Колодец в небо - Елена Афанасьева 7 стр.


Настоятель монастыря приставал к Лодовико с жалобами на живописца:

– Иной день кисть в руки не возьмет! Часами стоит, уставившись в одну точку, и еще имеет наглость говорить, что он думает! Сколько времени без толку проводит в размышлениях, отрываясь от работы.

Этот не слишком опрятный монах считал, что с художников надлежит требовать, чтобы, взяв в руки кисть, они не выпускали ее из рук до окончания работы. Монах все зудел и зудел, пока Леонардо не швырнул в сторону длинную кисть, которой он указывал на размещенные за столом фигуры, объясняя Лодовико, почему он усадил Иуду рядом с другими учениками Христа.

– У меня нет натурщика, с которого я мог бы списать лицо Иуды. Если настоятель так спешит, я завтра же напишу Иуду с него, и все будет готово!

Видя, как растерянно захлопал глазами монастырский настоятель, Изабелла улыбнулась. Браво, Леонардо! Повернула голову к огромной фреске и – словно ей дверь окрыли – попала в иное измерение.

Алый, чарующе алый цвет рубахи сидящего на фоне окна Спасителя греховно совпал в ее памяти с иным красным. С каплями собственной крови на мраморном полу феррарского собора. И она вспомнила юношу-подмастерье.

Кто объяснит, почему она не помнила всех случившихся в ее жизни герцогов и королей, могущественных пап и принцев крови, но сохранила в памяти того мальчика.

Она, двенадцатилетняя, с отцом и братом Альфонсо приехала в только что построенный собор, подняла голову вверх и замерла. Хрупкий юноша парил в воздухе. То есть парил он в специально сконструированной для росписи купола люльке, но ей показалось, что юноша, как небожитель, парит прямо в этом теплом, льющемся из окон купола свете. Парит в свете и рисует свет.

Прежде Изабелла не задумывалась, можно ли свет – это великое ничто! – нарисовать. Не подобно ли это кощунственное намерение желанию солнечный зайчик гвоздями к стене прибить – чтоб не исчез. Солнце уйдет, солнечный зайчик погаснет и лишь гвоздь в стене останется. Не так ли с нарисованным светом? Когда схлынет очарование, не останутся ли от света лишь облупившиеся, чуть выцветшие краски.

Она глядела вверх и чувствовала, как по руслу золоченого свечения свет бурным потоком идет от купола, на который проливает его этот мальчик-подмастерье. Свет обволакивает, и купает, и наполняет ее существо столь бесконечно и беспредельно, что не оставляет места ничему иному. Разве что странному головокружению и непривычной вязкой боли внизу живота. И алым пятнам, что метят каждый ее шаг на мраморном полу собора.

Кровь ее стынущими каплями остается там, где должен быть только Бог. Спустившийся из своей небесной люльки юноша изумленно глядит на алые капли на сером мраморе. И не может дождаться мига, когда удалится герцогская семья, чтобы кистью собрать не успевшую засохнуть кровь. А после день за днем, ночь за ночью, отчаиваясь и снова обретая надежду, пытаться из оставшихся на его палитре оттенков красного и алого составить хоть что-то подобное…

– Ты стала девушкой, Изабелла, – сказала ей в тот вечер кормилица Асунта.

И она удивилась. Разве бывают такие совпадения – она стала девушкой в миг, когда в ее сердце впервые вошла любовь. Любовь безнадежная и отчаянная (разве юная герцогиня может любить нищего ученика придворного художника, годовое жалованье которого десять флоринов, тогда как ее последнее платье из крапчатого бархата обошлось в семьдесят пять флоринов и еще тридцать стоили три серебряных пояса?!).

– Это бывает с каждой, – объяснила кормилица, показывая, как в такие дни прятать под платьем завернутые вокруг шнура на талии штанишки, подобные мужским штанам брэ. – Странно, что Господь избрал для этого таинства такое место, и своей девственной кровью ты окропила камни нового храма. К добру ли?

