Пароль не нужен - Юлиан Семенов 14 стр.


– Больше это похоже на условия безоговорочной капитуляции, – говорит Петров.

– Каково мнение наших друзей военных? – любезно улыбаясь, спрашивает Мацусима, надев очки, и смотрит в упор на Блюхера.

– Такие вопросы, мне кажется, могут быть решены только разговором орудий.

– Мнение господина Блюхера выражает официальную точку зрения?

– Личную.

– Господин председатель русской делегации, нам бы хотелось выслушать официальную точку зрения.

– По-видимому, – говорит Петров, – нам будет необходим перерыв.

– На месяц, – подсказывает Мархлевский.

– Так долго? – удивляется японский дипломат.

– Трудности дороги, бандиты и хунхузы, – отвечает Петров зло. – Если вам мешает бушующее море, то нам – бушующая суша.

– Мы не можем ждать месяц вашего ответа.

– Мы ведь могли ждать три недели вашего ответа.

– Не три недели, а две недели и пять дней.

– Вот и вы подождите две недели и пять дней, – предлагает Василий Константинович, – надо ж уступать друг другу, не так ли?

– Ну что ж, – говорит Мацусима, – мы подождем три недели. Это крайний срок. Если вы откажетесь принять наши предложения, мы будем вынуждены решать это с другим русским правительством, которое существует на территории ДВР.

– На территории ДВР существует одно правительство – говорит Блюхер.

– Слепота – болезнь досадная – отвечает Мацусима, – но если у человека есть глаза, а он не хочет видеть или, еще хуже, боится видеть, тогда это уже не болезнь, а крах. Объявляется перерыв в работе высокой конференции.

НЕЙТРАЛЬНАЯ ЗОНА МЕЖДУ ДВР И ЯПОНСКИМИ ВОЙСКАМИ

Она была установлена, эта тридцатикилометровая нейтральная зона по реке Бикину, как некая прокладка между красными войсками и оккупационной армией Японии вкупе с белыми корпусами меркуло-семеновцев. Здесь, в нейтральной зоне, было пусто и тихо, хотя земля была вспахана и коровы мычали на выгонах. Но тихо было потому, что люди жили в неведении о завтрашнем дне. "Нейтральная зона" – слова-то иностранные, мужику их не понять, а не может в наши дни так быть, чтобы долго мир был и кровь не лилась. Вот и затаились тут люди – все ждали: когда же? И дождались.

Через день после объявления перерыва в работе Дайренской конференции японские пограничники были убраны со своих постов, проволочные заграждения местами сняты, а ночью через нейтральную зону пошла белая армия – бесчисленными колоннами пехоты, конницей, батареями, бронепоездами.

Дороги, схваченные первым осенним ледком, гулки, луна светит – окаянная, зыбкая, близкая к земле. Холодно. Пар над колоннами курится белыми облачками. А крестьяне стоят, замерев, возле своих домов. Торопится белая армия, с марша на бег переходит. Надо за ночь пройти нейтральную зону, а под утро ударить по красным так, чтобы покатились без остановки – к Москве.

И едва лишь засветлело на востоке, едва лишь алая полоска рассвета зажгла синим отсветом кроны деревьев, как меркуловская кавалерия с лихим улюлюканьем ринулась на красные позиции.

Никто в Чите и Хабаровске не ожидал такой откровенной провокации. Был договор, по которому Япония торжественно гарантировала безопасность границы по нейтральной зоне.

