нужен не меньше, чем ты. Я уже завтра могу уехать отсюда с турком и нажить такое богатство, какое тебе и не снилось.
- Ну так поезжай и оставь меня в покое!
Я делаю шаг в ее сторону, но ноги не слушаются меня.
- Нет! Не подходи ко мне! - Ее голос так дрожит, что я даже не могу понять, от чего - от ярости или от страха. - Я не хочу с тобой больше спорить! Довольно! Поговорим утром.
Она поворачивается и убегает вверх по лестнице. Если бы я мог, то последовал бы за ней, только я почти не в силах двинуться. Нож выпадает у меня из руки и с грохотом падает на ступеньки. Сам не помня как, я поднимаюсь по лестнице и доползаю до своей комнаты. Но сил не остается даже на то, чтобы запереть дверь.
Я сижу за столом, передо мной лежат счеты, на которых вместо костяшек сверкающие рубины. За окном раздается громкий шум, и у меня схватывает живот от страха. Я снимаю рубиновые бусины с проволок и запихиваю их в рот, глотая одну за другой, пока не начинаю давиться.
И вдруг я уже на улице - я бегу вдоль края канала, а надо мной кружат сердитые птицы, кричащие почти человеческими голосами. Стараюсь держаться поближе к стене, чтобы они меня не заметили, но, куда бы ни глянул, я вижу собственное отражение, потому что все стены и даже тротуар у меня под ногами - все превратилось в сплошное зеркало. У меня над головой птицы крыльями подняли настоящий ветер. Большая стая чаек с пронзительными криками носится над сушей, они камнем падают вниз и яростно клюют выброшенные рыбьи головы и русалочьи хвосты, разбросанные повсюду. Одна птица намного крупнее всех остальных, это тоже чайка, но когти у нее скорее орлиные, и ее когтистые лапы величиной с вилы. Это чудовище кружит надо мной. От страха мне становится трудно дышать, а когда оно снижается, я вижу его глаза, огромные и белые, будто облатки, круглые колодцы, затянутые молочной пенкой. Чайка бросается на меня, вонзает когти мне в уши, глубоко внутрь, чтобы крепче схватить. Я кричу от страшной боли, а птица приподнимает меня за голову и, оторвавшись от земли, взмывает ввысь.
Мы парим в небе, и, взглянув вниз, я вижу, что какая-то женщина на улице смотрит на меня, только теперь глаза птицы у нее - круглые, покрытые белой пеленой, незрячие. Она смеется, и птица смеется вслед за ней. Но я плачу, и падающие слезы одна за другой превращаются в сверкающие красные рубины. Когда они падают в воду, из пучин выскакивает рыба и жадно глотает их, а мы продолжаем лететь над океаном, и птичьи когти, будто стальные шипы, впиваются в мой мозг. Мы улетели уже далеко, очень далеко, когда до меня вдруг долетает ее голос - это госпожа зовет меня…
- Бучино! Господи Иисусе, да что же случилось? Бучино! Что с тобой! Ответь мне. Пожалуйста!
Но я ее не вижу. Может быть, птица уже уронила меня в океан, потому что я не могу дышать. Нет - я не могу дышать, потому что продолжаю плакать.
- Ради Бога, пусть кто-нибудь сходит за Корягой. О Господи! Ах, это я виновата! И давно ты так лежишь? Что с тобой случилось? Ах, как же я не догадалась! Все будет хорошо. Все будет хорошо. Я помогу тебе.
Кто-то - она - обвивает меня руками, и мне хочется сказать ей, что я болен, что от меня плохо пахнет, что мне нужно еще снотворного зелья с кухни… Но я продолжаю трястись и плакать и не в силах остановиться, чтобы выговорить хоть слово.
А потом птица снова вонзает мне в уши когти.
Я не помню своей матери. Она умерла, когда мне было четыре года, и ее лицо не сохранилось у меня в памяти. Я не знаю, как она выглядела, хотя отец частенько рассказывал, что она была красива, волосы у нее были черные и гладкие, как бархатное покрывало, а кожа такая белая, что в полнолуние лицо у нее светилось в полутьме. Так, во всяком случае, говорил отец. Но такова уж была его работа - находить правильные слова для описания вещей. За это и платят секретарям. И если есть среди них такие, кто строго придерживается фактов и только фактов, то мой отец всегда питал страсть к поэзии. Он и за матерью моей ухаживал, прибегая к поэзии. Потому-то его мир и разрушился с моим рождением, ведь ни в одной книге, какие попадались мне в руки, не существует сонетов, посвященных уродству, а слова, которые годились на то, чтобы описать его сына, дитя его любимой и прекрасной жены, относятся скорее к преисподней, нежели к раю.
