- У него повреждение зрительного нерва левого глаза, - педантично уточнил, сам не зная зачем, Дибич.
- Он, наверное, когда говорит о захвате власти, о революции, оживляется и даже входит в какой-то раж? - спросил Нальянов так, словно не сомневался в ответе, и, не дожидаясь этого ответа, кивнул. - Обычный неудачник. Бороться с собственным несовершенством - удел мудрецов, а эти, никчёмные и пустые, борются с несовершенством мира, коверкая его, приспосабливая под свою никчёмность. Другие возбуждаются от женщин или денег, а их единственная любовь - власть! Взять Россию, а потом Европу, и переделать весь мир - вот в этих фантазиях он и получает оргазм. - Тут Нальянов опомнился и спросил, - но вы-то что избрали взамен этого "героизма"? Неверие? Веру ни во что? Уход в себя? Или, как я понимаю, ничего и не выбрали?
- Ничего и не выбрал, - кивнул Дибич.
Нальянов развёл руками.
- Но ведь, кроме революционного, есть и другие поприща. Почему не политика, не наука, не искусство, наконец?
- Вы серьёзно? - Дибич неожиданно озлился, судорога перекосила его черты. - Когда "идейные" громят самодержавие, я вижу в них только лжецов, одержимых дурной идеей. В искусстве нет ничего, способного захватить и окрылить. Всякая романтика смешит или раздражает. Наука? Толстые учёные книги, плоды безграничной осведомлённости? Упаси Бог вчитаться: сколько в этом многотомии бездарности и рутины, и как мало свежих мыслей и глубоких прозрений. Везде - духовное варварство утончённой интеллектуальности и чёрствая жестокость гуманности. Я вишу в воздухе среди какой-то пустоты, в которой не могу отличить зыби от тверди. Я смешон вам, да? - неожиданно спросил он, перехватив взгляд Нальянова.
Тот смотрел на Дибича со странной, нечитаемой улыбкой, потом покачал головой.
- Чего же смеётесь?
Лицо Нальянова окаменело.
- Я не смеюсь. Стараюсь понять. Вы же вроде поэт…
- Я уже давно не писал стихов, - отмахнулся Дибич. - Раньше созвучие приходило само, без поисков, а сейчас… Стих не удаётся, распадается, слоги враждуют со строгостью размера. Ничего не получается. Я не могу закончить ни одного стиха.
Дибич не лгал: уже год он не мог дописать ни одного стихотворения. Даже меткий и точный эпитет звучал слабо, как медаль у неопытного литейщика, который не умел рассчитать необходимое количество расплавленного металла для наполнения формы. Он начинал сызнова, и иной стих звучал с приятной жёсткостью, а сквозь переливы ритма проступала симметрия, но целого не получалось никогда.
- Ну, а эта, как её, - Нальянов щёлкнул пальцами, - любовь? Или тоже - пустое?
- Бросьте, - Дибич нахмурился, вспомнив только что виденную сцену, промелькнула в памяти и Климентьева, - для кого это пустое? - ядовито поинтересовался он. - Между моралью и прихотями плоти - пропасть. Начиная с болезненных извращений, что разъедают стыдом и самопрезрением, и кончая вихрем страсти - кто в силах побороть себя?…
Дибич остановился, напоровшись, как судно на риф, на застывший взгляд Нальянова. Тот озирал Дибича, чуть склонив голову, и в зелёных глазах стояла трясина. Взгляд этот странно заворожил Дибича, и он неожиданно бездумно высказал затаённое, что говорить вовсе не собирался.
- Не знаю, где кончается трепет любви и начинается блуд, но даже блуд влечёт не столько чувственностью, а каким-то разрешением последней тоски… или непреодолимым соблазном полного упоения.
- И вам оно удавалось? - с неожиданным любопытством спросил Нальянов.
- Наверно нет, но не надо строить из себя "холодного идола морали", хоть у вас и получается. - Юлиан, как заметил Дибич, при этих словах усмехнулся, но не сделал вид, что не понимает, о чём речь. Он, стало быть, явно уже слышал эти слова или от Нирода или от кого-то другого. - Все мы с виду благопристойные люди, некоторые даже заслуживают репутацию "светлых личностей", но как много мук, тьмы и порочности в глубинах даже самых "светлых личностей"! Я не прав?
- Не знаю, - Нальянов задумчиво пожал плечами. - Возможно, подлинная жизнь человека - та, о которой он даже не подозревает. Но в плотской жизни мне всегда мерещилось что-то унизительное.
Дибича передёрнуло.
