Ряд станиц
Едем степями из Дядьковской. Выстрелов нет, тихо. Обоз приостановится, отдохнет, и снова едем рысью по мягкой дороге.
Люди перебегают с подводы на подводу, рассказывают новости…
"Корнилова здесь похоронили".- "Где?" - "В степи, между Дядьковской и Медведовской. Хоронили тайно, всего пять человек было. Рыли могилу, говорят, пленные красноармейцы. И их расстреляли, чтобы никто не знал".
"А в Дядьковской опять раненых оставили. Около двухсот человек, говорят. И опять с доктором, сестрами".- "За них заложников взяли с собой".- "Для раненых не знаю, что лучше,- перебивает сестра,- ведь нет же бинтов совсем, йоду нет, ничего… Ну, легкие раны можно всякими платками перевязывать, а что вы будете делать с тяжелыми? И так уже газовая гангрена началась".- "Это что за штука, сестра?" - "Ужасная… Она и была-то, кажется, только в средние века".
"А в Елизаветинской, мне фельдшер рассказывал, когда раненые узнали, что их бросили, один чуть доктора не убил. Фельдшер в последний момент оттуда уехал с двумя брошенными, так говорит: там такая паника была среди раненых…"
"Здесь с ранеными матрос Баткин остался".- "Не остался, собственно, а ему командование приказало в 24 часа покинуть "пределы армии".-"За что это?" - "За левость, очевидно. Ведь его ненавидели гвардейцы. Он при Корнилове только и держался…"
Едем. Все та же степь без конца, зеленая, зеленая…
Три вооруженных казака ведут мимо обоза человек 20 заложников, вид у них оборванный, головы опущены.
"А, комыссары!" - кричит кто-то с подводы.
"Смотрите-ка, среди них поп!" - "Это не поп - это дьякон, кажется, из Георгие-Афипской. У него интересное дело. Он обвинил священника перед "товарищами" в контрреволюционности. Священника повесили, а его произвели в священники и одновременно он комиссаром каким-то был. Когда наши взяли станицу, его повесить хотели, а потом почему-то с собой взяли…"
"А слыхали, что ген. Марков нашему начальнику отделения [62]сказал? Мы выезжаем из станицы, а он кричит: Нач. 3-го отделения! Почему у вас такое отделение большое? - Не могу знать, говорит.- Сколько раненых оставили в станице? - Тридцать, говорит.- Почему не сто тридцать! - кричит…"
Уже вечереет… Знаем, что сегодня ночью должны переезжать жел. дорогу, но никто не знает: куда мы едем? Одни говорят - в Тиберду, другие - в Терскую область. Едем - куда пустят…
Железную дорогу переехали, обманув большевиков. Они ждали нас в одном месте. Мы переехали в другом. Ген. Марков внезапно захватил переправу и с ж.-д. будки в присутствии сторожа, которому было приказано в случае появления кадетов дать знать, сам телефонировал комиссару: "Все спокойно, товарищи".
А потом сел на коня и приказал сторожу передать, что кадеты благополучно переехали жел. дорогу…
Едем зелеными степями. Цветущими белыми станицами. Берегами стеклянной реки.
В некоторых станицах - маленький отдых, и опять армия трогается в путь. Пеших - нет. Все на подводах. И раненые и строевые.
Проехали Бекетовскую, Бейсугскую.
В Ильинской отдыхаем в хате рослого, рыжего казака-конвойца. Живет он богато. Хата из нескольких комнат. Лучшая - зала - увешана портретами царской семьи, висит картина дела конвойцев под Лейпцигом, портрет командира - бар. Мейендорфа. Конвоец - монархист. Не нравится ему "все это новое". "То ли дело раньше",- и казак сочно рассказывает про прежнее конвойское, казацкое житье.
Из Ильинской переехали в Успенскую. Здесь хозяин-казак - бедный. Он гостеприимен, угощает, разговаривает, но никак не может понять, зачем мы пошли воевать… "А земля-то у вас есть?" - спрашивает он. "Есть… была".- "Аа, ну понятно, свое добро всякому жаль",- наконец понимает казак.