Я никогда не видел мать при лунном свете, так что я ничего не знаю о ее сияющей красоте. Но память хранит не только зрительные образы, которые можно видеть внутренним взором. Есть и другие вещи - такие, которые знаешь, хотя их невозможно увидеть. И потому, хотя я не могу описать свою мать, я точно знаю другое: я помню ее прикосновение, тепло ее рук и ощущение, что она обнимает меня. Когда я был совсем маленьким, она лежала рядом со мной, сворачивалась калачиком вокруг моего несуразного маленького тельца и прижимала меня к себе, словно я - бесценное, прекраснейшее существо на свете, такое удивительное, что мы с ней никогда не расстанемся. И это материнское тепло помогало мне справиться с болью. Я знаю это, потому что, хотя я и не помню, как это бывало, я помню другое. Когда я впервые в жизни переспал с женщиной (это была римская проститутка, заурядная, чистоплотная и менее безобразная, чем я), то у меня хватило денег на то, чтобы заплатить за целую ночь. Хотя я получил удовольствие от соития и утоленное возбуждение сделало из меня мужчину, но то, что я спал потом рядом с ней, заставило меня плакать, как ребенка. Стояла зима, и в комнате у нее было очень холодно, а может быть, я напомнил ей о ребенке, которого она потеряла, ведь по возрасту она мне в матери годилась, а я был мал, как дитя. Помню, я проснулся среди ночи от ее теплого дыхания, гревшего мне шею. Ее руки лежали у меня на груди, а ноги она поджала, и они оказались под моими - словно большая ложка лежала рядом с маленькой. Я пролежал так несколько часов, замерев в этой уютной позе, и заново пережил в памяти ту пору, которой, быть может, и вовсе не было, когда меня любили таким, каков я есть, а не вопреки тому, каков я. А потом, с первыми лучами солнца, я выскользнул из объятий женщины и тихонько ушел, чтобы не видеть унизительного выражения страха и отвращения на ее лице, когда она проснется.
Боль накатывает и откатывает волнами. Иногда птица с когтями прилетает снова, и мне приходится отбиваться от нее руками, иногда я остаюсь один, выброшенный на берег, беззащитный. Я то пробуждаюсь, то засыпаю. Я замерзаю при свете и весь горю во тьме. Я мертв и вместе с тем все еще жив. Когда я силюсь раскрыть глаза, то вижу вспышки, пронзающие темноту, и слышу чей-то плач - жуткий вой, который раздается словно внутри меня и одновременно в бесконечности. "Помогите мне, ради Бога, пожалуйста, помогите!"
Голос, который мне отвечает, нежен и прохладен, как прохладны и пальцы, касающиеся моей куполовидной головы, влажные, как и те глыбы, что откалывают ото льда, привезенного на баржах, посреди пышущего зноем лета. "Я знаю, как тебе больно, Бучино, знаю. Но это не будет длиться вечно. Ты переживешь эту боль, она закончится. Не бойся… ты не один".
Потом некоторое время ничего не происходит, а может быть, я просто ничего не могу вспомнить. Лишь когда огонь снова охватывает меня, кто-то прикладывает влажную тряпочку ко лбу, ко всему телу. А потом, когда возвращается озноб и у меня начинают стучать зубы, меня заворачивают в одеяла, и кто-то - тот же человек - растирает мне ладони и ступни до тех пор, пока из ледышек они снова не превращаются в живую плоть. А после этого я помню только ночь, как я лежу на боку и в ухо мне вливается какое-то маслянистое тепло, просачивается внутрь - нежное, успокаивающее. Я слышу собственное дыхание в пещере, образовавшейся у меня в голове, ибо это единственное место, где я что-либо слышу теперь. Проникшее внутрь масло разозлило боль, и вот она опять атакует меня пуще прежнего, и мне уже кажется, что мой похожий на баклажан череп вот-вот расколется пополам и мозги вытекут наружу, как у тех бедняг, которых я когда-то видел на римских улицах. Но чьи-то пальцы нежно поглаживают меня около ушей, растирают мне мышцы вокруг косточки, и тепло растекается все глубже, проникая в голову, пока наконец боль не начинает медленно-медленно отступать и угасать. А когда она уходит совсем, руки обвивают и держат меня, а я сворачиваюсь клубочком в этом безопасном объятии, потому что, пока меня обнимают, птица не возвращается.