- Даже так? Предпочитаете играть? Впрочем, все мы играем свои благопристойные роли и так вживаемся в них, что даже умираем с заученными словами на устах. Но что я… Я же не о том. Я понимаю, что ваше занятие, видимо, политический сыск, но я аполитичен. Я хотел спросить, вы… вы сами… выбрали рабство? Свободу? - Дибич вдруг нахмурился, лицо его исказилось, - только не лгите, мне это… важно.
Нальянов некоторое время молчал, кусая губы, потом всё же проронил.
- Насчёт рабства, - Нальянов усмехнулся, - помните старую остроту? "Извозчик, свободен?" - "Свободен". - "Ну так кричи: да здравствует свобода!" Я, наверное, так же свободен, как тот извозчик, просто не кричу об этом. Мне не нужна французская свобода. Француз - всегда премьер-министр, даже на своей кухне. Они - наследники римского права, законники, и никто ведь этой любви к законам и свободе не насаждал там силой. Они хотят соблюдения своих прав и защищают закон. У нас же, богоискателей, борьба за народную свободу всегда была уделом отщепенцев, с точки зрения которых народ туп и глуп.
- А может, не так уж они и неправы? Что это за народ, которому не нужна свобода?
- Народу богоискателей нужна не свобода, а истина, а так как истина лежит вне права и отнять истину нельзя, мы вопросами прав не озабочены вовсе. Зато нас легко увлечь планами построения Третьего Рима, Царства Божия на земле, мировой революции, но, если и свершится что-то подобное, свобод-то и законов никогда не прибавится, а вот нищих богоискателей прибудет с избытком. Но это я к слову. Однако после вашего страстного пассажа о плоти… - Нальянов усмехнулся, - человек, алчущий любви, свободным тоже ведь быть не может. Вы побледнели, глядя сегодня на эту рыжеволосую. Может быть…
Дибич зло ухмыльнулся. Его разозлило, что Нальянов, оказывается, заметил это.
- Вы наблюдательны.
- L'amour? - усмехнулся Нальянов, хоть глаза его не смеялись.
- Это вы о барышне, что с вас глаз не сводила?
Как ни старался Дибич, в его голосе проступило уязвлённое самолюбие. Он помнил взгляд Елены на Нальянова. В царственных же глазах Нальянова вдруг пробежали искры, лицо обрело картинную красоту, голос же стал вкрадчив и мягок. Он усмехнулся.
- Ревнуете?
Это слово и томно-изуверская интонация, с какой оно было произнесено, неожиданно взбесили Дибича. Ногти его впились в ладони. Сплетни Левашова не достигли его души, но теперь одно лишь это слово и зелёная трясина глаз мгновенно открыли ему, что он был глуп, безоглядно доверяя Нальянову и читая ему проповеди о тривиальности морали. Сам он собирался навести разговор на женщин, но сейчас разговор вёл вовсе не он. Дибич напрягся всем телом.
- Мне предпочли вас, и разумному человеку остаётся только смириться с поражением.
Нальянов взглянул на Дибича в упор. Глаза его потухли.
- Так это из-за неё вы не спали две ночи? - интонация Нальянова была теперь безрадостной и какой-то бесцветной, но жёстко утвердительной, и он, не дожидаясь ответа, устало и пренебрежительно покачал головой, - ох, зря.
Дибич снова замер. "Где не появляется - там паскудит, как кот…" - пронеслись в его памяти слова Левашова. Он тогда не поверил, зная, сколь мало можно доверять Павлуше, но эти несколько надменных слов обнажили пропасть понимания тех вещей, в коих Дибич считал Нальянова несведущим.
- Вы, кажется, обмолвились, что не любите слабый пол. Откуда ж такая уверенность?
- Холодная логика и только. - Нальянов теперь испугал Дибича: что-то бесконечно зловещее промелькнуло в его насмешливом цитировании. - Забудьте о ней.
Дибич несколько секунд молчал.
- Это… приказ? - тон его был спокоен и тускл. Он впервые увидел в Нальянове противника и соперника.
Тот поморщился.
- Боже упаси. Вы же хотели "понимания". Я вас понял и как "холодный идол морали" даю вам добрый совет.
- Стало быть, наименование Нирода принимаете?
- В некотором роде, да, - Нальянов говорил рассудительно и мрачно, - все три слова верны по сути, правда, в совокупности они себя отрицают. Но вам, логику, такого не объяснить. Просто… - он с тоской уставился в темноту за окном, - так будет лучше.
- Выходит, Елену Климентьеву ждёт судьба мадемуазель Елецкой? - Дибич сыграл ва-банк.