Научив, как не путаться в странной вязи непривычной ее ногам и лобку впитывающей кровь ткани, которую следует закладывать в штанишки, кормилица сказала, что такое будет случаться с ней каждые четыре недели, пока она, став женщиной, не понесет. Тогда девять месяцев, пока младенец будет расти в ее утробе, эта кровь будет оставаться внутри нее, становясь небесной постелью для растущей в ней жизни. А пока постель не нужна, природа каждый месяц меняет ее алые простыни.

Спустя несколько дней, когда капли крови с мягкой ткани исчезли и она сбросила стесняющие движение штанишки, с радостью ощущая привычный ветер между ног, Изабелла снова пробралась в тот собор. Нанятый отцом художник болел, и юноша-подмастерье, закончив писать порученный ему свет, спросил дозволения расписать мантию небесного героя. У мантии, горящей на фоне почти мраморного – как пол собора – воздуха, был тот ни с чем не сравнимый стремительно-алый цвет. Цвет жизни, что в тот первый день их встречи сказала, что готова зародиться в ней.

Юношу художника она больше не видела. Но каждый лунный цикл, глядя на первую каплю крови на нижней юбке или на простыне, невольно вспоминала и мраморный пол, и оставшуюся на стене феррарского собора мантию, расписанную ни с чем не сравнимым цветом ее крови…

Спустя много лет, войдя в трапезную монастыря Санта Мария делле Грацие, Изабелла увидела тот же непередаваемый цвет первой крови на рубахе сидящего напротив окна Создателя, которого еще не успел дописать Леонардо.

Она ехала из Милана домой, не могла понять, что так поразило ее. Наносимая прямо на сырую штукатурку роспись Леонардо? Этот не похожий на все его прочие изображения Христос в этой невиданно алой рубахе? Всплывшее в душе воспоминание о юноше-подмастерье?

Или ее поразило воспоминание об ощущении света, который вливается в тебя из невидимого миру небесного колодца, – ощущении, с тех детских пор больше ни разу не случавшемся. Будто в тот раз случайно ступила на известную лишь Всевышнему точку истины, с которой только и можно зачерпнуть силы из небесного источника. Ступила, и так же случайно с той точки сошла. И больше не смогла отыскать ее нигде – ни в любовниках, ни во власти, ни в интриге. Ничто и никогда не наполняло ее столь бескорыстно и столь бесконечно, как рисуемый юношей-подмастерьем свет. Свет, до которого, казалось, так просто дойти…

Кем стал тот юноша? Новым, еще неизвестным ей гением или непризнанным художником, навечно обреченным смешивать краски, грунтовать холсты, дорисовывать овальные нимбы над сотворенными мастером ангельскими головами и копить несчастные сто флоринов на дом и еще двадцать флоринов на клочок земли? Или, вынужденный наняться в отряд одного из бесконечных кондотьеров, он погиб в одном из тех сражений, что год от года не утихают на этой земле. Или скончался от оспы или чумы, и его руки с тонкими, испачканными краской пальцами, покрылись язвами, обтянулись иссыхающей кожей и стали серыми, как сама смерть. Или он был отравлен завистливым соперником – соперником в искусстве или соперником в любви…

Вспоминал ли он тот давний день, как год за годом вспоминает его влиятельная герцогиня, вынужденная покорять монархов и герцогов, пап и убийц? Помнил ли он дрожь ее пальцев и следы ее крови на мраморном полу. Знал ли, что у блистательной правительницы маленькой Мантуи во всей ее отнюдь не скучной жизни не было мгновения более волшебного, чем тот миг в феррарском соборе. И та кровь. И тот свет.

Вспомнив тот миг, Изабелла, как и много лет назад, ощутила жар. И ей стало трудно дышать. Она приказала вознице остановиться и вышла из кареты.

Герцогский экипаж остановился в засеянном люцерной поле, увенчанном ближе к горизонту несколькими чахлыми деревцами с небольшим серым холмом между ними. Изабелла испугалась – не могильный ли холм, но, сама не зная отчего, пошла в его сторону. Через все поле, застревая прелестными парчовыми туфельками на высоком венецианском каблуке в рыхлой пахоте и цепляясь фламандским кружевом юбок за колючие стебельки зреющей люцерны. Почему-то не приказала вознице направить экипаж туда, к горизонту, а шла и шла, изнывая от палящего солнца, но отчаянно желая до того горизонта с деревьями и серым холмом дойти.