Жена его - иногородняя. Она готовит нам, тоже угощает, но смотрит на нас со страхом и все спрашивает: "А ничего не будет тем вот, кто из станицы убежал, когда вы пришли?!"
"Не знаю, думаю - ничего, а чего же они убежали-то?" - "Да кто их знает, побоялись вас, ведь народ все говорил, что иногородних вешать будете…" Наконец она не выдержала и со слезами рассказала, что ее два брата - иногородние - бежали, что их комиссар смутил, а теперь сказывают, что бежавших ловят и расстреливают…
В Успенской встречаем мы вербное воскресенье. В большой церкви - служба. Все - с вербами и свечами. Храм полон, больше раненых. Впереди, к алтарю - Деникин с белым Георгием на шее, Марков, Романовский, Филимонов, [63]Родзянко.
В разговорах на паперти узнаем, что приехала с Дону делегация, зовут туда, что донские казаки восстали против большевиков и уже очистили часть области.
Все радостны. Неожиданный просвет! Едем на Дон, а там теперь сами казаки поднялись! Какая сила!
По станице рассклеены воззвания Деникина о борьбе за Учредительное собрание.
Горькая Балка
Ранним утром выезжаем из Успенской. Рядом с обозом идут, едут мобилизованные в станице казаки. Теперь в каждой станице кубанский атаман полк. Филимонов и Кубанская краевая рада мобилизуют их и берут в поход с армией. Но винтовок нет, а потому они в обозе.
Выехали в широкую, изумрудную степь. Рысью обгоняет обоз кавалькада. В центре на массивном, гнедом коне - ген. Деникин, в форме, с погонами; лицо сурово-озабоченное; кругом него - офицеры и корниловские текинцы. Немного сзади строем едет Кубанская рада, [64]выделяется характерная фигура Быча, [65]с ним рядом Макаренко. [66]
Весь день и всю ночь едет обоз по степи. Под утро должны переехать жел. дорогу под большой станцией Бело-Глинской.
Рассветает, едут шагом - пылят подводы. Впереди затрещали выстрелы, сильней, сильней, ударила артиллерия.
Бой на жел. дороге.
Командуют: рысью! Понесся обоз, уже ясно видна станция, жел.-дор. путь, поезда.
Впереди лежат цепи, от них долетает треск выстрелов, видны вспыхивающие дымки.
Мчится обоз по дороге, мимо лежащих цепей. Они отстреливаются - перед ними чернеют большевистские цепи.
Под грохот гранат, свист пуль прорвался обоз через жел.-дор. линию и подъезжает к слободе. Горькой Балке.
Скачут подводы с крутого ската и, перелетев мост, тихо подымаются в гору, в село. У первой хаты лежит мертвая женщина, вверх лицом, согнулись в коленях ноги, ветер раздувает синюю с цветами юбку.
Рядом с обозом - верховые. "Что это за женщина, не знаете?" - спрашиваю я одного. Верховой тронул коня, едет с подводой и рассказывает, перегнувшись с седла: "эта, сволочь, выдала наш первый разъезд; они у нее остановились - она их приняла хорошо, а сама к комиссару послала; их захватили, перестреляли, топорами перерубили; а когда второй разъезд утром приехал - опять к ней заехали, большевиками прикинулись, она и рассказала, как кадетов выдала… ну, вот и валяется…"
Зашли в хату. У стола красивая, смуглая женщина, с ребенком.
"Нет ли чего поесть, молодая?" - "Да чего же поесть-то? молочка только".
"Давай молока, не бойся, за все заплатим".
Она посадила на скамью толстого мальчика, принесла из сеней черный, глиняный горшок молока, нарезала мягкого, душистого хлеба.
Мы едим - женщина взяла на руки ребенка, что-то шепчет ему, боязливо, украдкой взглядывая на нас.
"А где муж-то, молодая?" - Она встрепенулась, испуганно уставилась.