Проходит некоторое время, и голос звучит снова - он струится нежной литанией где-то внутри, так что мне снова кажется, будто это происходит в моем воображении. Сначала меня охватывает ужас, ибо теперь он ведет речь о рае, как будто я уже угодил туда, рассказывает о том, что тела наши сделаются подобными прозрачным кусочкам стекла и засверкают на солнце. Они смогут летать быстрее стрел, но станут такими невесомыми, что, соприкасаясь, будут проходить друг сквозь друга. А когда мы будем говорить, то звук наших голосов будет подобен тысяче лютен и песни наши будут несказанно красивы. И потом этот голос, беседующий со мной, сам принимается петь, он звучит по-мальчишески высоко и нежно, и я слышу эту звонкую песнь даже сквозь утробный вой боли. Но я знаю, что это женский голос, ведь вокруг меня снова обвились теплые женские руки.
Я просыпаюсь среди ночи - не знаю, той ли ночью или уже следующей, и на миг мне кажется, что боли нет. В комнате темно, и в слабом свете свечи я различаю мою госпожу, сидящую на стуле у изножья кровати. Я закрываю глаза. Когда же раскрываю их вновь, то на ее месте сидит уже Коряга. В следующий раз там снова она, и я гляжу на нее уже дольше. Но боль снова возвращается, и, наверное, я издаю стон, потому что она смотрит на меня и - готов поклясться - она видит меня, видит, потому что она улыбается, и в сумраке я ощущаю лучик света, идущий от ее белесых глаз прямо мне в голову, в самую глубину. Ее слепота проницает мою глухоту, и когда она проникает вглубь, то боль, не успев разгореться, тут же стихает.
Но когда я пытаюсь поблагодарить ее, в комнате все вдруг меняется, снова воцаряется тьма, а она пропадает. Я снова засыпаю, но больше не пробуждаюсь от боли.
26
- …Из-за его уродства??
- Так она сказала. Видимо, у него так устроено ухо, что когда вода попадает внутрь, то уже не может вытечь наружу и начинает гнить там, внутри.
Я понимаю, что выздоровел, причем не столько по тому, что боль прошла, столько по тому, что рев, шумевший внутри моей головы, стих и я снова хорошо слышу, хотя они говорят тихо, чтобы не разбудить меня.
- Господи, да бедняга, наверное, совсем от боли обезумел!
- О… ты представить себе не можешь. Ты бы слышал - он рыдал и стонал на весь дом. Первые дни были просто ужасны. Я думала, он умрет.
Если бы у меня хватило сил, я раскрыл бы глаза и присоединился к беседе, но я могу лишь лежать неподвижно, лицом к стене, и слушать. Пока этого вполне достаточно. Никогда еще голос моей госпожи не был столь сладостным для моего слуха. Даже ворчанье Аретино кажется мне музыкальным.
- Как же она вылечила его?
- Снотворными зельями, мазями из особых масел для ушей, теплыми припарками, растиранием косточек. Она от него не отходила. Я никогда даже не думала, что она проявит такую заботу, ведь они вечно с ним препирались да пререкались! Но ты бы видел ее, Пьетро, ночь за ночью она сидела возле него, ухаживала за ним, пока горячка не унялась и судороги не ослабли.
- Господи, какой бы формы у него голова ни была, ему очень повезло. Казалось бы, такой урод должен страх Божий нагонять на женщин. А вы все носитесь с ним! Помнишь - в Риме? Была там парочка женщин, которые буквально вешались на него. Я всегда диву давался. В чем же его секрет?
Тут моя госпожа смеется:
- А кто это спрашивает? Аретино-мужчина или Аретино - сочинитель непристойностей?
- Как! Сейчас я угадаю! В размере члена?
- Тс-с, тише… Ты разбудишь его.
- Ну и пусть! Раз он будет жить, то услышать такое - по-моему, лучшее бодрящее средство, чем все, что можно приготовить у тебя на кухне!
- Шшш.
Я слышу шуршанье ее юбок, она идет к моей кровати, и отчетливость этого звука приносит мне радость. Я не собираюсь ее обманывать, но мои уши - свинцовые ставни, а дышу я ровно и естественно, ведь мучения остались позади. Я узнаю о том, что она стоит совсем рядом, по аромату мяты и розмарина, который примешивается к ее дыханию. Значит, сегодня четверг. Если бы у меня нашлись силы раскрыть глаза, я бы увидел ее молочно-белое лицо и ясные лучистые глаза. Я стараюсь не шевелить веками, делаю вдох и снова выдох.
Аромат рядом со мной ослабевает. Потом их голоса звучат снова, но уже тише и дальше, хотя не настолько далеко, чтобы я не мог разобрать слов.
