- Ради Бога, простите, граф! Сейчас этого мерзавца увезут в больницу для умалишенных.
Попытавшись ухватить письмо, Хотек тем самым выдал себя, о чем и хотел сказать Иван Дмитриевич, но не сумел даже рта раскрыть - Стрекалова с налету прижала его к стене. Дурманяще пахнуло горячим женским потом, духами. Поцеловать хочет? Увы! Ее рука шарила по сюртуку, нащупывая карман, оттянутый скляночкой с грибами. "Револьвер ищет, - сообразил Иван Дмитриевич. - Хотека застрелить…" Все произошло так стремительно, что никто ничего не понял, не успел понять да и не мог. Выдернув скляночку, Стрекалова потрясенно уставилась на свой трофей. Будто кто-то посторонний показывал ей этот предмет, а она не могла догадаться о его назначении. Пальцы железной хваткой стискивали стеклянные бока - вот-вот раздавят! - и лишь указательный бестолково скребся по крышке - одинокий, беспомощный, упорно пытался нащупать спусковой крючок. Когда он успокоился, Стрекалова с протяжным, почти животным полувздохом-полувоплем вскинула руку и с силой шарахнула скляночку себе под ноги. Дробью сыпанули осколки, брызги рассола, марая мебель и обои, рассеялись по стенам, на полу растеклась коричневая лужица с битым стеклом и жалкой горкой осклизлых черно-рыжих комочков.
В первой половине рассказа дед подробно, слишком, может быть, подробно, педантично информировал слушателей о мельчайших деталях и микроскопических фактах, вроде прутика в банке с вареньем, старательно перекидывал мостки от одного такого факта к другому, затем к третьему, которые он бросал, как камни, в поток бытия, бесшумно текущий по песчаному ложу времени. Они падали в воду, ложились на дно, и когда поток ударялся об них, можно было расслышать шум ушедшей в прошлое жизни, ощутить ее напор и течение. Но ближе к середине рассказа дед увлекался. Он уже не шел, а воспарял над своими мостками, начинал чувствовать себя не столько летописцем, сколько певцом душевных порывов, одинаковых во все времена и понятных без всяких деталей. Порой вдохновение заставляло его пренебрегать даже самыми необходимыми сведениями.
На вопрос о доводах, которыми оперировал Иван Дмитриевич, обвиняя Хотека в убийстве, дед отвечал нехотя, считая, что не в том суть: уж какие там особенные доводы! Логика элементарная. Стрекалова же говорила, что граф боялся и ненавидел фон Аренсберга. Правда, Иван Дмитриевич не сразу понял, какого именно графа она имела в виду. Вначале думал, что Шувалова… Дело простое! В Вене, в тамошнем Министерстве иностранных дел, фон Аренсберга прочили на место Хотека (об этом тоже упоминала Стрекалова), и тот, не желая уходить в отставку, собирал на конкурента компрометирующее досье по фактам его частной жизни: карты, вино, женщины. Хотек подкупил княжеского швейцара, требуя от него доносов на хозяина, посылал своих людей следить за домом в Миллионной. Тут жандармы вовсе были ни при чем, хотя они об этом знали и докладывали, видимо, канцлеру Горчакову. Такое соперничество могло быть использовало в дипломатических интригах. Вот она, та самая тайна, затрагивающая государственные интересы России, в которую Певцов с таким оскорбительным высокомерием отказался посвятить Ивана Дмитриевича. Пришлось ему самому догадываться, как, впрочем, и о том, что Хотек, узнав про любовницу князя, отправил письмо ее обманутому супругу, чтобы спровоцировать скандал и дуэль. "Тогда уж, - думал он, - фон Аренсбергу послом точно не быть!" Отправил, три дня подождал - ни о какой дуэли не слыхать. Тут-то Хотек и решился на последний отчаянный шаг: для отвода глаз, дабы пустить следствие по ложному пути, он велел своему приспешнику запустить в посольскую карету куском кирпича, а ночью вместе с ним явился в Миллионную и задушил бедного князя, имевшего несчастье составить ему конкуренцию на дипломатическом поприще. Ну, пусть сам не приходил, сидел дома. Это не имеет значения.