Никто пока еще не знал здесь, что сразу же после объявления перерыва на конференции в Дайрене японские дипломаты, связавшись по прямому проводу с Токио, потребовали немедленного проведения в жизнь той акции, которая была заранее, еще прошлой весной, запланирована в генштабе. Генерал Тачибана, получив той же ночью директивы из Токио, посетил премьер-министра Меркулова, вручил ему памятную записку японского правительства, договор о займе в два миллиона иен на расширение торговли и в мягкой, но весьма определенной форме дал понять, что выступление белых войск должно произойти в течение ближайших суток. Меркулов, которого сдерживали от выступления сами же японцы, рассчитывая "уломать" ДВР мирным путем в Дайрене, был рад этому ночному разговору, памятной записке, составленной в весьма уважительных тонах, и договору о займе. Меркулов сам позвонил к генералу Молчанову, главнокомандующему белой армии, разбудил его, извинился за то, что пришлось поднять с постели, и попросил незамедлительно приехать в резиденцию правительства. Молчанов спросонья никак не мог найти левый сапог, долго лазал по полу и глядел под кроватью, пока наконец не обнаружил сапог в прихожей, под зеркалом. Он ходил по квартире, зевал, тянулся и в темноте искал свои вещи: раздеваясь, генерал обычно расхаживал по квартире и потом никогда не помнил, где и что оставил с вечера. Одевшись, Молчанов подставил голову под холодную воду, только тогда наконец очухался и, присев на краешек ванны, понял: неспроста этот ночной звонок. По-видимому, началось. Да, вероятно, это долгожданное начало.

И, вооруженные японцами, белые войска, объявив себя "белоповстанческими соединениями", – а Япония за "повстанцев" никакой ответственности не несет, с нее в этом случае взятки гладки – на рассвете ринулись на красных. И невдомек было русским мужикам и дворянам, шедшим на смерть во имя "освобождения" Кремля от большевиков, что истинная цель их выступления была куда как проще; оказать вооруженное давление на ДВР и таким образом гарантировать японским гражданам наибольшее благоприятствование в промышленности и торговле, позволить продажу русской земли и плавание японцам по русским рекам, то есть политические и экономические требования подтверждались военной акцией. Ибо верно считается: война – это есть продолжение политики иными средствами.

Неожиданность – первая гарантия успеха. Войска ДВР, застигнутые врасплох белыми, дрогнули и покатились назад. Началась паника. Белые наступали стремительно и жестоко. В Токио праздновали победы. Во Владивостоке начались балы и маскарады. В Чите и Хабаровске было введено осадное положение.

ХАБАРОВСК. УТРО

Слышен тяжелый грохот артиллерийской канонады. Мелко дрожали стекла в окнах постышевской квартиры. По дороге бесконечной лентой брели на запад беженцы.

Павел Петрович, осунувшийся, обросший рыжей щетиной, стоял у окна и молча курил. Жена его собирала нехитрый комиссарский скарб: узелок и чемоданишко с обитыми углами и без замка. В коляске спал младший сын Постышева. Тот, что постарше, тихонько сидел в углу, возле брата, играя в войну. Он собирал из деревянных палочек огромную пушку. А собрав, целился в спящего братишку, рычал: "Б-ба-бах", потом падал навзничь, изображая раненого, шептал тоненьким мальчишеским голоском: "Вперед, вперед! Красные орлы!" – и закрывал глаза – вроде бы "убит". А после начинал цокать – это кавалерия несется, вот все ближе и все ближе она, вот ожил наш убитый командир и стал лихим конником, вот он вскакивает с пола и кричит: "Даешь!"

– Я тебе сейчас шлепка дам, – тихо сказала мать, – разбудишь брата. Дай поспать напоследок.

В дверь легонько постучались.

– Войдите, – сказал Постышев.

– Доброе утро, – кашлянул шофер Ухалов. – Я прибыл.

– Мы на машине? – счастливо закричал сын комиссара.

– Садитесь, – сказал Постышев Ухалову, – сейчас попьем чайку на дорогу.

– Благодарствуйте, Павел Петрович, я уже отпил дома.

– Чай не водка, можно и повторить.

– Так ведь водку – ее тоже не грех повторить.

– Резонно. Садитесь, садитесь.

