Гости щебечут. Кто-то не верит, что в Москве может появиться женщина, разъезжающая в частном авто. Но хозяйка готова и транспортную эмансипацию отстоять:
– Лева, – кивает на едва не пригласившего меня танцевать мужчину, – ездит на своем "Форде", и социалистическое отечество от этого не переворачивается. На то он и киноклассик, чтоб на авто, а не в трамвае ездить. Вы, Дзига, четвертый фильм о Ленине снимите – и тоже разгонитесь на какой-нибудь "Амилкар" или "Бьюик".
Но скромный на вид человек, которого хозяйка Ляля зовет странным именем Дзига, возражает:
– Четвертого фильма быть не может. Это же образное название "Три песни о Ленине". Да я и не Кулешов. За мои гонорары на авто не разъездишься!
– Вы снимаете фильмы? – пытаюсь выдавить из себя подобие вопроса, но вместо слов во рту каша. Отчего это я так разволновалась?!
– "Три песни о Ленине" видели? – спрашивает человек со странным именем Дзига. – Не видели? А "Шестую часть мира"? Тоже нет? Вы в кино-то ходите?
– Хожу, – снова еле выдавливаю из себя слова.
– Что ж вы тогда, милочка, смотрите, если шедевров нового советского кино не видели?! – вскользь бросает в меня упрек хозяйка и исчезает в волне нахлынувшего из патефона танго. Новый киноклассик Лев уже чувственно возложил свою руку на ее спину чуть повыше талии и ведет в танце. Мне остается отвечать в пустоту.
– Что смотрю? "Шахматную горячку", "Процесс о трех миллионах", фильмы с Дугласом Фербенксом в "Волшебных грезах" на Покровке смотрю…
– Фербенкс ваш давно и безнадежно устарел. Киноязык вчерашнего дня… – заводится человек по имени Дзига.
– Разве у кино есть язык?
– А как же! Вы же, прежде чем мысли свои излагать, говорить по-русски научились! А если захотите американцу свои мысли донести, вынуждены будете изучить язык английский…
– Я говорю по-английски… – тихо, себе под нос, бурчу я.
– …чтоб с французом говорить, будете учить французский. А с немцем – немецкий…
– …и по-французски, и по-немецки говорю… – отчего-то продолжаю бормотать я.
Человек по имени Дзига моего бормотания и не слышит, возбужденно продолжает:
– А язык кино универсален! Он не требует перевода! Он понятен всем. Только нужно смотреть не вашего Фербенкса, а настоящее кино! Сочетание кадров – монтаж, могут сказать больше, чем все ваши слова! И ракурс! Главное – ракурс! Я ставлю камеру на водонапорной башне или на портике Большого театра, и с высоты все привычное меняет смысл. Приходите ко мне на кинофабрику, я вам кино с настоящим языком покажу!
И, будто с запозданием расслышав, что я только бормотала, уже не декларируя и обращаясь не ко всем, а только ко мне, нормальным, совсем не пафосным голосом спрашивает:
– Есть ли, милая девица, нечто, чего вы не знаете?! И английский, и немецкий, и французский… Из бывших?
Вечное свое клеймо "из бывших" пропускаю мимо ушей.
– Еще и немного итальянский… Меня мама языкам учила. И отец, пока не погиб.
Вскинутая бровь человека по имени Дзига таит в себе вопрос – не на гражданской ли погиб отец этой случайно забредшей на этот чужой праздник девицы "из бывших". Или мне кажется, что чуть приподнятая бровь таит какой-то вопрос. И я уже сама спешу предупредить:
– В начале семнадцатого погиб. В почтовый поезд бомба попала… А не знаю я многого. Психологию узнать так и не успела. Из университета вычистили. Так же, как и вы, сказали, что "бывшая"…
– Психологию?! – отчего-то ликует человек по имени Дзига. – Коллега! Я после революции в Петрограде на психоневрологическом учился и психологией увлекался. Но потом понял, что кино куда как важнее! Кино – это психология влияния не на одного человека – на массы!