Ключ от парадного Хотек еще раньше на время взял у подкупленного швейцара и по образцу заказал точно такой же. Слухи о том, будто убийство носит политический характер, он сам и распустил, еще вчера послав помощника по трактирам. Что касается косушки из-под водки, обнаруженной на подоконнике, то она была оставлена там с прямо противоположной целью - показать, что в доме побывали бродяги, уголовные, для которых естественно позариться на золотые наполеондоры. Расчет был на следующее: политическим убийством должны заниматься жандармы, уголовным - полиция, и при их взаимной антипатии они будут лишь мешать друг другу. А чтобы не так мучила совесть, Хотек предполагал использовать свое преступление на благо отечества. Шантажируя Шувалова, он решил добиться запрещения "Славянского комитета". Остальные требования нужны были ему для пущего испуга. Можно, даже нужно их снять, если будет удовлетворено главное.
Все это Иван Дмитриевич и высказал Хотеку.
Тот поначалу криво усмехался, напоминал Шувалову про больницу, про умалишенных, куда следует поместить этого сыщика, спрашивал, достаточно ли хорошо все присутствующие понимают, на кого именно ложатся оскорбления, нанесенные полномочному послу императора Франца-Иосифа. Потом он стал ругаться, рвался к выходу, замахнулся на Ивана Дмитриевича тростью и лишь после того, как поручик отобрал у него трость, весь как-то съежился, присмирел и затих. Слушая последние пункты обвинения, Хотек с жалкой иронией еще пытался кривить непослушные губы, но взгляд его постепенно стекленел, бессмысленно выкаченные глаза неотрывно смотрели в одну точку на пустой стене.
"Что он там видел? - спрашивал дед, и сам же отвечал: - Три слова, начертанные огненными буквами: Мэне, Тэкел, Фарес…"
- Признайтесь, ведь ваш почерк, - мягко сказал Иван Дмитриевич.
Хотек, не владея собой, сделал очередную попытку схватить письмо, тоже безуспешную.
Пудра слиплась чешуйками на его влажном от холодного пота лице. Как у золотушного младенца, шелушились лоб, щеки, подбородок. Пошатываясь, он добрел до дивана, сел. Язык ему не повиновался, шепелявое бульканье вырывалось изо рта.
- Ваше сиятельство, - обратился Иван Дмитриевич к Шувалову, - вам понадобится моя помощь при составлении доклада государю?
- А? - очнулся тот.
- Или уж сами напишете?
Шувалов почувствовал, как его переполняет почти непристойное языческое ликование. Зиявшая перед ним бездна вдруг выворотилась наизнанку, вздулась горой. Он стоял на ее вершине, глядя на Хотека сверху вниз. Едва сдерживаясь, чтобы не расхохотаться прямо ему в лицо, Шувалов сказал:
- В Европе-то узнают! А?
- Он это письмо писал! Он! - торжествовал Певцов. - Я его депешу на телеграфе видел. Один почерк, ваше сиятельство!
Первым, отбросив условности, засмеялся Шувалов, и тут же всех словно прорвало. Поручик от возбуждения приплясывал на месте. Шуваловский адъютант запрокинул голову, в горле у него плескалась серебряная водичка. Улыбаясь, Певцов игриво подталкивал, подталкивал Ивана Дмитриевича плечиком, подмигивал: дескать, чего в нашем деле не бывает! Забудем, дружище… Стрекалов и тот хихикнул. Только Стрекалова не присоединилась к общему веселью, да сам Иван Дмитриевич отчужденно помалкивал. Ведь суток не прошло, как здесь, в соседней комнате, человека убили. Пусть даже суетного человека, пустого, порочного, но Стрекалова-то любила его и таким. И если верно говорят, что о достоинствах мужчины нужно судить по женщине, которая его любит, тем более омерзительным казался этот смех, это дикое торжество. Жрецы и жертвы, взявшись за руки, сплелись в хороводе…
Несколько минут назад Стрекалова закрывала руками глаза, а теперь заткнула пальцами уши.