Ухалов опустился на краешек стула и начал сворачивать цигарку. Жена Павла Петровича разлила чай из самовара в большие пиалы. Пили они молча. Только самовар свистел по-домашнему – уютно и спокойно. А вдали – канонада. И на дороге за окнами – людской плач и конское ржание.

– Ну, я пойду к машине, прогрею, – сказал Ухалов, – спасибо за угощение.

Сынишка Павла Петровича забрался под кровать, и теперь оттуда слышны его команды, грохот "выстрелов" и цокот далеких эскадронов, несущихся на врагов. За столом остались комиссар и его жена. Они долго смотрели друг на друга, молчали, только иногда Постышев осторожно трогал руку жены.

– Дико, – сказал Постышев, – сейчас по всем людским законам мы должны говорить с тобой...

– А нам не надо, потому что все понятно.

– Да.

– Ты сейчас вспоминаешь восемнадцатый год, когда мы шли через сопки от Калмыкова.

– Я не все вспоминаю. Я вспоминаю малинник, где мы спали, и еще как деревья над нами шумели. Вроде бы море рядом слышалось.

– Ты тогда читал Гейне.

– Я помню. "Через лес широкий, зеленью одетый, всадник быстрый скачет, бешено несется..."

– А помнишь, как орал малыш, когда мы проходили пикеты белых?

– Да. У него тогда был сиплый басина.

Сын прервал возню под кроватью и крикнул:

– Какой же я сиплый?!

– Чудак, – улыбнулась грустно мать, – это же лучший комплимент для настоящего мужчины.

– А комплимент – это что такое?

– Вроде подарка.

– Как рыба?

– Какая?

– Которую едят.

– В общем, верно, – сказал Постышев, – очень точная расшифровка слову "комплимент".

– Помнишь, когда мы заблудились в тайге, ты говорил, что нам надо быть всегда вместе, потому что в старости будет мучительно жаль каждой минуты, проведенной врозь.

– Да.

– Ты не думай, я говорю это без умысла.

– Я знаю.

– Я бы мечтала остаться рядом с тобой до конца.

– Знаю.

– У тебя на висках морщинки, как у старухи, комиссар.

– Спасибо.

– Обиделся?

– А ты как думаешь?

Стекла стали дрожать еще сильней и мельче. Жена комиссара подняла из кроватки маленького, одела его, укутала шалью и протянула отцу. Постышев поцеловал сына в лоб, в щеки, потом взял на руки старшего и начал медленно играть с ним в "носы" – закрыв глаза и сморщив лицо.

Ребенку что эвакуация, что победа – все едино, если предстоит поездка на машине. Сын прощался с отцом, играл с ним в "носики", а сам поглядывал в окно на Ухалова, который возился возле автомобиля.

– Пап, – не выдержал мальчик, – мы далеко поедем на машине?

– Ты пойдешь пешком.

– Почему? Машина ведь наша.

– Это тебе кто сказал?

– Я так думаю.

– Это машина не наша, сын, и если ты станешь считать ее нашей, тогда, собственно, зря мы всю эту кашу заваривали.

– Какую кашу?

Постышев погладил сына по лицу:

– Манную.

– А это какая такая манная?

– Белая она.

– Вкусная?

– Очень, – твердо ответил Постышев. – Очень.

– Вкуснее хлеба?

– Вкуснее.

– В восемь раз?

– Да уж не меньше.

Смотрел Постышев на жену, а в глазах у нее были слезы и подбородок дрожал.

Постышев вывел своих на улицу: крики, конское ржание, детский плач. Бегут люди от белых армий на запад, прижимают матери к груди детей, волокут за собой узлы по стылой дороге. В повозках везут раненых, те стонут тихо, а лица у них серые от боли и страха.

Попрощался Павел Петрович со своими сурово, сдержанно, по-мужичьи. Но долго стоял на обочине дороги и глядел, как жена с детьми, подталкиваемая со всех сторон беженцами, шла все дальше и дальше – не оборачиваясь, чтобы не мучить его, комиссарово, сердце. А сын оборачивался, и ручонкой махал, и варежку каждый раз снимал – боялся, не увидит отец, не поймет, что это он так прощается.