Хозяйка Ляля уже закончила свое танго с киноклассиком по имени Лев и, утерев надушенным платочком две капельки пота со лба, уводит от меня человека по имени Дзига. Ильза говорит, что есть женщины, которые не терпят, если внимание любого мужчины уделено не им. Ляля, вероятно, из таких.
Мне как несостоявшемуся психологу предложена задачка – что в этой женщине есть такое, что держит вокруг нее столько интересных, известных людей?
На вид – зла. Тонкие, слишком тонкие губы, чуть мелковатое для такой крепкой фигуры лицо. И глаза – ножики для колки льда.
Красива, спору нет, красива.
И, скорее всего, умна. Та степень ума, что воистину на лбу написана.
И расчетлива. Очевидно расчетлива.
И недобра.
Кажется, все при ней. Но отчего она так отталкивает? Отчего?
Или мой наивный психологический опыт не удался? И женщина эта добра, щедра и открыта… Просто не к месту пришедшая на ее вечеринку избранных гостей девчонка в нелепых ботинках, оставляющих на ее паркете грязные следы, ей мешает. Не будешь же доброй и распахнутой перед всеми. Хотя отчего "не будешь"?! Мамочка же моя была…
– А вот и Никки! – восклицает так и не проанализированная мною хозяйка, объявляя о приходе мужа, камейного профессора, про которого я, признаться, и забыла, что жду.
Вошедшему лет сорок. Его волосы слегка тронуты сединой, он полон неуловимого очарования, которое трудно описать и объяснить. Ничего общего с тем ощущением холода и колкости, что исходит от его супруги. Словно вместе с ним в комнату вошло иное пространство, и в пространстве этом становится так тепло и хорошо. И хочется только смотреть и смотреть на красивого какой-то ненынешней благородной красотой профессора с классическим профилем. В детстве я таким представляла себе герцога Орлеанского, уж и не знаю, какого именно из той герцогской династии, но обязательно Орлеанского, с тонким длинноватым носом идеальной формы и густыми усами с проседью.
Теперь понятно, отчего влюбляются в своего профессора студентки и отчего не жалует студенток колкая Ляля. В такого профессора трудно не влюбиться. Без памяти.
– Николай Николаевич, – освободившись от приветствий именитых гостей, представляется профессор.
– О, милая крошка, зовите его N.N. "Эн-Эн", – отвлекаясь от танцев, советует мне кто-то из гостей, – его все так зовут!
Но я обратиться к профессору никак не успеваю, он уже переходит к делу.
– Что у вас?!
Роюсь в своей потертой сумочке, стараясь одновременно не выставить на всеобщее обозрение ее потертость и побыстрее отыскать камею, отвоеванную мною у несчастной белокурой женщины. В комнате так шумно. Патефон выключили, но уже играют на рояле, а мадам, не стесняясь собственного мужа, подхватывает не танцевавшего доселе человека по имени Дзига, завлекая его на запрещенный фокстрот.
Профессор кивает в сторону двери, ведущей из зала во вторую комнату, приглашая пройти и поговорить там. Приоткрывает дверь, но… И в этой комнате нашим камейным изысканиям места нет. В спальне на краю большой кровати в страстном поцелуе слилась парочка. Бог мой! Это только что танцевавший с Лялей Лев целует темноволосую женщину, с которой только что танцевал совсем другой мужчина.
В полутьме спальни на меня волной накатывает почти осязаемое видение. Будто я снова вместе с тем, кого мне велели называть N.N., вхожу, как только что вошла, в эту комнату. А здесь на кровати не Лев и не броская шатенка с алыми губами, а я сама столь же страстно целуюсь с этим профессором. Мы стоим с ним у двери и смотрим на самих себя, слившихся в поцелуе на его супружеской кровати, где он с его женой по ночам, наверное… Хотя что значит "наверное". Наверняка по ночам они на этой кровати… Они же супруги…
– Если не возражаете, пройдемте в прихожую. Там спокойнее, – шепчет мне почти на ухо реальный профессор, а я никак не могу слиться воедино с той, что только что целовалась с ним в неком ином измерении.