- Ваше сиятельство, это выглядит неприлично, - сказал Иван Дмитриевич, подходя к Шувалову.
Тот кивнул и поднял руку.
- Прошу внимания!
- Внимание, господа! Внимание! - подхватил Певцов.
- Всем вам настоятельно советую молчать о том, что вы здесь узнали, - объявил Шувалов. - Это тайна, затрагивающая интересы России. Разгласившие ее будут арестованы по обвинению в государственной измене.
"Ага, - прикинул Иван Дмитриевич, - а ведь и в самом деле можно теперь шантажировать и Хотека, и даже императора Франца-Иосифа. Посол-убийца! Позор на всю Европу, скандал… Только вот вопрос: польза-то будет России или только графу Шувалову? Или России в его лице? А заодно и Певцову в лице Шувалова?"
- А я всем расскажу! - выкрикнула Стрекалова. - Пускай все знают! Делайте со мной что хотите.
Стрекалов поддержал жену:
- И я… Слышишь, Катя?
- Вы меня поняли, господа, повторять не буду. Все, балагану конец… Ротмистр! Эту публику гнать отсюда.
- Слушаюсь, ваше сиятельство!
- То есть как, - изумился поручик, - гнать?
- В шею, - сказал Шувалов.
Поручик, по-прежнему сжимавший обнаженную шашку, хотел сунуть ее в ножны, но пальцы дрожали. Стрекалов помог - направил лезвие.
- Пойдем, брат, - сказал ему поручик. - Не нужны мы им.
Осколки разбитой скляночки захрустели под его сапогами.
- Катя, где твое пальто? - спросил Стрекалов.
Не дождавшись ответа, он заглянул в спальню, взял с кресел дульет и потянул жену за руку. Она повиновалась неохотно, как дитя, которое хочет остаться там, откуда уводят. Чавкнуло под ее башмачком грибное месиво, последний раз плеснул у порога траурный подол, унеслась во тьму белая стрелка - разлезшийся шов на спине.
На Ивана Дмитриевича она даже не оглянулась, и Стрекалов равнодушно скользнул по нему взглядом. Обломив свои рога о собственную грудь, он гордо нес полегчавшую голову, вел жену за руку, и она не отнимала руки. Даже поручик, хотя недавно готов был ради Ивана Дмитриевича из рая в ад перебежать, на прощание не сказал ему ни слова.
Все трое гуськом втянулись в коридор. Их выгнали, выставили, отбросили за ненадобностью. Но ничто не могло их унизить. С ними и с Боевым было истинное мужество, истинная любовь. Позади оставалась жалкая мышиная возня.
23
На рассвете, вскоре после того, как часы в столовой Путилина-младшего пробили двенадцать раз, отмечая минуту смерти Ивана Дмитриевича, хозяин встал и предложил гостю полюбоваться восходом. Они вышли в сад, где стоял нежный, при безветрии особенно сильный и чистый запах влажной зелени. Выбирая из травы бело-розовые земляничины, раздвигая кусты цветущего шиповника, спустились к Волхову. Солнце еще не взошло. Под белесым небом поверхность реки казалась пустынной и белой, туманом курилась полоска ивняка на противоположном, пойменном берегу. Там же темнел причаленный паром.