Скрылись из глаз. Нет их. Все.

* * *

Постышев садится в машину.

– На фронт, – говорит он Ухалову, – и поднажмите.

Навстречу беженцам, которых все меньше и меньше на дороге, несется громадный "линкольн" комиссара фронта. Вот уж и совсем опустела дорога. Ухалов жмет на акселератор, мотор натруженно ревет, дорога кружит, взбираясь на сопку. На самой вершине автомобиль зачихал, зафыркал, из выхлопной трубы чуфыркнуло синим дымом, сухо выстрелило, словно из пушки холостым зарядом, и мотор захлебнулся. Ухалов рванул на себя тормоз, задние колеса повело по льду, машину стало заносить к обрыву. Нет, вывернул все-таки Ухалов руль, поставил машину поперек дороги, а сам от баранки не может оторваться, будто приклеился к ней.

– Струхнул? – спрашивает Постышев.

– Потом аж обдало.

– Ничего.

– Я тоже полагаю: ничего. Только одно плохо, без охраны едем.

– Воевать надо охране, а не баклуши на заднем сиденье бить. Захотят угрохать, так в окно стрельнут – и со святыми упокой. Одна теория в охране-то, Ухалов...

– Тоже резон, однако нервам с третьим человеком спокойнее.

Постышев открывает дверцу, вылезает на дорогу. Достает из-под шинели бинокль, смотрит на восток. И видит он бегущую армию – без винтовок, расхристанную, мужицкую, в страхе. Сколько видно – бегут по дороге люди, лавиной катят, поди их останови.

Постышев напрямки, через мелкий кустарник, особенно колючий зимой, через ельник, который хлещет его по лицу, несется вниз, срезая извивы дороги. Он бежит навстречу отступающей армии.

– Стой, Пал Петрович! – кричит Ухалов. – Погоди, Пал Петрович!

Постышев не отвечает ему. Он, видимо, и не слышит сейчас ухаловского голоса. Он сейчас ничего вообще не слышит. У него перед глазами перекошенные страхом солдатские лица.

Постышев спускается вниз, на равнину, и двигается навстречу несущейся на него человеческой лавине.

Постышев врезается в бегущую массу голодных, потных и насмерть перепуганных людей. Он кричит, но голос его не слышен, потому что заглушает его хриплое дыхание, шарканье лаптей и сапог по мерзлой дороге – то однообразное и монотонное молчание, которое иной раз пострашней ора и визга. Постышев на мгновение останавливается, лавина сминает его, подхватывает, разворачивает лицом на запад и несет с собой вместе. Это – как волна в шторм. Ты ощущаешь и силу свою, и ловкость, и умение плыть, а ничего не можешь поделать, чувствуешь, как тебя сминает, переворачивает и швыряет, словно щепку.

Постышева несет людской поток, несет на запад – безжалостно и мощно. С огромным трудом, продолжая что-то кричать, он вырывается на обочину. Он стоит и смотрит на эту молчаливую людскую массу. Лицо его дергается от гнева. А гнев – от яростной жалости к этим людям, от злобы на себя, от ненависти к тем, кто так гонит бойцов.

Постышев медленно достает маузер, стреляет три раза подряд в воздух, а потом поворачивает дуло на бегущих. От выстрелов ближайшие к комиссару дрогнули, в лицах их появляется нечто осмысленное, человеческое.

– Кто сделает шаг, пристрелю! – тонким голосом, враз сорвавшимся и осевшим, длинно кричит комиссар. – Считаю до трех. Раз! Два!

А сзади напирают. Но Постышев выходит на дорогу, останавливается перед замеревшими на мгновение первыми рядами, стоит, широко расставив ноги.

– Три! – еще страшней и жалобнее досчитывает он.

