– Последний оплот белых колонизаторов и гиен империализма пал на исходе этого дня, – буркнул Хилинский. – Молодая Африка расправила крылья навстречу трудной, но оптимистической весне.
– Вы их там только не… – сказал я. – Не "ньям-ньям" или как это?
– Два дня как перестал ньям-ньям, – ответил сверху Лыгановский. – А будете издеваться над прогрессивными явлениями, Космич, я спущу этот щит вам на голову.
Мы посмеялись и разошлись по квартирам.
…Настроение у меня все последующие дни было отвратительное. Я улаживал свои дела, но даже это не могло заставить забыться.
Я добился разрешения на обследование замка в Ольшанах, получил в институте бумагу о том, кто я такой и что райисполком просят содействовать мне в обследовании костелов, церквей и других старинных построек.
Собирал понемногу вещи. И все не мог и не мог забыть тот последний вечер.
Надо было еще отвезти к отцу собак и купить то, что трудно достать в деревне. И я заблаговременно договорился насчет кофе с продавщицей, моей "блатмейстерицей", и с Пахольчиком насчет десяти блоков "БТ" и камушков к зажигалке, и купил по совету Зои блокноты, носки и кое-что для аптечки.
Все уже было готово, даже бутылочка чернил для вечного пера в полиэтиленовом мешочке и книга 1908 года издания "Ольшаны (Княжество, староство и уезд Ольшанский в их историческом бытии)". Купил я еще шестнадцать "шестидесятпяток" и три цветных "ДС", достал у знакомого фотографа десять широких "орвоколоров", а у знакомого продавца – десять "орвоколоров" узких. Достал хорошего чая и починил свой "Харкiв". Наточил ножик, купил пластырь, чтобы заклеивать футляры для кассет, и… Словом, работы мне хватило, и я постарался сделать запасы, чтобы не портить коммерции столичным продавцам.
Но перед отъездом мне необходимо было сходить на квартиру к Марьяну (передачу вещей в музей разрешили отложить до моего возвращения из Ольшан). Я не хотел туда идти без свидетелей, а главное, потому, что это было бы слишком тяжело – идти туда одному. Поэтому я зашел к Хилинскому, и Абель с Бобкин-стрит согласился составить мне компанию. Вернее, охотно прервал свое сегодняшнее dolce far niente.
На улице девушки все еще часто заглядывались на него: высокий, но не такой дылда, как я, "треугольный", плечистый, но почти совсем без бедер. Я искренне сожалел, что пропадает зря такой великолепный образец рода человеческого, но в то же время до глубины души жалел его и понимал. А вообще-то, он достоин был не сожаления, а, скорее, удивления и уважения.
Сердце мое снова больно сжалось перед дверью, когда подумал, что не услышу я собачьего лая, не откроет мне дверь мой друг. И в квартире разило нежилым, застоявшимся воздухом. Я открыл форточку, взял себе несколько его любимых книг, небольшую модель корабля (никто уже, кроме меня, не знал, как он всю жизнь мечтал о море, но была война, было угробленное сердце), снял со стены одну гравюру из ценных, но не музейных и подарил ее Адаму:
– Ну, вот и все.
И тут я заметил на столике возле кресла книгу. Я знал – тут всегда лежали последние книги, которые он читал, и захотел поглядеть, что это было, последнее.
Это была "Книга джунглей". Я решил взять и ее, и тут из книги выпал маленький листок бумаги. Лежал, видимо, как закладка, а осмотр помещения, конечно же, был поверхностный.
Марьян, собирайся, возьми для вида удочки и неотложно выезжай на Романь. Если немного задержусь – полови с часок-полтора.
Очень нужно.
Я подал записку Хилинскому.
– Что это?
– Ничего. Мой почерк. И бумага моя.
– И что же получается?
– Получается, что убил я.
Все во мне словно окаменело. Адам внимательно смотрел на меня.
– Вот что, парень, давай ты мне эту писульку, а я отвезу ее Щуке… Хватит того, что ты на ней отпечатки пальцев оставил.
Он взял бумажку чистым листком бумаги.
– И книжку свою завтра принеси Щуке. В самом деле, здесь что-то не то. И с твоей полоски сделай копию.
– Сделал.
