Плоскость морали - Ольга Михайлова 4 стр.


- Ты - молодой врач, приехал к другу, Вениамину Левицкому, по приглашению. Он в курсе, ждёт. Левицкий сказал, что задержит девицу на пару дней, да и ей самой не резон мелькать на улице. Она предпочтёт отлежаться. Ну, а дальше, - Валериан насмешливо взглянул на брата, - тебя ли учить? - Он помолчал, потом продолжил: - Я боюсь одного. Девицы обычно глупы, как пробки, каждая мнит себя красавицей, и всё же… Сможет ли Варюша-Круглая попка поверить, что в неё влюбился такой Селадон, как ты? Я и Дрентельну это говорил, но Андрей Романович уверен, что тебе всё по плечу.

Старший из братьев, всё ещё держа в руках карточку и брезгливо косясь на девицу, уверенно кивнул.

- Сможет ли поверить? Сможет, и дело не во мне. Женщины-бомбистки верят в то, что хаос динамитных взрывов может породить мировую гармонию. Такие поверят во что угодно и тем охотнее, чем невероятнее оно будет. А что не красавица, - он с легкомысленным видом парижского щёголя пожал плечами, - laissons les jolies femmes aux hommes sans imagination. Я уже почти влюблён, - он продолжал смотреть на снимок глазами томного поклонника светской красавицы, и только губы его гадливо кривились.

- Гаер, - усмехнулся Валериан, покачав головой. Он явно любовался братом, тем более что лицо Юлиана странно преобразилось. Валериан понимал, что братец актёрствует, но убери из его монолога шутовской тон, проступит что-то совсем иное, не поддающееся определению, гипнотическое, завораживающее, почти колдовское. Сколько раз он наблюдал брата и никогда не мог понять этого поразительного обаяния Юлиана.

Тут Валериан опомнился:

- Ты французским-то в клинике не злоупотребляй. Зовут тебя Антоном Серебряковым, ты - из обедневших дворян Орловской губернии, учился в Москве на медицинском вместе в Левицким. Хорошо бы успеть за пару дней.

В ответ на это Юлиан вяло зевнул, прикрыв рот парой лайковых перчаток. Валериан смерил его странным долгим взглядом и вздохнул. На Шпалерной у четырёхэтажного особняка с входом, окружённым классической колоннадой, ландо остановилось.

* * *

Дибич с вокзала приехал к себе на Троицкую. Дом его примыкал к одной из кондитерских Филиппова. В ста шагах от парадного, у ресторана "Квисисана" - дурного тона, с тухлыми котлетами на маргарине, разбитым пианино и жидким кофе, он натолкнулся на смуглую бродяжку-цыганку, коих терпеть не мог. Та настойчиво и нудно клянчила "монетку" и предлагала погадать. Андрей Данилович резко бросил ей "отстань", но тут девка вдруг проговорила, словно прокаркала: "Не к добру ты влюбился, барин, ох, не к добру. Мнишь себя умным, а ведь под носом ничего не видишь…" От визгливого смешка уличной девки Дибича вдруг проморозило. Мерзкая ведьма!

Но швейцар уже распахнул перед ним двери, и чертовка отвязалась.

Дома Андрей Данилович скоро успокоился, принял ванну, перекусил и выслушал от слуги Викентия скупые домашние новости. Их родича, Серафима Павловича, разбил паралич. Даниил Павлович, как услышали-с, сильно расстроились. В каминном зале, где раньше стоял рояль Ларисы Витальевны - крыша протекла и потолок в потёках. Экипаж с ремонта у каретника вернулся, рессоры уже не скрипят, сидения тоже хорошо перетянул. На имя молодого барина пришли три письма. Дибич поднял глаза на лежащие на подносе конверты, просмотрел, увидел почерк и вздохнул.

Из обуревающих человека страстей, пронеслось у него в голове, тяжелее всего лёгкие связи. Но, что делать? Если великая страсть овладевает тобой в десятый раз в жизни, у тебя, к несчастью, нет уже прежней веры, что она будет вечной. Ты сомневаешься и в её величии. Ты уже во всем сомневаешься.