"Муж-то?… в поле…" Помолчала… и вдруг быстро начала: "спросить я вас хотела вот, боюсь я больно, не захватят его там ваши-то?"
"Зачем же захватят? Он работает?"
"Знамо, работает, да я слышу, стреляют-то вон в той стороне… а у нас допреже сказывали, ваши всех солдат расстреливают".- "Это врали у вас".- "То-то и я говорю, врали",- повторяет женщина, а в глазах, в лице - страх, недоверие.
Вышли из хаты. От повозки к повозке ходят по площади люди, незаметно перешагивая через валяющихся, зарубленных людей.
"Кто это их зарубил?"-"Черкесы. Тут ведь когда наши разъезды показались, комиссар вооружать всех стал. Ну вот их и перерубили. Там, на дороге, еще валяются"
.
Недалеко от площади - кладбище. У ограды лежит навзничь рыженький мужичонка - голова свернулась на сторону, грудь в крови, руки вытянулись по земле, правая твердо сжала крестное знамение. С краю-свежие могилы, белые кресты… На одном, на железной, крашеной дощечке выведено четким писарским почерком:
"Товарищ Андрей Голованов
храбро пал в борьбе с врагами
народа, в рядах красной армии,
защищая революцию 1918 г. Под
станцией Энем".
Вечереет. Смолкли выстрелы. Тронулся обоз по узкой улице, а Горькая Балка заклубилась черным дымом.
"Зажгли Балку",- говорит казак-возчик. "Черкесы это,- отвечает раненый,- они не щадят крестьян; раньше крестьяне их вырезали, а теперь они вот ни одной слободы не оставляют…"
На край темно-зеленой степи оперлось красное солнце. По траве бегут плоские лучи, зажигая ее алым цветом. Бирюзово-желтое небо темнеет…
Опять Лежанка
Наш путь лежит опять на Лежанку. Перед ней мы заехали в ст. Плотскую, в которой уже были в феврале. Я иду к знакомому плотнику, так недоверчиво говорившему в прошлый раз об Учредительном собрании.
Вошел - плотник узнал меня: "Садитесь, садитесь, опять приехали".- "Приехали, ну как живете?" - "Да мы что,-тянет плотник,- вот как вы?… говорят, вашего главного-то убили, правда это?" На лице его нехорошая улыбка. "Кого, главного?" - "Да Корнилова-то",- улыбается плотник. "Нет, не убили",- лгу я помимо воли. "Не убили? а у нас слыхать было, что убили". Плотник помолчал. "Где вы остановились-то?" - "Здесь, в угловой хате".-"А, у Калистратовой…" Пауза. "У нее сын-каэак, а в красную армию ушел,- смеется плотник,- вы ее спросите, где, мол, у тебя сын-то? что она скажет, она поди вас боится…"
К вечеру мы въехали в Лежанку и остановились на площади.
Ночь свежая, холодная. Черный купол неба блещет золотом звезд. Обоз ночует здесь. Поскрипывают телеги, фыркают, жуя сено, лошади, изредка кто-нибудь простонет и опять тихо. Небо чуть синеет, рассветает. Обоз зашевелился, ругаются:
"Да где же это начальство!…"
Уже светло. Раненые сползают с телег, идут по хатам пить чай. На дороге обступили кого-то, стоят кучкой. В середине, держа в руках коней,- три запыленных донца-казака. В синих полуподдевках, шаровары с красными лампасами, фуражки лихо сбиты набекрень, из-под них торчат громадные вихры волос.
"Все встали, чисто как один, - говорит широкоплечий, рослый казак,- из половины области их уже выгнали, теперь вас только ждем, нас за вами депутатами послали".- "Какой вы станицы?" - "Егорлыцкой".-"Ну, а теперь нас обстреливать не будете сами?" - спрашивает худенький раненый юнкер.