Нальянов ничуть не удивился и не спросил, откуда ему известно это имя. Вздохнул и откинулся в кресле. Дибич снова отметил царственный разворот плеч и прекрасную осанку Нальянова. Тот тем временем медленно проговорил:
- Если мадемуазель Елецкая возьмётся за ум и выйдет за Иванникова, её ждёт обычная женская доля - рожать да растить детей. Если мадемуазель Климентьева возьмётся за ум - она тоже будет рожать и воспитывать детей. Слово "судьба" тут неуместно… Судьба - это об очень немногих, - теперь в голосе "холодного идола морали" слышалось ленивое пренебрежение.
- Как же Елецкой за ум-то взяться, если, как говорят, вы её с ума-то и свели, у жениха отбили, а после кинули-с.
- Бросьте. Это фантазии Деветилевича или небылицы Левашова?
- Это Боря Маковский из Парижа вернулся.
- А, - рассмеялся Нальянов и, подражая кабацкой цыганщине, промурлыкал, - "к нам приехал наш любимый Борис Амвросиевич родной…" - некоторое время он продолжал смеяться, явно забавляясь, потом умолк.
- Так Боря лжёт? - поинтересовался Дибич, видя, что Нальянов не собирается комментировать слова Маковского.
Нальянов вздохнул.
- Я уже сказал вам, дорогой Андрей Данилович, что понимаю, когда вас именуют подлецом те, кто мыслит иначе. Понимаю, ибо сталкиваюсь с тем же. Голову я барышне не кружил, у жениха не отбивал, надобности никакой в упомянутой мадемуазель не имел. Всё это - домыслы.
- Ну, что ж, хоть в ошибке любой женщины есть вина мужчины, но… хочу вам верить. Предполагается, что "холодный идол морали" сам должен быть безупречен. А вы говорили, что у вас поступки со словами не расходятся… - Дибич умолк, заметив ощетинившийся вдруг взгляд Нальянова.
Тот зло усмехнулся.
- Говорю же вам, слишком логично мыслите, дорогой Андрей Данилович, слова у вас однозначны и поступки - одномерны. Я же, в отличие от вас, признал не только наименование "холодного идола морали", но и то определение, которое вы отрицаете. Я - подлец, Дибич.
Андрей Данилович молча смотрел на Нальянова. Ему снова стало не по себе. "Холодный идол морали" чем-то даже испугал его. Вспоминая ночную встречу Юлиана с неизвестной девицей, его бесовскую песенку, ледяные глаза во время беседы, явное нежелание открывать душу, Андрей Данилович понял, что почти заворожён этим странным человеком. Если Нальянов считал себя "холодным идолом морали", то его представления о морали были запредельно странным, если же лгал и актёрствовал, - всё становилось ещё интереснее. Одно было бесспорно. Нальянов не мог заблуждаться на свой счёт: слишком уж умён был этот сукин сын.
Нальянов потёр ладонями глаза, несколько мгновений молчал, потом улыбнулся.
- А ведь я ошибся, Дибич! - он откинулся на диване и прикрыл глаза. - Идиот. Я - о судьбе… Путаница в дефинициях, амфиболия и эквивокация. Судьба охватывает людей и случайные события неразрушимой связью причин и следствий и присуща лишь изменчивому. Но изменчивы все творения, неизменен лишь Бог. Следовательно, судьба присутствует во всех творениях, и чем больше нечто отстоит от Бога, тем сильнее оно связано путами судьбы. Да, мадемуазель Елецкая имеет судьбу, я ошибся. Мадемуазель Климентьева, боюсь, тоже.
Дибич опустил голову, чтобы скрыть улыбку. Нальянов же вернулся к сути разговора.
- Но это всё пустое, мы же не о том. Неверие в революционные идеалы, полагаю, не заставило вас возжелать безграничной разнузданности: вы всё же не из пылких натур, к тому же любовные мечты - это всё же женский удел. Вы жаждете чему-то посвятить себя, не можете служить живому Богу, ибо нет веры, а приносить изуверские жертвы революционным идолам не хотите. Правильно ли я вас понял? В "категорический императив" хотя бы верите?
Дибич смерил собеседника цепким взглядом и резко покачал головой.
- Нет. Со времени Канта нам указывают на бесспорность морали, но кто может обосновать этот закон? Почему я должен любить людей, если я их презираю, и во имя чего я должен ломать самого себя? Я хочу свободы, пусть даже свободы своих прихотей и похотей.