Викентий же поведал хозяину о жалобах Даниила Павловича на холодную весну, они-с на горло жаловались. Дибич кивнул, почти не слушая. За окном накрапывал дождь. Санкт-Петербург - удивительный город, словно созданный для того, чтобы в нём в такой вот сумрачный, дождливый день красиво, с истинным вкусом выпить бокал хорошего коньяку и застрелиться.

Впрочем, эти мысли были праздными.

Дибич отпустил Викентия и снова лёг. Глаза смежились, в ушах поплыл отдалённый перестук колёс, сменившийся убаюкивающим шуршанием дождя. Вспомнилась цыганка. О какой это любви она болтала? Влюбился? Елена? Вздор. Просто приглянулась. Когда это он влюблялся-то? "Мнишь себя умным…" Эка дура…

Проснулся он через несколько часов, ближе к вечеру, освежённый и отдохнувший. Задумался. Странно.

Теперь он понял, что привлекло его в Нальянове. Окружение Дибича, словно проказой, было поражено неврастенией, вокруг не было здоровых людей, повсюду мелькали ядовитые, угрюмые, желчные лица, искажённые какой-то тайной неудовлетворённостью и внутренним беспокойством. Нальянов же был спокоен и силён. От него веяло странной мощью. Но его мнения, что и говорить, были слишком, слишком вызывающими.

Дибич откинулся на спинку дивана и задумался. Юноше в России общественное мнение ещё на пороге жизни указывало высокую и ясную цель, признанную всеми передовыми умами и освящённую бесчисленными жертвами: служение народу. Андрей же рано осознал себя если не свободомыслящим, то уж, во всяком случае, глубоко чуждым этой ясной цели. Сам он всегда хотел исполнения только своих прихотей. Почему он, которому было плевать на самодержавие, должен умирать на эшафоте за его свержение? Ему не нужны были эти святые цели, но мутный тяжёлый стыд мучил его иногда и поныне.

А вот Нальянов явно презирал святые цели. Дибич закусил губу. Его самого часто называли подлецом, но это было мнение тех, кто в глазах Дибича не имел цены. Он просто предпочитал реальные выгоды - абстрактным соображениям чести. Это - здравомыслие, господа. Но Нальянов сказал, что слышал по своему адресу то же самое. Почему? Более того, он согласился с этим определением. Эпатаж?

Дибич вошёл в спальню. В камине тлел можжевельник. Свет смягчался тяжёлыми портьерами с вышитыми на них листьями и цветами. Он нагнулся к камину, взял щипцы, поправил кучу пылающих дров. Поленья рассыпались, разбрасывая искры, пламя разбилось на множество синеватых язычков, головёшки дымились. Дибич огляделся.

Кровать под балдахином. Инкрустированные столики, дорогая мебель. Все эти предметы, среди которых он столько раз любил, были свидетелями и соучастниками его наслаждений. Каждая линия извивов тяжёлого полога, цвета простынь и милые безделушки на каминной доске - все они гармонировали с женскими образами в его памяти, были нотою в созвучии красоты, мазком на картине страсти. Как сосуд долгие годы сохраняет запах хранимой в нём эссенции, так и они сберегали воспоминания былых наслаждений, от них веяло возбуждением, точно от присутствия женщины.

Дибич сел в любимое кресло в стиле росписи дворца Фарнезе, обитое старинной кожей, напоминавшей бронзу с лёгким налётом позолоты, заглянул в зеркало, поправил волосы. Он, в принципе, нравился себе, суетность порочного и изнеженного человека не проступала в строгой мужественности его черт. Снова вспомнил Елену. Закусил губу и поморщился.

Тайна её красоты была неясна ему. Голова её - с низким лбом, прямым носом и впалыми щеками - отличалась таким классическим очерком, что, казалось, выступала из камеи, рот застыл в пароксизме той страсти, какую только самому больному и извращённому воображению удавалось влить в лик Лилит. Откуда это в ней?

Дибич задумался. В пошлости нашего больного века мало-помалу исчезают традиции изящества. Светскость, редкий эстетический вкус, утончённая вежливость - всё гибнет и опошляется. Из мира уходит красота и изысканность.