Подошли к скамейке у обрыва, которую, как оказалось, поставил здесь сам Иван Дмитриевич. У ног чертили воздух стрижи, тыкались в глину. Под их суетливый гомон Путилин-младший продолжил свой рассказ. Он сообщил, что через неделю его отец был принят Александром II и в приватной беседе напомнил государю латинское изречение: "Благо всех, вот высшая справедливость". Он сказал: "Ваше величество! Избавляясь от соперника, Хотек убедил себя, будто своим преступлением послужит благу Австро-Венгерской империи. Но это изречение истинно лишь в том случае, если человек, сомнительным путем добивающийся общего блага, себя самого исключает из числа тех, кому его поступок пойдет на пользу…"
Пока Иван Дмитриевич ехал из Зимнего дворца домой, по дороге любуясь пожалованным ему орденом, потом с помощью жены разбирал кучу писем с почтительными приглашениями на обед, среди которых было и письмецо от супругов Стрекаловых; словом, пока длился счастливый эпилог, успело взойти солнце, по берегу прогнали лошадей из ночного.
- Но тут совсем не так написано! - Дед вынул из-за пояса книжку "Сорок лет среди убийц и грабителей".
Собеседник взял ее не глядя и тем же небрежным движением отправил с обрыва в реку. Распластавшись в полете, книжка упала плашмя, несколько секунд продержалась на воде, затем вошла в струю, перевернулась и исчезла.
- Одной меньше, - сказал Путилин-младший.
На обратном пути через сад он рассказал, что Хотека выдали австрийским властям, но те, не желая срамиться перед Европой, не стали его судить, а попросту посадили до конца жизни под домашний арест. Однако прозорливость Ивана Дмитриевича имела далеко идущие последствия. Канцлер Горчаков, обещав императору Францу-Иосифу сохранить все происшедшее в секрете, заручился поддержкой Вены и в том же году добился отмены унизительных для России условий Парижского мирного договора, заключенного после поражения в Крымской войне. Теперь русский военный флот вновь появился в Черном море, что прежде было запрещено статьями этого договора.
- Через шесть лет началась война с турками, и без флота мы не могли бы победить, - заключил Путилин-младший. - Родина Боева была освобождена благодаря моему отцу. Для болгар он сделал не меньше, чем Скобелев. Увы, об этом никто не знает…
Шли через сад. Путилин-младший по-хозяйски обломил с яблони засохшую ветку и попросил деда сломить другую, до которой сам не дотягивался. Выяснилось, что яблоню эту посадил Иван Дмитриевич. В годовщину его смерти на письменный стол выставлялись яблоки исключительно с нее - в натуральном виде, моченые, печеные. Гуся ими же набивали. Прошлой осенью приезжал к этому дню из Петербурга литератор Сафонов, но Путилин-младший не только не пригласил его к столу помянуть Ивана Дмитриевича, а попросту прогнал. Да, прогнал, даже лошадей не дал до станции. Пришлось ему пешком топать на железную дорогу. По грязи, в дождь. А тут, между прочим, четыре версты.
- Вот убили эрцгерцога Фердинанда, - вспомнил Путилин-младший, - Один Бог знает, чем это все обернется…
Он как-то вдруг охладел к гостю. Предложения вздремнуть после бессонной ночи не последовало, и дед, подхватив чемодан с изделиями фирмы "Жиллет", отбыл по своему коммивояжерскому маршруту. Через неделю объявили мобилизацию. Однажды дед увидел на дороге офицера верхом на оглушительно стрекочущей мотоциклетке. Тот пролетел мимо в громе и треске, свирепо выпятив нижнюю челюсть, подхваченную ремешком фуражки. Показалось, что человек, способный оседлать такую штуковину, способен и убить, не колеблясь. Призрак европейской войны, маячивший перед Иваном Дмитриевичем, оделся плотью. В другое время рассказ Путилина-младшего был бы иным. Дед это понимал и догадывался, почему. Сафонова не позвали к поминальному столу: в его книжке изложена была другая версия событий, которая Путилина-младшего совершенно не устраивала. Оба они утаивали часть правды.
Установить истину, а тем самым и восстановить справедливость, деду помог случай.
Весной 1917 года, демобилизовавшись по ранению, он с полмесяца прослужил в штабе петроградской милиции, пока не выгнан был за тугоухость - следствие полученной под Перемышлем контузии.
