Ситуация на Балканах - Леонид Юзефович 8 стр.


* * *

Дед и Путилин-младший всю ночь провели за беседой. Чаю было выпито уже за дюжину стаканов, от сухарей в сухарнице остались одни крошки, начинало светать, когда гигантские стенные часы, похожие на вертикально подвешенный саркофаг, издали глухой предупреждающий рокот. Дед покосился на них с ехидным удивлением. До того они ни разу не били, даже в полночь, а сейчас, отрокотав, мощно отмолотили двенадцать ударов. При этом стрелки на них показывали пять часов и двадцать две минуты. За окнами светало.

– Хотите, починю? – спросил дед.

Путилин-младший покачал головой:

– Нет, не надо. Все так и быть должно. Эти часы бьют лишь однажды в сутки – в ту минуту, когда навеки остановилось сердце моего отца.

* * *

У Константинова были свои доверенные агенты – Пашка и Минька, у Сыча – свои. Тоже двое. Один ходил по православным церквам, пугая батюшек, другой инспектировал костелы и лютеранские кирхи. Сам же Сыч проверял исключительно кафедральные соборы, но уж зато с большим тщанием. Лишь поздно вечером он добрался до родного Знаменского, где в былые времена служил истопником. Постоял у всенощной, попался на глаза прежним начальникам, дабы те оценили его возвышение, потом заглянул к дьячку Савосину, торговавшему при соборе свечами, иконами, лампадами и лампадным маслом. Потолковали о жизни, о том, в частности, на сколь годов полицейскому выдают от казны сапоги и мундир. Сроком носки мундира Савосин остался доволен, а про сапоги сказал, что великоват при такой-то службе.

– Да ты смотри, какие сапоги! – оскорбился Сыч и стал выворачивать ногу и так и эдак, демонстрируя каблук, подметку и сгиб.

Тем временем Савосин взялся пересчитывать дневную выручку. Тут Сыч наконец вспомнил, зачем пришел, и рассказал про французский целковик. Савосин порылся в ящике, достал золотую монету с профилем Наполеона III.

– Она?

– Она самая! – обрадовался Сыч. – Давай сюда!

Савосин крепко зажал монету в кулаке, сказав:

– Залог оставь. Двадцать пять рублей.

После долгих торгов сошлись на пятнадцати. Однако у Сыча имелась при себе всего полтина.

– Ну, ирод, – в отчаянии предложил он, – хочешь, сапоги мои тебе оставлю? Сюртук заложу? Фуражку сыму?

– Все сымай, – сказал Савосин, извлекая из-под стола старые валенки и какую-то замызганную бабью кацавейку. – Так уж и быть.

Чертыхаясь, Сыч разделся, натянул валенки, но от кацавейки отказался. Схватил монету и помчался в Миллионную, надеясь еще застать там Ивана Дмитриевича. К ночи сильно похолодало, ледяной ветер задувал от Невы. Сыч в одной рубахе бежал по улице, с затаенной сладостью думая о том, как простынет, захворает, а Иван Дмитриевич придет, сядет возле койки и скажет: "Ты, Сыч, себя не пощадил, своего здоровья, и я тебе Пупыря прощаю. Я тебя доверенным агентом сделаю, вместо Константинова…"

В воздухе стоял запах близкого снега.

* * *

Оставив позади шумные улицы, студент Никольский топал по немощеному грязному проулку, вдоль почернелых заборов и деревянных домов, – сперва они были с мезонинами, с флигелями, крыты железом, оштукатурены "под камень", затем пошли поскромнее, обшитые тесом в руст и "в елочку", наконец потянулись просто бревенчатые, похожие на избы, кое-где даже с красноватым лучинным светом в оконцах. Здесь труднее стало следить за Никольским. Певцовские филеры, чтобы не маячить в одном и том же виде, дважды вывертывали наизнанку свои пальто. Это были особые пальто, их носили на обе стороны: правая – черного цвета, левая – мышиного.