Он вздохнул. Весенняя истома наводила на него бесконечное уныние, порождала ощущение пустоты и тоски. Он подумал, что этот смутный недуг мог происходить и от перемены климата, ведь душа претворяет неясные ощущения в чувства, как переживания яви - в сновидения.

Без сомнения, он стоял на пороге чего-то нового. Найдёт ли он наконец дело, которое могло бы овладеть его сердцем? Беда его, как полагал он сам, была в том, что он, человек искусства, ещё не создал ничего мало-мальски прекрасного. Полный жажды наслаждений, он ещё ни разу не любил вполне и не наслаждался чистосердечно. Давно утратил волю и мораль - они были не нужны. Но люди, воспитанные в культе Красоты, полагал Дибич, даже при крайней извращённости сохраняют известную порядочность. Просто потому, что подлость некрасива.

И потому зовущие его подлецом - просто глупцы.

Мысли его снова вернулись к Елене. Зачем обманывать себя? Это была его женщина, он почувствовал это сразу, всеми фибрами души и тела потянувшись к ней, именно поэтому пренебрежение так задело. Но что он сделал не так, в чём ошибся? Выглядел безупречно, был утончённо вежлив, манеры его всегда отличались отточенностью и филигранностью. Рядом не было мужчины, равного ему. Да и она никого не выделила. В чём же дело?

Почувствовав смутную тоску, прошёл в кабинет. Открыл шкаф. Здесь таились редчайшие издания, предмет его тайных склонностей: книга "Gerwetii de concubitu libri tres" со сладострастными фигурами, вплетёнными в виньетки, издание Петрония, "Erotopaegnon", изданный в Париже в годы Директории, приапеи, катехизисы, идиллии, романы, поэмы от "Сломанной трубки" Вадэ до "Опасных связей", от "Аретина" Огюстена Карраша до "Горлиц" Зельма, от "Открытий бесстыдного стиля" до "Фобласа".

Руки Дибича гладили дорогие переплёты, словно ласкали. Вот его гордость - первое венецианское издание Винделино ди Спира, in folio, "Эпиграмм" Марциала, а вот книга пресловутых трёхсот восьмидесяти двух непристойностей… А вот книги де Сада, "Философский роман", "Философия в будуаре", "Преступления любви", "Злоключения добродетели". Напечатано Гериссеем всего в ста двадцати пяти экземплярах на японской бумаге.

Он рассматривал ряды похабных страниц, затейливые переплёты с фаллическими символами, чудовищные рисунки одного английского безумца - видение терзаемого эротоманией могильщика, пляску смерти и Приапа. Комическая вакханалия вывихнутых скелетов в распущенных юбках, обнаруживала ужасающую лихорадочную дрожь руки рисовальщика и овладевшее его мозгом безумие. Грубый порыв чувственности встревожил Дибича, в душе мелькнул туманный образ ложбинки между лопаток, взволновала какая-то кровожадная похоть.

Дибич ненавидел такие вечера. Ему казалось, что время почти зримо протекает меж пальцев. Простаивала спальня, напряжение плоти причиняло лишь неудобство и боль. Он откинулся на диване и нервно вспоминал своих женщин. Худенькую француженку Катрин с гордой золотистою и сияющей, как некоторые еврейские головы Рембрандта, головою мальчика, похожую на Цирцею кисти Досси, итальянку Рочетту с вероломными и изменчивыми, как осеннее море, глазами, англичанку Джоан, леди из роз и молока, какие встречаются на полотнах Рейнолдса и Гейнсборо, снова француженку - Жюли - копию Рекамье, с чистым овалом лица, лебединой шеей, высокой грудью и руками вакханки, итальянку Лучию Чилези с медленной величавостью королевы, вспомнилась и пылкая испаночка Кончита, над нежностью очертаний лица которой открывались хищные глаза пантеры.

В его душе проносился смутный вихрь эротических образов: нагота вплеталась в группы распутных виньеток, принимала сладострастные позы, выгибалась, отдавалась животному разврату, но он не узнавал эту воображаемую наготу, поняв, что раздевает ту, которую не знал. Элен…

Тут, однако, ему помешали. Раздались тихие шаги Викентия, он постучал в дверь кабинета.