Щеки горят пожаром. Боже, как совестно! Как можно! Как можно такое вообразить! Мыслимо ли?! И отчего так жарко везде, и в ладонях, и в груди, и ниже, еще ниже… Может, домработница дров прибавила в печи или здесь, как у нас в Звонарском, паровое отопление? Жарко-жарко… Только бы никто не заметил! Только бы никто не понял, о чем я так непристойно подумала!
В прихожей, куда приглашает меня профессор, у входной двери напротив вешалки стоит старая кушетка. N.N. предлагает мне сесть, а сам отлучается за очками.
– Помню, на кафедре положил в портфель. А где же портфель? Кажется, последний раз я держал его в руках в зале, возле пианино.
Оставшись в прихожей одна, не могу избавиться от случившегося мгновением раньше ощущения его губ на своих губах.
Какая нелепость… Стыд какой! Сейчас вернется этот N.N. и заметит, что я не в себе. Еще и Ильзе Михайловне скажет, а И.М. волноваться будет.
Может, мне лучше убежать? Взять теперь свое пальто и убежать. Другой раз прийти, когда это постыдное видение исчезнет, выветрится из моей головы.
Рука уже тянется к вешалке, но не может отыскать мое пальтецо. Слишком много гостей, слишком много шуб и пальто. Я пришла почти последней. И пальто мое должно бы оказаться сверху. Но сверху на вешалке висит серое драповое пальто с меховым воротником и котелок, которых не было, когда я под ледяным взглядом хозяйки вешала свое пальтишко.
Отчего-то странно знакомые пальто и котелок… То самое пальто и тот котелок, что были на сбежавшем из Крапивенского переулка свидетеле.
Повесить эти пальто и котелок сверху всех мог только тот, кто пришел после меня. А после меня никто из гостей и не приходил. После меня пришел только… хозяин.
Как в стыдной школьной игре, когда выполненные на копировочной бумаге две невинные картинки накладываются одна на другую и возникает иной неприличный смысл, в моей голове одна на другую накладываются две картинки. Меховой воротник и котелок свидетеля, сбежавшего из Крапивенского переулка. Лицо хозяина дома, профессора N.N., которого я только что так непристойно вообразила рядом с собой в его супружеской спальне. И от такого совмещения получается, что N.N. – это и есть тот свидетель, что три дня назад столь поспешно бежал из Крапивенского переулка.
Профессор, на ходу надевая очки, возвращается из ярко освещенной большой комнаты в полутемную прихожую. Но я уже пытаюсь сорвать с вешалки свое пальтишко, застрявшее под тяжелым пальто профессора.
– Куда же вы?!
– Забыла… Дома камею забыла… Schusselkopf, раззява! После приду…
Профессор не понимает ничего. Но помогает мне снять мое пальто с вешалки.
Только бы быстрее бежать из этой квартиры, этого мира, где столь нежданно понравившийся человек оказывается подлецом. А если и не подлецом, то не совсем порядочным человеком – ведь он же узнал бездыханную белокурую женщину. Узнал и вздрогнул, как несколькими минутами позже, узнав ее, вздрогнула я. Но не кинулся помогать, а трусливо сбежал.
Значит, профессор не так честен, не так блистательно хорош, как говорила о нем Ильза. Хотя мне какое дело до его честности и блистательности? Какое мне дело? Мне дело какое? Но странное тепло от его появления в моей жизни уже разлилось во всем моем существе, и что же теперь с этим теплом делать?
Пытаюсь вырвать из рук ухаживающего за мной хозяина одежду и бежать, но профессор иронично галантен. Держит пальто в терпеливом ожидании, пока я попаду в рукава, и явно думает – странная барышня его нынешняя гостья.
Из рукава, в который от волнения я все никак не могу просунуть руку, выпадает моя старенькая шаль. N.N. улыбается уголками едва заметных из-под густых усов губ. Наклоняется. И, подняв мою шаль с пола, замирает.