Как-то к нему привели бывшего полицейского агента, разоблаченного соседями. Агенту было лет девяносто. Он вовсе не думал отрицать свое грязное прошлое, напротив, с гордостью сообщил, что состоял доверенным человеком при самом Путилине.
- Как ваша фамилия? - насторожился дед.
- Э-э, много у меня было фамилиев, - отвечал агент. - Какая на год, какая и на неделю. Всех не упомнишь.
- А настоящая-то?
- Не помню, милок.
Дед погрозил ему пальцем.
- Вы это бросьте!
- Ей-Богу, не помню, - сокрушенно покачал агент своей лысой сморщенной головой. - Вот у отца моего, я тебе скажу, настоящая фамилия была такая: Константинов.
Дед уломал начальника, чтобы агента по дряхлости отпустили, сердечно поблагодарил граждан соседей за проявленную бдительность и пошел с Константиновым к нему домой, в нищую каморку под чердаком четырехэтажного доходного дома. Там он узнал немало любопытного об Иване Дмитриевиче вообще и об убийстве князя фон Аренсберга в частности. Но кое-какие пробелы во всей этой таинственной истории пришлось тем не менее заполнять самостоятельно.
24
Часы давно пробили полночь, Хотек не возвращался. В ожидании Кобенцель несколько раз выходил на улицу. Над крышами бушевала фантастическая апрельская метель, и казалось, что Нева шумит со всех сторон, словно посольство расположено было на острове. Невольно явилась мысль о страшных петербургских наводнениях.
Кобенцель вернулся к себе в кабинет, растолкав по дороге задремавшего швейцара. Дневная суета улеглась. Лакеи спали кто где, советники разъехались по домам. Тихо, голос капеллана тоже умолк. В тишине, в пустоте слышнее делалось, как при особенно сильных порывах ветра скребутся по стеклам голые ветви деревьев. Чтобы не клонило в сон, Кобенцель решил выпить чашечку кофе, но не нашел никого, способного исполнить это его желание. С трудом удалось разыскать дежурного курьера, прикорнувшего на диванчике рядом с гробом Людвига. Кобенцель приказал ему отправиться на квартиру к Хотеку, узнать, не поехал ли тот из Миллионной прямо домой. Через полчаса курьер возвратился и доложил, что нет, не приезжал, жена уже беспокоится. Кобенцель еще покружил по зале, стараясь держаться подальше от гроба, наконец понял, что дольше он просто не выдержит этой неизвестности. Почему, собственно, ему нельзя отправиться в Миллионную? В конце концов, как друг покойного он имеет право знать все обстоятельства его смерти. Так и сказать Шувалову с Хотеком, если те будут недовольны визитом. Субординация? Черт с ней! Какая может быть субординация во втором часу пополуночи! Разве не естественно, что он встревожен? Хотека до сих пор нет, хотя обещал скоро быть в посольстве. Да, с ним казачий конвой, но в эту сумасшедшую ночь всякое может приключиться.
Кобенцель пошел сказать кучеру, чтобы подавал экипаж, однако найти его не смог. Он хотел позвать на помощь курьера, который только что ездил на квартиру к Хотеку, но тот уже предусмотрительно перебрался куда-то с диванчика, где его однажды застали, и лег в другом месте. Где, неизвестно.
Одеваясь, Кобенцель прикинул расстояние до дома Людвига. Не так уж далеко, и нет опасности разминуться с Хотеком - дорога одна. Он открыл ящик стола, положил в карман миниатюрный французский пистолет - на тот случай, если нападет Ванька Пупырь. Подвиги этого бандита вызывали в Петербурге столько слухов, что обсуждать их не считалось зазорным и в светских гостиных. Авось при встрече с ним палец не откажется взвести и спустить курок. Пальнуть хотя бы в воздух… Мертвая тишина царила вокруг. Как по заколдованному замку, чья хозяйка уколола себе палец веретеном, Кобенцель прошел из кабинета к парадному, спустился по ступеням и бодро зашагал в сторону Миллионной.