Недавно, уступая настоятельным просьбам подчиненных, Шувалов разрешил чинам жандармского корпуса по долгу службы появляться на людях в партикулярном платье, но лишь в обычном. Всякие иные костюмы, в которых удобнее затеряться в базарной, скажем, толпе, строжайше запретил: такой маскарад он считал недопустимым и вредным. Певцов напрасно пытался его переубедить.

Стемнело, когда Никольский вошел в низенький, крытый драньем домик. Зажглась в окне свечка, и сквозь неплотно задернутые ситцевые занавески филеры увидели убогую жилецкую комнатешку: лежанка с лоскутным одеялом, без простыней, драные обои, раскиданные по полу книжки. Никольский поднял одну, полистал и бросил в угол. Его силуэт обозначился в соседнем окне. Там горела керосиновая лампа, лысый старик в безрукавке выделывал лежавшую перед ним на столе собачью шкуру.

Никаких фонарей поблизости не имелось, черные пальто сливались в темноте с черными бревнами. Из круглого отверстия в стене, куда продевается штырь ставни, старший филер ножичком подцепил и вытащил гнилую тряпку-затычку и припал ухом к дыре.

Постепенно из беспорядочного разговора о керосине и недоданных в прошлом месяце деньгах за комнату начала вытягиваться история, по словам старика, поучительная для будущих лекарей вроде Никольского, – старик рассказывал про какую-то деревню Евтята Новоладожского уезда Новгородской губернии, где жил богатый мужик Потапыч с женой и тещей. От преклонных лет теща совсем ослепла, ни домовничать, ни хозяйничать не могла, но лопала по-прежнему в два горла, и Потапыч, этим сильно скучая, решил спровадить ее на тот свет. Набрал в лесу мухоморов, сварил и дал. Та ест, нахваливает. Слепая же! Съела, и ничего. На другой день Потапыч ее опять мухоморами накормил, и опять ничего. Уплела за милую душу. А на третий день, когда стал в чугун сыпать, она подошла да как закричит: "Ты что мне варишь, сучий сын?" Прозрела баба.

– И что же, что я на доктора учусь? – сердито спросил Никольский. – К чему это рассказал? Какой вывод?

– Вывод такой, – объяснил старик. – Мухоморы-те, они целебные.

Потрясенный этим выводом, Никольский вернулся к себе в жилецкую, лег на лежанку и закрыл глаза. Минут через пять, не вставая, подобрал с полу книжку, полистал, бросил. Поднял другую, тоже бросил. Еще через пять минут он встал, сморкнулся в огромный, как простыня, платок, надел шинель, вышел на улицу и двинулся обратно к центру города.

* * *

Унтер Рукавишников, отправленный в кухню принести Шувалову глоток холодной воды, в коридоре наскочил на Ивана Дмитриевича, ругнулся. Высунулся из гостиной Певцов, приказал держать, не отпускать, и Рукавишников, хотя уже узнал Ивана Дмитриевича, без рассуждений схватил его за плечо. Он был у Певцова верным человеком, а Константинов у Ивана Дмитриевича – доверенным, это большая разница. Певцов длинными подточенными ногтями впился в запястье, и вдвоем потащили его к выходу.

– На Сенной рынок? – шипел Певцов. – Смотрителем? Как же! Только навоз выскребать… Понял?

На крыльце он толкнул Ивана Дмитриевича в спину, тот слетел со ступеней и, споткнувшись, упал на четвереньки. Последний раз его таким образом выпроваживали из гостей пятнадцать лет назад, когда он, наивный птенец-правдолюбец, явился выяснять отношения с полковником Кизиковым, который, угрожая пистолетом, бесплатно угнал с рынка несколько возов прессованного сена.