Эта цветастенькая, не по погоде тоненькая шаль была на мне в тот день, когда в этом же переулке мы сошлись у неподвижного тела замерзшей на снегу белокурой женщины.
N.N. стоит неподвижно секунду-другую, словно силясь понять – я это или не я. Воспользовавшись его оцепенением, я выхватываю из его рук поднятую с пола шаль, открываю дверь и бегу. И бегу! Бегу!
6. Гул нарастает
(Изабелла. 1503 год. Феррара)
Лошади неслись и неслись по Виа Гранде. Стартовав на окраине города, в Пиоппа, скачки минута за минутой приближались к замку Тедалдо. Еще чуть, и участников главного заезда нынешнего палио можно будет различить с балкона герцогского замка.
Но обычно неистовствовавшая по ходу забегов Изабелла в этот раз не спешила увидеть, кто лидирует – придворный наездник нынешней хозяйки Феррары Лукреции Борджиа на подаренной ей братом Чезарио чистокровной кобыле Веронике или ее верный Винченцо на великолепном двухлетнем жеребце Флорентине.
Флорентин с великими предосторожностями неделю назад был доставлен в Феррару из Мантуи. Герцог Гонзага и без любимого жеребца обойдется, лишний раз поперебирает камеи в своей сокровищнице, а герцогине Гонзага жеребец сегодня ох как нужен! Жеребец герцогине Гонзага нужен во всех смыслах, но в собственно лошадином смысле нужен особо. Флорентин сегодня для нее и не конь, а гонец за ее жизнью, за ее удачей.
Правда, мужа, расстроенного отсутствием любимого жеребца, и в герцогской сокровищнице поджидает разочарование. Герцогиня, приколов к корсажу парадного платья, увезла древнеримскую копию его излюбленной большой египетской камеи с Птолемеем и Арсиноей. И отсутствие античного сокровища вряд ли понравится Джанфранческо больше, чем исчезновение Флорентина из конюшни.
Камеи эти стали наваждением герцога. Вооружившись огромной лупой, он, как помешанный, часами может сравнивать мастерство неизвестного резчика третьего века до нашей эры, изготовившего египетский образчик, и его столь же неизвестного последователя, повторившего древний шедевр в начале второго века нашей эры.
Силуэты парных профилей на двух камеях – большой египетской и ее римской копии – почти повторяют друг друга. И теперь, когда интерес к античному искусству волной окатил всю Италию, короли и герцоги наперебой кинулись перекупать друг у друга все, что завалялось в подвалах и сокровищницах их предков, и в Мантую все чаще стали наезжать любители древних искусств.
Знатоки изводили Изабеллу спорами, кто увековечен в этих камеях: Александр Македонский и мать его Олимпиада, Цезарь и Ливия, Германик и Агриппина?
Наиболее ученые из ученых по каким-то непонятным Изабелле следам на камне и прочим приметам утверждали, что большая камея много старше Германика и Агриппины. Учивший ее когда-то в детстве старик Ринальди специально приезжал из Феррары в Мантую поглядеть на древний шедевр, а наглядевшись, уверил свою прежнюю дукессу, что так вытачивали в третьем веке до нашей эры в Египте, и, следовательно, на большой камее увековечены Птолемей II Филадельф и его сестра и жена Арсиноя.
Большая камея Изабелле не слишком интересна, в ее женском деле она бесполезна. По размеру похожая на небольшое овальное блюдо для рыбы, она не может, как прочие древние и нынешние геммы из коллекции мужа, послужить ей кольцом, подвеской или украшением для корсажа.
Большая камея может лишь удивлять древностью.