- Он спит. У него сейчас такое безмятежное выражение на лице! Я не видела его таким уже много лет.
- Ты бы сама себя видела, Фьямметта! Ухаживаешь за ним, совсем как мать за младенцем. Вы такая странная парочка! Знаешь, все в догадках теряются.
- В каких еще догадках? Ах, Пьетро, ну хоть ты, уж ты-то, надеюсь, не веришь сплетням, а?
- Гм! Я же сказал, он умеет притягивать к себе женщин.
- А у тебя фантазия только и расцветает, что на таких низких вещах!
- Что ж, в этом грехе сознаюсь. Ну, теперь твоя очередь!
- Нет! В отличие от него, ты не ведаешь, что значит верность. Разве я не права, а? Ходят слухи, что ты снова сочиняешь грязные стишки?
- О нет… не грязные, дорогая моя. Я бы скорее назвал это исследованием различных форм любви.
- А ну-ка, попробую угадать. В женском монастыре… и в борделе?
- Ну… более или менее правильно. Но, обещаю, я никогда не напишу ни слова о твоем драгоценном карлике.
- А обо мне? Обо мне ты напишешь?
- Даже если напишу, то никто не узнает, что это о тебе.
- Так-то оно лучше. Если ты нарушишь…
- Милая дама, я - раб и рабски предан вам обоим, о чем ты прекрасно осведомлена. Мы, римские авантюристы, должны держаться вместе.
- Ах, значит, ты снова римлянин! Я-то думала, ты сделался полноценным венецианцем. Ты ведь лжешь так же ловко, как они.
- Ну, тут ты чересчур груба. Это верно, когда я пишу о Венеции, я всегда немного преувеличиваю. Но этот город очень любит хорошо смотреться в зеркале. Ты читала историю Контарини? Послушать его, так древние Афины по сравнению с Венецией - просто захолустье!
Это правда. Все так и есть. И к моему собственному великому изумлению, оказывается, я вновь способен здраво мыслить, потому что боль не терзает мне голову. Но ведь всем известно, что у Контарини лесть перемешана с правдой. О! Да поможет мне Бог, я заново вернулся в мир, где есть о чем поговорить, пусть даже сил для разговора у меня пока не появилось.
- Конечно, этот город только похвалами и кормится. То же самое было и с Римом. Столько мрамора! А все для того, чтобы мир дивился этому великолепию. Разница лишь в том, что Аретино, которого я знала тогда, предпочитал обнажать ту грязь, что скрывалась под внешним блеском. Так почему бы тебе не приправить свою лесть горчинкой правды, а, Пьетро? Или ты и вправду совсем обеззубел от сытой жизни?
О, моя госпожа. Как я стосковался по тебе!
- Гм! В Риме я был еще молод и не боялся лишний раз получить пинок под зад. Венеция мне нравится больше. Она трудится, добывая себе пропитание, и ее грехи не вызывают омерзения и простительны. И все же нам следует поостеречься. Мы с тобой, дорогая, тоже сеятели порока, и было бы глупо обрушивать крышу храма на собственные же головы. Нет, лучше я представлю дело так, что мои зарисовки из жизни - это воспоминания о прежнем Риме, и тогда я войду в историю как виртуозный хроникер римской жизни. Потому что когда я пишу о таких вещах-о танце мужчин с женщинами, - я действительно говорю правду, правду полную и неприукрашенную.
- О, неужели? "Важно ль, с какого входа ты вошел - я похотью разогрета. И все уды, что родила природа, не зальют во мне пожарище это - даже уды ослов и быков!" - Она нарочно декламирует это голоском, трепещущим от притворного возбуждения. - Знаешь, Пьетро, если ты в самом деле думаешь, что это и есть правда о женщинах, то, значит, ты лишился рассудка раньше времени. Ты просто сочиняешь то, что мужчинам, как ты считаешь, хочется услышать! И я нисколько не сомневаюсь, что очень многие из них, читая такое, даже не помышляют о женском теле. Как звали того мальчишку при мантуанском дворе, к которому ты так привязался?
- Ах, Фьямметта Бьянкини! Что за язык у тебя! Я должен быть тебе благодарен за то, что ты сама не рвешься засесть за перо. Но кто бы мог тебе противиться? Уверяю тебя, если бы только я был способен жениться…
- Ты бы никогда на мне не женился! Да поможет Бог нам обоим! Кого-нибудь из нас очень скоро вздернули бы перед Сан-Марко за смертоубийство.
- Ты права! Уж лучше пусть все останется, как есть.