Казак засмеялся и махнул рукой. "Да рази мы кады обстреливали! Теперь не беспокойтесь, и стар и мал за винтовку схватились, на себе испытали…"
Идем в первую хату. Кухня, у печи - женщина. "Здравствуйте, хозяйка, не найдется ли чего закусить или чайку попить?" - "Ох, были ваши здесь, все забрали".-"Может, что и найдется?" - "Седайте вон за стол",- показывает рукой она, не глядя на нас.
Сели. На столе позеленевший самовар. Кое-что нашлось, едим, а хозяйка стоит у стены, подпершись рукой… "А вы в прошлый-то раз были, что ль?" - спрашивает она. "В феврале-то? Были, а что?" - "Ничего, народу много тогда побили",- спокойно говорит она, "У вас кого-нибудь убили?"-"Мужа убили",- отвечает хозяйка каким-то безразличным голосом. "Мужа? где же его?" - "Вышел он из хаты вот недалечка, его бонбой вашей и убило…" - "Снарядом?" - "Снарядом чи бонбой, рази я знаю…- Хозяйка помолчала.- А сегодня вас комиссар хлебом-солью встречал, все народ уговаривал небежать, так, говорит, лучше: не тронут. С хлебом-солью к вашему начальнику выходил".- "Да чего бегут-то?" - "Чего? Боятся - вот и бегут…"
С площади обоз разъезжается.
Наша подвода едет на край села, к реке. Во дворе, у хаты - бабы, ребятишки, все тупо-испуганными лицами уставились на нас.
"Хозяйка, мы у вас встанем!" Она молчит, как будто не понимает. Идем в хату - метнулась к нам, заговорила: "Да мы сами на фатере стоим, нет у нас ничего и хата малая".- "Что же делать-то, хозяйка - не на улице же нам оставаться. Все хаты заняты. А вы не бойтесь - мы народ смирный, все переранены".- "Ох, не знаю же я как, хозяина-то нет",- охает баба.
Скоро помирились. Хозяйка сварила яиц, поставила самовар…
Я вышел на крыльцо. За огородом синеет река, змейками блестя на солнце, за ней начались, ушли вдаль бесконечные донские степи.
"Заходите к нам!" - зовет Таня из крошечного оконца белой хаты. Зашел. "Вы у квартирантов остановились, а мы у самой хозяйки,- смеется она,- только хозяйка-то что-то сердитая. Мы уж на кухне устроились, а она там,- показывает Таня на комнату, отгороженную мазанной стенкой,- наверное, у нее прошлый раз кого-нибудь убили. Пойдите к ней, поговорите".
Я вошел. В комнате у окна сидят старуха и молодая женщина. Молодая, увидев меня, отвернулась недовольным лицом и вышла из хаты, шлепая босыми ногами…
"Здравствуйте, бабушка! Вы уж нас простите, что поселились здесь, ничего не поделаешь, не наша воля". Старуха непонимающе посмотрела.
"Не сердитесь, бабушка!" - весело кричит из-за перегородки Таня.
"Чего там сердиться-то,- шамкает старуха,- только, говорю, праздник большой скоро…"
Таня позвала меня к себе, а вечером я снова зашел к старухе.
Теперь она смотрела на меня уже как на знакомого. Сел у стола. Над ним карточка лихого пограничника унтер-офицера, размахивающего на коне шашкой.
"Это сын ваш?" - "Сын",- шамкает старуха. "Где он?" Старуха помолчала, глухо ответила: "ваши прошлый раз убили".