– Никто ничего не видал, – сказал Певцов, и это была правда: графские кучера сидели на козлах к ним за дом, конвойные казаки укрылись от ветра за углом; нарастающий ветер, заглушая все звуки, гудел в Миллионной, как в трубе. Видением пронеслось перед Иваном Дмитриевичем: жена, плача, закладывает обручальное кольцо, сын Ванечка просит купить игрушечный паровозик, а денег нет. И совсем уж ослепительно: полицейский кучер Трофим, уводящий со двора казенных лошадей – Забаву и Грифона.

Все рушилось, тонуло в этом ветре, никому ни до чего не было дела. Певцов с Рукавишниковым исчезли, Иван Дмитриевич нащупал в воздухе сонетку звонка, ухватился за нее и встал на ноги. Вытер ладони о брюки и ладонями же отряхнул штаны. Заглянул в вестибюль, где на вешалке сама собой пошевеливалась княжеская шинель, словно дух покойного решил примерить бывшую одежду. Если князь, вчера еще живой, на самом-то деле уже вчера был мертв, то, мертвый, он мог быть жив. Иван Дмитриевич не знал, что под шинелью спрятался Стрекалов, домой не ушедший, и потряс головой, отгоняя наваждение. Шинель замерла. Из кухни спешил Рукавишников с глотком холодной воды для Шувалова. Стараясь не стучать подковками сапог по кафельным плиткам, Иван Дмитриевич шагнул обратно на крыльцо и увидел Преображенского поручика. Тот щелкнул каблуками:

– Господин Путилин, арестуйте мстителя. Он перед вами!

Пускать его в гостиную нельзя было ни в коем случае. "Шиш вам!" – подумал Иван Дмитриевич, имея в виду Певцова с Шуваловым. Он присел на ступеньку, похлопал ладонью рядом с собой:

– Садись-ка, потолкуем…

Из гостиной, приглушенная стеклами, лилась нежная мелодия вальса, клавиши рассказывали о прекрасном голубом Дунае – это Хотек, предъявив Шувалову ультиматум, подсел к роялю.

Поручик послушал и опечалился: не дай бог придется форсировать Дунай с винтовками Гогенбрюка. Он вынул из-под шинели косушку:

– Хлебнем, что ли, напоследок?

Выпили прямо из горлышка, как те супостаты в оконной нише, но закусили не чухонским маслом, а солеными грибами – пальцами вытащили по грибку, потом Иван Дмитриевич закупорил скляночку и сунул обратно в карман: кто знает, как жизнь сложится, какая будет закуска?

– Тебе за меня орден дадут, а ты грибочков жалеешь, – укорил поручик.

Иван Дмитриевич отвечал, что не возьмет орден, неправдой заслуженный.

– Истинный крест, не возьмешь?

– Не возьму. Грудь прожжет.

– Тогда слушай, – растрогался поручик. – Сходи завтра ко мне на квартиру, – он назвал адрес, – денщик тебе мою винтовку отдаст. Красавицу мою! На охоту поедешь, самое милое дело. А на суде всем расскажешь, каково бьет.

Иван Дмитриевич тоже умилился:

– Дай поцелую тебя, голова садовая!

Они расцеловались, и поручик поклялся, что когда по смерти окажется в раю, а Иван Дмитриевич – в аду, то он, поручик, – слово офицера! – будет просить за него у бога и если не сможет умолить, то сам бросит райские кущи и пойдет в ад, чтобы хоть там, но неразлучно им быть вместе.

– Пора! – он встал. – Всем объявим.

Иван Дмитриевич тоже встал, заступая ему дорогу, когда странный образ явился в конце улицы.

– Глянь! Что это там?

Поручик вгляделся: по направлению к ним быстро и, главное, совершенно бесшумно, как призрак, примерно в аршине от земли, колеблясь, непонятное туманно-белое пятно плыло в ночном воздухе.

Через полминуты оно приблизилось, Иван Дмитриевич различил вверху голову, а внизу, под пятном, ноги. Агент Сыч, оправдывая свою фамилию, беззвучно летел по улице в одной рубахе, и в следующий момент стало ясно, почему не слыхать стука шагов по булыжнику, – он был в валенках.