- Простите, барин, совсем запамятовал. Даниил Павлович очень просили вас, как вернётесь, завезти его карточку и поздравление с юбилеем Георгию Феоктистовичу Ростоцкому, на Фонтанку-с.

Дибич вздохнул и, проклиная про себя всех юбиляров, обречённо кивнул.

Глава 3. "Девице лучше в чёрта влюбиться…"

Грош может заслонить самую яркую звезду, если вы будете держать его перед глазом.

С. Грэфтон

Мозг, хорошо устроенный, стоит больше, чем мозг, хорошо наполненный.

Мишель де Монтень

Осоргин, проводив Дибича на вокзале долгим нечитаемым взглядом, услышал, что его зовут, и обернулся. Его невеста Елизавета Шевандина и её сестры Анастасия и Анна, спешили к нему, на ходу крича, что вышли не на ту платформу. Лизанька, некрасивая, унылая, с застывшими на бледном лице бесцветными глазами, бросилась в его объятья. Анастасия, довольно милая девица, взгляду которой самые строгие критики пожелали бы большей глубины, а мягким, словно размытым губам большей отчётливости, улыбнулась ему. Что до младшей Анны, многим казавшейся чахоточной из-за туманной бледности личика, обрамлённого пепельными волосами, то она горячо обняла Осоргина и поцеловала. Чуть прихрамывая, подошёл и Василий Шевандин, его будущий тесть, коллежский советник.

Но заговорили не о поездке - о покушении на императора: тема была у всех на слуху. "Говорят, одиночка, стрелял несколько раз, но всё мимо… Вроде бы учитель уездного училища". В тоне Шевандина слышалось неодобрение, но чего - попытки убийства государя или неумения убийцы стрелять, - понять было сложно.

Шевандин велел кучеру отвезти Осоргина на его квартиру, пригласив вечером на ужин, сам сошёл по пути на службу. Сестры, проехавшие с ними до Голландской церкви у Полицейского моста, тоже пошли прогуляться.

- Мы, представляешь, Нальяновых сейчас встретили, в открытом экипаже мимо проехали, - усмехнулась Лиза, когда они свернули на Мойку. - Анна говорит, что старший - красавец писаный, да и младший - тоже хорош собой.

Осоргин почувствовал, как желчью по душе разливается досада. Поведение Нальянова в поезде унизило Осоргина, и ему было неприятно слышать от Лизы имя этого набриолиненного негодяя. "Красавец писаный…" Что за мир, в котором франтоватые щёголи превознесены, словно герои?

- Нальяновых? - отрывисто бросил он, с трудом скрывая раздражение. - А ты с ними разве знакома? - Леонид Михайлович посмотрел на невесту. Шевандин обещал за ней дом за Михайловским садом и десять тысяч. Знакомы они были полгода, и Осоргин находил свой будущий брак разумным.

Лиза молча покачала головой.

Расставшись с невестой, он приехал на квартиру, и обычные житейские дела, коих столько накапливается по приезде, отняли полдня. Он разобрал вещи, написал отчёт в канцелярию, временами отвлекаясь на письма, пришедшие в его отсутствие, но неожиданно прервался, поняв, что фраза Елизаветы о Нальянове всё ещё острой занозой сидит в сердце. Осоргин прикрыл глаза, и в памяти вновь всплыло тонкое лицо, надменный греко-римский профиль, тёмные волосы вокруг высокого лба, горделивые глаза колдуна, похожие на гнилую трясину. Что за дело ему до этого господина?

* * *

Вечером Осоргин направился к Шевандиным. Он не был в восторге ни от будущей родни, ни от друзей семьи, примитивных обывателей, и всё же рассчитывал, что ужин у Шевандиных рассеет неприятные утренние впечатления. Однако первое, что он услышал на пороге гостиной, были слова Шевандина о Нальяновых. Старика окружали дочери, Илларион Харитонов, дальний родственник жены Шевандина, и генерал Георгий Феоктистович Ростоцкий, отставной полицейский, старый друг хозяина дома, крестный его дочерей. Он сидел в углу, кутаясь в клетчатый плед.

- Братья - богачи, - задумчиво проронил Шевандин. - Нальяновы оба чалокаевские миллионы поделят: тётка-то бездетна. Кроме них - ни одного наследника.