Я не знал, что сказать. "Что же, он стрелял в нас?" - "Какой там стрелял". Старуха пристально посмотрела на меня и, очевидно увидев участие, отложила работу и заговорила: "Он на хронте был, на турецким… в страже служил, с самой двистительной ушел… ждали мы его, ждали… он только вот перед вами вернулся… день прошел - к нему товарищи, говорят: наблизация вышла, надо к комиссару идти… а он мне говорит, не хочу я, мама, никакой наблизации, не навоевался, что ль, я за четыре года… не пошел, значит… к нему опять пришли, он им говорит: я в каварелии служил, я без коня не могу, а они все свое - иди да иди… пошел он ранехонько - приносит винтовку домой… Ваня, говорю, ты с войны пришел, на что она тебе? брось ты ее, не ходи никуда… что Бог даст - то и будет… и верно говорит, взял да в огороде ее и закопал… закопал, а тут ваши на село идут, бой начался… он сидит тут, а я вот вся дрожу, сама не знаю, словно сердце что чует… Ваня, говорю, нет ли у тебя чего еще, викини ты, поди лучше будет… нет, говорит, ничего… а патроны-то эти проклятые остались, его баба-то увидала их… Ванюша, выброси, говорит… взял он, пошел… а тут треск такой, прямо гул стоит… вышел он на крыльцо, и ваши во двор бегут… почуяла я недоброе, бегу к нему, а они его уж схватили, ты, кричат, в нас стрелял!… он обомлел сердешный (старуха заплакала), нет, говорит, не стрелял я в вас… я к ним, не был он, говорю, нигде… а с ними баба была - доброволица, та прямо на него накинулась… сволочь! кричит, большевик! да как в него выстрелит… он крикнул только, упал… я к нему, Ваня, кричу, а он только поглядел и вытянулся… Плачу я над ним, а они все в хату… к жене его пристают… оружие, говорят, давай, сундуки пооткрывали, тащат все… внесли мы его, вон в ту комнату, положили, а они сидят здесь вот, кричат… молока давай! хлеба давай!… А я как помешанная - до молока мне тут, сына последнего не за что убили…"-старуха заплакала, закрывая лицо заскорузлыми, жилистыми руками…
"Он один у вас был?" - "Другой на австрийском хронте убитый, давно уж,- всхлипывает старуха, утирается и опять говорит сквозь слезы…- А какой парень-то был, уж такой смирный, такой смирный,- близко наклонившись ко мне, она зашептала, показывая на трехлетнюю девочку, притаившуюся в углу хаты: - Девчонка-то без него прижита… другой попрекал, бил бы, а он пришел - ну, говорит, ничего… не виню я тебя… только смотри, чтоб при мне этого не было…"
Старуха замолчала. Я посмотрел на лихого пограничника и ушел к своим раненым…
Сегодня великий четверг, мы идем к двенадцати евангелиям…
Церковь полна ранеными. Хромают, ноги обвязаны разноцветными тряпками. Осторожно носят подвязанные платками руки.
Пламя желтых свечей мерцает по бледным, усталым лицам. Церковь загорелась огнями. Священник читает Евангелие. Кончил - потухли свечи. Поют. Далеко ухает артиллерия, как будто кто-то большой, страшный тяжело вздыхает.
Вошли в сад, на паперть. Ночь синяя, весенняя. Свежо. Сильно пахнет распустившаяся сирень. Из церкви круглыми, нежными звуками вылетает пенье и замирает в весеннем воздухе.
"Тут служба, а на площади повешенные",- тихо говорит товарищ.
"Кто?" - "Да сегодня повесили комиссаров пленных".
В церкви тухнут огни. Служба кончилась. Все выходят, столпившись на темной паперти. В мраке улиц, дрожа, плывут огоньки свечей - от евангелий. Кое-где в маленьких слепых оконцах вздрагивает свет, а далеко где-то ухает, вздыхает артиллерия…
Следующий день лежим в хате. Полусонно. Маша, хозяйская дочка, держит в руках бумажку и поет что-то, заглядывая в нее, на мотив Стеньки Разина. Она уже с нами освоилась, разговаривает, смеется… "Ты что поешь, Маша?" Смутилась, прячет лицо, закрывается бумажкой… "Что поешь-то?"- "Песню",- тихо отвечает она. "Какую?" Мать улыбается. "Это она поет, здесь песню сложили, про бой, про первый".- "Ну-ка, покажи мне. Маша". Подбежала с протянутой в руке бумажкой и, отбежав, опять села у стены. На бумажке каракулями написана "Песня".