– Кто раздел? – деловито спросил Иван Дмитриевич. – Не Пупырь? А сапоги где?

– Все в залог оставил, – тяжело дыша, выговорил Сыч. – В Знаменском соборе. – Он протянул вперед кулак, разжал его и сладко, блаженно причмокнул: – За нее вот!

Еще не веря в эту фантастическую удачу, Иван Дмитриевич первым делом попробовал монету на зуб. Золотая! Обнял Сыча, облобызал в обе щеки:

– Молодец! Богатырь… Кто дал-то?

– Дьячок Савосин.

– А ему кто?

Поручик слушал с интересом, но помалкивал, не понимал, слава богу, о чем речь, а то с него сталось бы заявить, что он сам и покупал на этот золотой свечки в Знаменском соборе.

– Кто-то, видать, дал, – протяжно отвечал Сыч, с ужасом осознавая свой промах: золото его ослепило. – Кто-то не пожалел, видать…

– Дурак! – сатанея, заорал Иван Дмитриевич. – Дуй назад! Спроси, кто дал. Из себя каков… Чего стоишь?

– Монетку пожалуйте или пятнадцать рублей залогу, – чуть не плача сказал Сыч.

Иван Дмитриевич окончательно рассвирепел:

– Ишь! Пятнадцать рублей ему! Ты узнай сперва.

– Туда-сюда нагишом бегать… Небось простыну.

– Дурака ноги греют. Ну!

Сыч фыркнул, нахохлился и нарочито медленно, подволакивая валенки, побрел исполнять приказание. Он ссутулился, на спине, под рубахой, обиженно выперли костлявые лопатки.

– Бегом! – скомандовал Иван Дмитриевич.

Сыч дернулся было, но все-таки не ускорил шаг и тем более не побежал, для чего потребовалось все его мужество.

Тогда Иван Дмитриевич, вспомнив уездное, крапивное, подзаборное свое детство, заложил в рот три пальца. Дикий разбойничий свист прокатился по Миллионной. Шарахнулись и заржали посольские, жандармские, даже казачьи, ко всему привычные лошади, отшатнулся поручик, выскочили из-за угла казаки, а сам Сыч высоко подпрыгнул и стремглав полетел к Знаменскому собору.

Но Иван Дмитриевич свистнул еще разок, пугая обывателей, как Ванька Пупырь – душегуб, каторжник, сатана, выходивший на промысел в лаковом цилиндре, будто факельщик на похоронах, с золотой – для куражу! – гирькой на цепочке. Завтра, даст бог, можно будет им заняться. Берегись, Ванька! Убийцу князя возьму, потом твоя очередь… Потому Иван Дмитриевич и свистнул во второй раз, что вспомнил человека, живущего у Знаменского собора. Сколько же он свечек выставил на целый наполеондор? Сто? Тысячу? Пока они горели, этот человек был храним их пламенем. А теперь, поди, догорели. Не оттого ли и мысль о нем так поздно пришла?

Рояль в гостиной умолк, не доиграв такта. Пронзительный женский вопль пробил двойные стекла и вырвался на улицу.

– Убийца! – кричала Стрекалова.

Проснулась, вышла из спальни и увидела Шувалова; Иван Дмитриевич понял это сразу. И ведь сам же ее разбудил, идиот! Зачем свистал? Что ждет эту женщину, посмевшую шефа жандармов обвинить в убийстве? Тюрьма? Монастырь? Сумасшедший дом? Но не время было размышлять. Иван Дмитриевич бросился ей на выручку, поручик – за ним.