– Эпохи сменились, – растрепывая руками свои и без того жиденькие волосы, восклицал очарованный камеей старик Ринальди, – государства возвысились и пали! Казавшиеся великими правители были обожествлены и забыты. И следы их величия обратились в прах. Разрушились храмы, сровнялись с землей древние города, потускнели и рассыпались золотые императорские венки, разрушились огромные статуи, сгорели в огне тысяч войн парадные портреты и книги придворных летописцев, полные льстивых жизнеописаний. И только эти камни сохранили след тех, кто верил в собственное величие…
Через несколько сотен лет никто и не вспомнит, что на свете жила она, хозяйка крохотного герцогства Изабелла Гонзага. От нее не останется ни посвященного ей сонета – даже придворный поэт ее отца Лудовико Ариосто не сподобился посвятить ей сонет, ни великого портрета – противный Леонардо, вынужденно изобразивший почти всех любовниц Сфорциа, отчего-то так и не стал ее писать, отделался наброском на картоне. Может случиться, и самого ее имени в истории не останется. Что для истории несколько лет или десятилетий, которые она будет править маленькой Мантуей.
От нее не останется ничего.
Или, по иронии насмешливой судьбы, будущий знаток древностей, отыскав в описи античных коллекций ее мужа упоминание о египетской камее, назовет древнее творение именем владельца или владелицы – камея Гонзага. И так – не жизнью своей, а принадлежащим ее мужу древним камнем войдет в историю она, Изабелла д'Эсте, герцогиня Гонзага…
Куда это убежали ее мысли – в камейную даль? Не до камей ей сейчас. И даже не до вожделенного палио. Наездники, мелькнувшие в низине, видной с балкона герцогского замка, скрылись за поворотом реки По и теперь возникнут на дороге, ведущей к замку, не раньше чем через четверть часа. С балкона трудно рассмотреть, кто из мелькнувших лидирует – Винченцо на Флорине или наездник ненавистной Лукреции на ее Веронике.
Растолстевшая Лукреция посмотрела на Изабеллу особым взглядом. И отчего это мужчины считают, что эта девка сводит с ума?! Будь она мужиком, у нее от такой любовницы случился бы вполне понятный конфуз, главный ствол любви расти отказался бы!
Но не особенности любовных утех с новоявленной родственницей волновали сейчас Изабеллу. Ее взволновал – что скрывать! – этот въедливый взгляд Лукреции.
Проверяет? И все, изложенное в полученном ею утром письме, лишь очередная ловушка коварных Борджиа? Семейство главных лисов проверяет, кинется ли она заключать новые союзы с приехавшими на палио соседями или останется верна своей же, пролитой на головы всех Борджиа лести.
Попадись Изабелла в эту искусно устроенную ловушку, не останется ни ее, ни Феррары, ни Мантуи, ни д'Эсте, ни Гонзага. Повсюду будут одни лишь Борджиа. В игре с ними просчитаться нельзя.
А если послание действительно написано благоволящим к ней и много знающим кардиналом Корнето, и все – правда, то почему же тогда вместе с этим посланием ей принесли очередной подарок от коварного Чезарио? От волнения Изабелла даже забыла открыть змеиный дар Борджиа. И почему откровенно не любящая Изабеллу Лукреция глядит теперь столь испытующе и пристально. Не из-за ало-белого стяга, главного приза нынешнего палио, такой взгляд?!
Где гарантия, что Лукреция не участвует в новой интриге своей родни? Гарантии нет. Но нет и гарантии, что эта губошлепистая дура просто не знает еще того, что знает сама Изабелла, оттого и так глупо хохочет, не подозревая, что время ее прошло…
Гарантий нет. Ни в чем и нигде. Лишь все то же не раз спасавшее "чую" – магнетическое притяжение внутри нее, виноградная лоза, способная необъяснимым образом пригнуться к земле и указать место для будущего колодца, прорываемого не в землю, а в небо.
Лукреция, отвернувшись от балкона, плотоядно облизывает свои пухлые губы. Неужели отданный ей на заклание любимый брат Изабеллы Альфонсо целует ненавистную куртизанку в эти пухлые, кого только не лизавшие губы. Или нынешние политические брачные союзы особой чувственности не предполагают и брат от исполнения супружеского долга избавлен? Кому же в таком случае долг сей вменен? Если верить рассказам и сплетням, без подобных утех Лукреция долго не выдерживает. Кто же тогда исполняет сие, вмененное папой Александром VI ее родной Ферраре послушание?!