И дошла.

Холм оказался выше, чем она издали могла себе представить, – покойника для такой могилы не найти. Рядом с холмом зиял провал. Узкая, почти круглая дыра, уходящая куда-то вниз – может быть, в никуда?

Судя по свежей земле, из которой и сложился заметный издали холм, кто-то там, в глубине, зачерпывал землю и отчаянными усилиями вытаскивал ее на поверхность, превращая вечное земное равенство в "минус" и "плюс" – недавно вошедшие в употребление загадочные знаки "-" и "+", грозившие, по словам всезнающего Леонардо, перевернуть науку. Вчера еще ровная земля усилиями невидимого ей землероя превращалась в минус и плюс. Минус уходящей в землю дыры и плюс изъятой из ее недр земли.

– Колодец роем, госпожа, – пробормотал изможденный человек в грязных штанах и джеркине с обтрепанными краями. Он выбрался из этой зияющей чернью дыры в ту минуту, когда к своей далеко ушедшей от кареты госпоже уже бежали слуги. Землерой был одет куда теплее, чем было нужно для нынешней жары. Другой землерой, напротив, раздетый, в одних широких коротких штанах и накинутом прямо на голое тело жакете, заслышав голоса, выбрался из-за насыпанного холма, где он несколько минут назад прилег отдохнуть, да так и слился с землей.

Изабелла смотрела на провал и холм.

Или она не права, и дыра, наоборот, это "плюс"? Попытка постижения, поиск истока?

– Давно роете?

– Другой день уж.

– Зачем вам колодец здесь, в поле?

– Синьор дозволил поселение основать. Коли воду отыщем, станем дома ставить и жить.

– А если не отыщете? – спросила Изабелла.

– На все Божья воля. Родников рядом нет, и речонок нет, а без воды как жить…

Черный от земли искатель воды вытер лоб, скорее не убирая, а оставляя на лице черный след. Принял из рук госпожи поднесенный ее слугами кувшин вина и ломоть пирога и, поклонившись, стал есть и пить.

– Но мы отыщем. Уже скоро.

– Откуда знаешь?

– Чую.

Чую.

Это "чую" легким колокольчиком тогда всю дорогу до дома звенело в ее голове.

Чую!

– Запах воды чую! – сказал тот землерой. – Земля, в которой скрыта вода, пахнет иначе.

И Изабелла тогда подумала, что и она, как тот землерой, в какой-то неосознаваемый миг начинает чуять, где рыть ее собственный колодец – не в землю, а в небо. Где зарыта нужная ей сила – вода, жизнь, или новая интрига, или старая любовь…

Пока смотрела на грязных землероев и почуянный ими колодец, вспомнила сказку, которую ей в детстве рассказывала кормилица.

– Увидела лисица в глубоком колодце другую лисицу и поспешила знакомиться.

Из зашторенного окна ее детской спальни не видно башни с часами, с которой она здоровается по утрам.

– Башня спать пошла. Слышишь, бубнит тебе. Бум-бум! Спо-кой-ной ночи, И-за-бел-ла! Бум-бум! Я сплю, и ты спи. Глазки закрывай, иначе рассказывать не буду!

Кормилица Асунта кладет руку ей на спину, и в такт словам мерно поглаживает и похлопывает. От этого кормилицыного похлопывания во всем теле какое-то неясное томление, услада какая-то манящая. То ли в комочек сжаться, глаза закрыть и как с горы съехать в сон хочется, то ли, напротив, вскочить и бежать, спешить вобрать в себя каждую из этих дразнящих и щекочущих ее иголочек.

– В прежние времена ведра у колодцев были двойные – одно, полное, вверх едет, а пустое на другом конце цепи вниз спускается. Съехала лиса на одном из ведер вниз, да только хвост замочила. Ни лисички не нашла, ничего другого. Только холод. И некому ее ведерко вытащить наверх. Так и осталась бы в том колодце лиса, если б не подбежал к колодцу волк.

– Что ты там, лиса, делаешь?