- В золоте купаться будут, - поддержал его из угла гостиной высокий тенор Харитонова, полноватого увальня с прозрачными голубыми глазами, кои он прятал за толстыми стёклами круглых очков в золотой оправе. В свои тридцать лет уже заметно лысеющий, Харитонов разделял царящие в обществе принципы бремени вины интеллигенции перед народом, но сам едва ли был в состоянии носить какие-то бремена. Его, личной безобидностью сравнимого с божьей коровкой, неоднократно встречали даже в кругах бомбистов, однако всерьёз нигде не принимали. Его бесхребетность обычно сходила за утончённую интеллигентность истинного петербуржанина.

- Вам тоже кажется, что эти Нальяновы такие уж красавцы? - спросила Лизавета, как обычно, ни к кому конкретно не обращаясь. - А то сестрица Анюта на премьере "Пиковой дамы" в Мариинке на Рождество, по-моему, ни Лавровской, ни Никольского не заметила: рядом в соседней ложе господин Юлиан Нальянов сидеть изволили, так она весь спектакль глаз с него не сводила, - подпустила Лиза шпильку сестрице.

- Перестань, Лиза, что ты говоришь-то? - Анна поморщилась: ей были неприятны слова Лизаветы. - Нальянов хорош собой, это все признают, но мне-то что на него пялиться?

Лиза бросила быстрый взгляд на Анну, но ничего не сказала. Анастасия Шевандина, не принимавшая участия в разговоре, села к роялю и заиграла. Осоргин отдал замешкавшемуся лакею шляпу и вошёл в гостиную. Елизавета с улыбкой поднялась навстречу, Леонид небрежно обнял её и поинтересовался у Харитонова.

- А Юлиан этот, Нальянов - что собой представляет? А то я с ним из Варшавы ехал, но понял только, что франт.

Илларион замялся.

- Юлиан?… Юлиан не франт.

- А что он такое?

Харитонов пожал плечами и снова замялся, сам того не замечая начав грызть ногти… "Он странный…", пробормотал он и умолк. Впрочем, Осоргин не удивился. Харитонов, по его мнению, никогда не мог толком ничего объяснить.

В эту минуту в зал вошли Аристарх Деветилевич и Павел Левашов, считавшиеся в семье "светскими львами", но бывшие, на взгляд Осоргина "мартовскими котами", мотами и картёжниками. Черты смуглого лица Аристарха несли в себе что-то воровато-цыганское, но не отталкивали, и только малый рост мешал ему нравиться женщинам. Павел же Левашов, высокий чернявый молодой человек с козлиным профилем, усугублённым козлиной бородкой, с неприятными, словно накрашенными, томно-распутными глазами, считал себя неотразимым. Он любил сплетни и не только мастерски вынюхивал их, но и довольно талантливо распространял. Осоргин, впрочем, замечал, что иногда Левашов был не прочь и просто сочинить их.

К вошедшему Деветилевичу, прерывая шум приветствий и музыкальный пассаж Насти, обратился Харитонов.

- Аристарх, вы же Нальяновых знаете? Тут до вас им косточки перемывали.

Улыбка сползла с губ Деветилевича. Он прежде, чем ответить, несколько мгновений задумчиво смотрел в пол.

- С Юлианом Нальяновым? Знаком-с, конечно.

- Кто же Юлиана свет-Витольдовича-то не знает, - тихо, но колко подхватил Левашов, - и скелеты-с в его шкафах тоже всем известны-с. Да и братец его - тот ещё фрукт, уверяю вас.

- Полно вам вздор молоть-то, - Харитонов поморщился и замахал руками. - Вечно наговариваете на них невесть что. Юлиан мне слово чести дал, что в той истории… не замешан вовсе.

Глумливая улыбка Левашова не оставляла сомнений, что Павлуша не очень-то верит в честь Нальянова, однако вслух он ничего не сказал.

В эту минуту на пороге появился высокий, хорошо одетый человек, но отлучившийся лакей не представил его, а из угла донеслось насмешливое кряхтение. Заговорил молчавший до того старик Ростоцкий.

Назад Дальше