- А я всегда хотел свободы от своих прихотей и похотей, - Нальянов умолк и несколько минут сидел молча. Потом неожиданно проговорил. - Что ж, вы пришли разрешить своё ментальное сомнение, но тут мы снова сталкиваемся с неразрешимой проблемой логического мышления, не признающего универсалий. - Дибич заметил, что глаза Нальянова помертвели, стали погасшими и больными. Он говорил, словно думая совсем о другом.
- Я верно понял? - неожиданно напрягся, перебив его, Дибич, - я не могу быть адептом святых целей, но достаточно честен, чтобы считать это слабостью. Вы плюёте на святые цели, но считаете это силой. Мы - подлецы с точки зрения осоргиных, потому что открыто плюём на святые цели, хотя они тоже плюют, но тайно. Но вы признаете наименование подлеца. Это и есть сила?
- Чёртова логика, - усмехнулся Нальянов. - Плюньте вы на неё. Я действительно сторонник морали, причём - пламенный, несмотря на холодность натуры. Но моя мораль в ссоре с моей свободой. Если я делаю то, что хочу, то становлюсь подлецом, несмотря на преданность морали, а, не делая, что хочу, естественно, теряю свободу. Дальше - я снова кристально честен: не умея управиться с собой, я не лезу управлять миром, на что претендуют осоргины. Что до святых целей, то для морали свят только Бог, и на все иные цели вы можете вполне безгрешно наплевать. Вот и всё. Но верующий - не обязательно образец нравственности: дьявол тоже абсолютно уверен в бытии Бога. Во мне просто нет любви, точнее, моя любовь не от мира сего. Но это для вас сложно, ибо совсем уж нелогично. Что до этих "святых" целей, - Нальянов задумался. - Тут недавно писатель наш известный Нечаева и его присных обозвал "бесами". Это поумнее будет всех этих лживых припевов поэтов наших, пьянчужек да картёжников некрасовых: "От ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови уведи меня в стан погибающих за великое дело любви!" Достоевского только на одно не хватило: понять, что нечаевы в этом "стане погибающих" - не случайность и не "мошенники", а сама суть этого стана, хоть есть там, конечно, и пушечное мясо.
- Так если вы сами себя подлецом аттестуете, может, вам как раз там, в этом самом стане, и место-с? - поддел Нальянова Дибич.
- Нет, - покачал головой Нальянов, - вы забыли, что я ещё и моралист. Сиречь под заповеди Господни выю я склоняю и Бога… - Нальянов на миг умолк, потом, тяжело вздохнув, всё же закончил, - люблю. - Последнее слово, произнесённое неожиданно севшим и словно треснувшим голосом, упало с губ Нальянова как тяжёлая мраморная плита старого надгробия.
Несколько минут он молчал, точно обдумывал что-то.
- Да ведь это всё вовсе и не ново, - со вздохом проронил он в конце концов. - Мы вечно стремимся обозначить нечто подиковиннее да поновее, а суть-то как раз не в новизне. Поголовные умопомешательства, когда целые толпы, помрачённые дурью, становились абсолютно управляемыми, в старину именовали ересями. Классический признак такого сумасбродства - искреннее непонимание оставшихся в живых участников дурных событий, как такое вообще могло случиться? В этом - нечто от глубокого гипноза, наркоза, черепно-мозговой травмы. Но это не гипноз. На людей просто находит дьявольское помрачение. И тогда сотни начинают делать что-то невообразимо нелепое, месить нитроглицерин или печатать прокламации, словно жить естественными человеческими чувствами недостойно, стыдно. Следом появляются Рахметовы, готовые изуродовать себя и спать на гвоздях, а потом приходят готовые уродовать других только потому, что те не хотят спать на гвоздях… "Бросить бы всё это к чёртовой матери и просто жить…" Стало быть, он всё же понимает, что "не живёт"? Но понимает ли он, что просто нежить?
…Дибича измотал и измучил состоявшийся разговор. Но стоя в темной аллее чалокаевского дома, Дибич задумался о другом. Слова цыганки звенящим аккордом всплыли в мозгу… "Не к добру ты влюбился…" Андрей полагал, что от этой белокожей куклы с волосами цвета темной меди ему нужно лишь обычное мужское удовольствие. Волна холодного бешенства, затопившая его при взгляде Климентьевой на Нальянова, была вызвана, по его мнению, просто уязвлённым самолюбием. Но нет… Слова Нальянова о ревности. Да, он ревновал. Ревновал. Он не хотел отдавать эту рыжеволосую красотку сопернику, и самолюбие тут было ни при чём.
Ведь заныло сердце.