– Там конница белых, – кричат ему, – все рубает!

– Ты ее видел?!

– Я слыхал, как они орали.

– Ты ее видел?!

– Слышал.

– Иди сюда.

– Застрелишь?

– Иди сюда.

К Постышеву выходит молоденький паренек.

– На, – говорит Постышев и протягивает ему свой маузер, – если через пять минут здесь появится конница белых – стреляй мне в лоб.

Постышев достает часы, протягивает их другому бойцу, что стоит поближе, и просит:

– Засеки время.

Парень поднимает маузер и целит Постышеву в лоб.

– Ты кто? – спрашивает он.

– Большевик я. Большевик, – отвечает Павел Петрович. – А ты с курком не балуй, ахнешь – вздернут тебя на суку за комиссара фронта.

– Постышев, Постышев, – пошел шепоток по рядам. – Постышева кончают. Постышев...

Тихо делается кругом и пусто. Только каждый в себе слышит, как часы тикают. Это перед смертью каждый слышит, даже если часов сроду не имел.

– Трусы, жалкие трусы, – гневно и очень тихо говорит Постышев, глядя в черное рыло маузера, нацеленное ему в лоб. – Испугались врага, которого даже не видели в глаза. Трусы...

– Так их вона сколь прет, гражданин комиссар. Ужасть как пушками лупцуют.

– Ты живой, ты молчи, – говорит Постышев. – Мертвые, которых ты, сбежав, предал, сейчас могут говорить. А ты стой и жди, когда пройдут пять минут, и смотри, как твоему комиссару целят в лоб. И молчи.

– На, – говорит парень, которому Постышев передал маузер, – на, – говорит он соседу, – не могу я.

– Бежать мог?! – орет Постышев. – Так вот ты смоги и целить мне в лоб. Смоги! Трус!

– Пять минут прошло, – говорит боец, – слышь, ребята, цокает. Не иначе как копыта... Конница это, гражданин комиссар, их конница.

– Меня вздернут на первом суку, а я стою и не боюсь, а ты бросил винтовку, дрожишь и лицом мелеешь? Эх вы, смотреть на вас гадостно...

ДАЙРЕН

Поздний вечер. Вокзал оцеплен полицией. На перроне состав, уходящий на Харбин. Последний вагон, классный, прицеплен специально для военмина Блюхера, который срочно уезжает в Читу. Положение катастрофическое, и Совмин отозвал Василия Константиновича на фронт. Провожать его пришли Петров и генерал Танака – хоть и началась война, а дипломатический церемониал прежде всего. Да и как не покуражиться над контрагентом в переговорах: армия его разгромлена, отступает, а правительство, надо думать, в ближайшее время удовлетворит все требования Японии. Нет ничего приятнее для военачальника, как вид агонизирующего противника. Танака поэтому необыкновенно вежлив с Блюхером. Он держит его под руку, приветливо улыбается и на прощание говорит:

– Мой дорогой министр! Я желаю вам от всего сердца счастливо добраться до Читы, но боюсь – опоздаете...

– Ничего, – отвечает Блюхер, – до Читы я успею, а переговоры мне с вами придется, видно, заканчивать во Владивостоке.

Ответ быстро переводят Танака. Тот сосредоточенно слушает, мило улыбается. Просит:

– Что еще веселого скажет господин русский министр?

Ревет паровозный гудок, и только это спасает переводчика от мучений при дословном переводе того, что выпалил Блюхер. Петров отворачивается, чтобы не было видно его усмешки. Обнимает и целует Блюхера. Василий Константинович вскакивает на подножку, и поезд начинает набирать скорость.

По перрону, пропущенный полицией, бежит человек с чемоданчиком. Он вскакивает в предпоследний вагон, и чьи-то заботливые руки поддерживают его на площадке. Фонарь высвечивает лицо. И видно, что это князь Юрий Мордвинов, специальный агент Гиацинтова.

Назад Дальше