А лиса не дура, чтоб помощи у волка просить. Знает, что волк-волчище помогать не станет.

– Ах, не мешай мне, серый, я здесь кушаю!

– Что ж в колодце глубоком кушать можно! – не верит волк.

– Барашков да ягнят, – хитрит дальше лиса.

– Откуда ж там барашки?! – сомневается волк.

– А ты спускайся вниз, серый, тогда и узнаешь, откуда здесь барашки.

И не верится волку, да кушать хочется. Он в верхнее ведерко прыг, и едет вниз. А лисичка хитрая в нижнем ведерке наверх катится. Волк ее тяжелее, ему дорога вниз, стало быть ей наверх самое дело…

– Так и тебе, девочка, с волками жить – лисичкой быть. – Заканчивает свою сказку Асунта. – Лишь под тяжестью обманутого волка верхнее ведерко вниз едет да твое нижнее ведро из ямы вытаскивает…

Лисичкой быть… Лисичкой среди волков. Лисичкой.

"Лисице Борджа от лисицы Гонзага…"

Лисице Борджиа…

Все – и детские сказки кормилицы, и юная очарованность мальчиком-художником, и зрелые соблазнения подобных Лодовико Сфорциа соблазнителей, – все сейчас позади. Впереди снова главное – выжить. Выжить и Мантую сохранить. Учуять единственно нужный путь. А сделать это можно, лишь решив, верить ли полученному нынче письму, спрятанному теперь за корсажем и для верности, чтоб не выскользнул листок, приколотому прихваченной из дома древней римской камеей?

Что, кроме звериного чутья лисицы Гонзага, поможет теперь решить, поверить ли письму? Поставить ли все на карту? Победить или проиграть…

Полученное утром письмо принесло ей из Рима новость, способную перевернуть тишину не только этого тихого феррарского утра, а политическую тишину всех соседних герцогств и стран.

Если написанное правда, то она должна начать свою игру первой – теперь или никогда! Но если это ловушка, лисья хитрость и кто-то хочет уехать на ее отяжеленном ведре вверх, тогда все, чего она достигла своей лисьей хитростью, вымокнет в том глубоком колодце, который станет не живительной силой, а смертельной ловушкой для наивной души.

Поверить или нет?

Поверить?

Или нет?

Поверить?

Древняя римская камея с профилями Адриана и Сабины чуть покалывает своей булавкой грудь, не давая ни на мгновение забыть о том, что ею сколото. Доселе ей удавалось учуять все хитрости правящего семейства Борджиа и не попасться ни на одну из них. Но не новая ли ловушка приколота к ее корсажу теперь?

Лисице Борджиа от лисицы Гонзага…

От лисицы Гонзага…

Кормилица говорила: чтобы жить с волками, нужно быть лисицей, но не сказала, кем же нужно быть, чтобы жить с лисами.

До палио еще четверть часа. Всего четверть часа. И пока часы на баюкавшей ее в детстве башне не пробили еще без четверти, она должна все учуять, все успеть…

5. Пропавший свидетель

(Ирина. Ноябрь 1928 года. Москва)

Ни завтра, ни послезавтра по написанному И.М. адресу отправиться я не смогла. Нужно было искать священника, заказывать отпевание Елены Францевны, договариваться о месте на Введенском кладбище, хоронить, поминать старушку, в чьем доме остались мы жить…

Не успели грузное тело усопшей снести вниз по крутым ступенькам построенного еще мужем Елены Францевны дома, как соседи, едва отдав нам с Ильзой Михайловной часы, которые, как слышали все, завещала нам покойница, растащили имущество бывшей владелицы кто что успел.

Клавдия с Кондратом заграбастали ломберный столик и теперь распивали свои привычные чекушки и поллитры, причудливо выстраивая батареи бутылок на зеленом, еще хранящем следы меловых записей сукне. Живущему на первом этаже банщику из соседних Сандунов Елистрату достался гамбсовский шкаф, в котором банщик намеревался отныне хранить свои веники. Калмычка поморщилась, но взяла несколько тарелок, чашек и судочков для соуса. Прежде им с Виленом приходилось и суп хлебать, и жирный калмыцкий чай с маслом пить из котелка, который служил и кастрюлей, и чайником, и тарелками, и чашками. Теперь же соседка пила из соусника как из чашки, жалуясь, что "пить из буржуйской посуды неудобно – чай вбок вытекает".