* * *

Кучер фон Аренсберга объяснил подробно и даже нарисовал: за трактиром "Три великана" свернуть налево, там будет флигель в два этажа, подняться наверх… Но агент Левицкий, которому было поручено привести в Миллионную бывшего княжеского лакея Федора, дома его не застал. Побродил около, затем уехал к приятелю, где на фанты играл с девицами в "хрюшки" и в шнип-шнап-шнур, лишь изредка – в силу привычки – передергивая, и снова приехал на исходе одиннадцатого часа. Конура была пуста, дверь на замке; Левицкий опять вышел во двор. Он честил Путилина на все корки, но уходить боялся. Дело было вот в чем: Иван Дмитриевич знал, что его тайный агент – шулер, но смотрел на это сквозь пальцы, хотя вообще-то к шулерам был беспощаден, сам в молодости от них пострадал. Один вид карты с незаметным, иголочкой нанесенным крапом приводил его в бешенство. Но поскольку Левицкий, выдававший себя за побочного потомка польских королей, игрывал такими картами исключительно в Яхт-клубе, с аристократами, Иван Дмитриевич считал, что убыток, понесенный его титулованными партнерами, для них даже полезен, вроде кровопускания в лечебных целях, и смотрел сквозь пальцы. Однако в любой момент мог и совсем убрать руку от лица, что Левицкий, конечно, имел в виду. И гневить Ивана Дмитриевича остерегался. Он стоял в подворотне, время от времени поглядывая на Федорово окошко. Рядом с другими, освещенными, оно темнело совершенно безнадежно. Сирота на детском празднике. Левицкий решил подождать до одиннадцати, потом до четверти двенадцатого, потом до половины. В тридцать пять минут двенадцатого он не выдержал, подозвал извозчика и отправился в Яхт-клуб.

Там жарко пылали люстры, за столом шла игра. Озябнув на промозглом ветру, Левицкий выпил в буфетной стопку водки, и здесь к нему подошел герцог Мекленбург-Стрелецкий.

– Послушайте, – спросил он, затягиваясь сигарой, – не вы ли вчера провожали князя домой?

– Я только посадил его на извозчика, – ответил Левицкий.

– И вернулись?

– Нет, поехал на другом извозчике.

– Что вам сказал князь на прощание? Вспомните. Возможно, это были его последние слова.

– Он сказал, – Левицкий задумался. Дым от сигары нахально лез в нос. – Он сказал… Да, он сказал, что нужно было на первый абцуг положить червовую десятку.

Грузный офицер в синем жандармском мундире неслышно выплыл откуда-то из-за спины – подполковник Зейдлиц, так он представился, и втроем прошли к свободному столу, где к ним присоединился еще один в синем, помоложе. Зейдлиц велел подать шампанского и две колоды карт, но приступать к игре не торопился. С этими господами нужно было держать ухо востро, Левицкий счел за лучшее сегодня казенных колод не подменять. Разговор вязался необязательный, герцог Мекленбург-Стрелецкий вспомнил слова, сказанные Фридрихом Великим о каком-то шляхтиче-авантюристе: дескать, этот шляхтич пойдет на любую подлость, дабы получить десять червонцев, которые затем выкинет за окно; заговорили о Польше, и постепенно беседа коснулась нынешней политической ситуации в Европе в связи с убийством князя фон Аренсберга. Зейдлиц, как и Шувалов, подозревал польских заговорщиков. Им, рассуждал он, выгодно поссорить Петербург и Вену: если начнется война, под шумок можно возродить Речь Посполиту. Герцог кивал, соглашался, другой офицер молча тасовал карты, но сдавать почему-то не спешил, а Левицкий осторожно высказывался в том смысле, что да, есть такие безответственные элементы, хотя в огромном большинстве…

– И все-таки, – перебил его Зейдлиц, – давайте вообразим, что Польша вновь стала суверенным государством.

– Это невозможно, – сказал Левицкий.

– Но если бы так… Есть у вас шансы занять польский престол?

– Ну, – полыценно улыбнулся Левицкий. – Не знаю. Трудно сказать.

– Но хоть малейшие?

– Пожалуй. – Левицкий отобрал у офицера колоду и с непринужденным величием, подобающим претенденту на престол, сдал карты, взял свои, по привычке развернул их узким шулерским веером: – Ну-с, господа…

Никто из его партнеров даже не притронулся к своим картам.

Назад Дальше