В разгар соседского мародерства возник припозднившийся управдом Патрикеев. Засуетился, забегал, не велел ничего трогать. И своей беспалой правой рукой навесил на дверь печать, в очередной раз поведав всем историю своего отрубленного пальца и двух глубоких следов от вил, которыми в восемнадцатом году его, "подавшегося подкормиться на Украину", махновцы из скирды соломы выковыривали. А через день Патрикеев привел нового жильца – пролетарского поэта Мефодьева Ивана. В "30 днях" мне как-то приходилось перепечатывать подборку его стихов о рабфаковках . Перепечатала и забыла. В разряд "интересненького", печатая которое я закладывала в машинку лишний экземпляр копирки и приносила с работы для И.М., пролетарский поэт не попадал.

Впервые столкнувшись с нами на кухне, пролетарский поэт Мефодьев Иван горделиво подарил соседкам сборники стихов – в расчете на обычное восхищение. Получил непривычную для него порцию вполне компетентной критики со стороны И.М., которая, по ее собственному признанию, "и Николаю Степановичу с Осипом Эмильевичем не спускала, а уж вам то…"

– "…Флаг кумачовый на скудном шесте

"Вся власть Советам!",

Но каждое сердце в палящей мечте,

И знамя горит мировым рассветом…"

С нескрываемой иронией И.М. процитировала первое же попавшееся четверостишье пролетарского поэта. И спросила:

– Где вы, голубчик, видели, чтобы знамя горело рассветом, да еще и мировым? Мир, если не ошибаюсь, рассвет встречает в разные часы. Уж про сердце, горящее в каждой мечте, и спрашивать не буду, кабы дотла не догорело…

– Это метафора, – покраснев до корней волос, пробормотал пролетарский поэт.

– Много вы понимаете про метафору, друг мой. Уж если вам революционности надобно, вот вам революционность. Иринушкин недавний начальник лет десять назад написал "Иуда, красногубый большевик…". Революционизмы господина Нарбута я никогда не понимала, но это метафора. Не политкорректная по-вашему, но образная и емкая. А у вас словесный понос, my dear*, – немилосердно констатировала И.М. И понесла по узенькому коридору свой вскипевший чайник, на всякий случай покрикивая "Вилли-Ленни, чайник!", чтобы калмычонок-сорванец не вынырнул из-за угла своей огороженной комнатенки и не ошпарился, как уже не раз случалось.

Прошлой весной я месяц ходила с ожогом, когда Виленчик выбил у меня из рук кастрюльку с супом. Хорошо, что кастрюлька была маленькая, в какой "в старой жизни" Ильзина кухарка Прасковья яйца к завтраку варила. Случись у меня тогда в руках большая, закопченная, как выбравшийся из горящего окопа пехотинец, посудина, в какой по трезвости варила свои щи и тюри Клавка, ожог был бы по всему телу. А так отделалась лишь спаленной щиколоткой, которую Е.Ф. натирала мне настоянным на особых травах швейцарских предгорий бальзамом, а Клавка советовала лечить соплями: "Сморкни-к ты погуще, да на погорелое-т мажь! Враз заживеет".

– Нет, ты только послушай, Иринушка, что этот их поэт пишет! – восклицала Ильза Михайловна, перелистывая подаренный ей по-соседски сборник. – "Сила огнем Коллектива в теле моем зажжена, плещутся в сердце бурливо радости струи вина…" C'est une nouvelle po J sie?*

Спорить или соглашаться с И.М. было некогда. Похороны Елены Францевны и так отняли уйму времени. Неперепечатанные тексты из "30 дней" и макизовский заказ унылой грудой пылились на буфетном столике у "Ремингтона", ждали своего часа. Кроме того, сегодня предстояло еще два дела – поход с Федорцовым на диспут в Дом печати и визит к рекомендованному Ильзой камейному знатоку.

Назад Дальше