– А полоску спрячь. Ну вот. Возьми еще и гравюру и кати домой. Я – туда. Поезжай. А то на тебе лица нет.
…На лестнице почему-то не горел свет. Я был еще на два марша ниже своей квартиры, когда послышался какой-то странный резкий звук. Что-то меня насторожило, и я застыл. Скрип повторился. Я поднялся еще на один пролет, когда снова услышал тихое, резкое скрежетанье и заметил впотьмах неясный силуэт, тусклую человеческую тень. Кто-то взламывал замок моей квартиры. И тогда я стал подниматься на цыпочках. Скрежет. Еще скрежет. Я был уже почти на месте, когда тот, видимо, что-то почувствовал. Раздался звук, лязгнуло, как будто кто-то выдирал ключ, а потом тень метнулась мимо меня, толкнула плечом – мои книги упали – и бросилась вниз по лестнице. Несколько мгновений я стоял ошеломленный, а потом рванул за нею, что, учитывая темень, было нелегко.
Еще сверху я отметил, что дверь на улицу закрыта, и припустил к выходу во двор. Во дворе на лавочке, несмотря на прохладу, сидели и покуривали дворник Кухарчик и младший лейтенант Ростик Грибок, который вымахал в здоровенного гриба.
– Никто не пробегал?
– Никто, Антон Глебович, – ответил Грибок.
– Товарищ Космич, – завел было дворник, – а вот…
Я махнул рукой и бросился к двери в подвал. Она была приоткрыта, потому что огонек спички заколебался. Но она всегда была приоткрыта: никто у нас там ничего не хранил. И на ней шевелилась еще прошлогодняя паутина. А на пороге была пыль. "Тьфу! Не мог же он улетучиться?"
Светя спичками, я увидел, что пробки немного отвернуты, и ввернул их. Потом вышел снова во двор и спросил курильщиков:
– Давно вы здесь?
– Пару минут, – сказал Кухарчик. – А вот как, скажите вы мне, грифель в карандаш засовывают? Сколько уже думаю.
– Склеивают вокруг него две половинки, – сказал я, махнул рукой и поплелся наверх.
Тут мне пришла в голову мысль, что он мог заскочить в комнату к девушкам, и хотя я подумал, что от визга тут бы и дом рухнул, позвонил и зашел.
Обычная, по-студенчески, по-девичьи обставленная комната, только что несколько афиш, на которых эти красавицы были помечены самым мелким шрифтом.
На стульях (кровати были белоснежные) сидели три хорошенькие девушки и стоял… молодой человек, на этот раз без ведра. Он был сильно в кураже и слегка качался. А девушки хихикали, как ни в чем не бывало.
– Девочки мои, солнце жизни моей! Вы мои нефертушечки…
– Давно он здесь?
– С полчаса, – пискнула миленькая брюнеточка с лукавенькой улыбкой. – Насмеяли-ись…
– Гоните его в шею, – посоветовал я.
И полез к себе на этаж, и только у самой своей двери меня словно стукнуло, и я начал спускаться снова.
В это время хлопнула парадная дверь. Я бросился к ней, распахнул, но по улице возвращался из кино народ, и какому черту там было кого заметить.
Подошел к двери в подвал: паутины нет.
"Осел с дедуктивным мышлением! Паутина ему! Под ней можно проползти, не зацепив порога. И неужели ты думаешь, что тот не обдумал пути отступления? Идиот! Перечница старая! Ясно, что если бы полез туда, то получил бы, наверное, по черепу. И правильно. По такому черепу только и получать".
Но на этом вечер не закончился. Едва я успел включить свет и шлепнуться на тахту, как зазвонил телефон. У меня всегда предчувствие, когда звонок – плохой. Я не хотел поднимать трубку, но телефон разрывался. Пришлось снять, и тут я услышал далекий, полный отчаяния вопль Костика Красовского:
– Антон! А-антон!
– Я. Что такое?
– Антон!!! Господи! Господи!
– Да что с тобой?
– Зо… зо… зо…
Я понял: не только что-то неладно. Случилось что-то непоправимое.
– Кастусь, успокойся.
– К… к…
– Ну что? Что?
– Зоя… умерла.
– Как? – глупо спросил я, еще ничего не понимая.
– К… к… калий циан. И записка: "Я продала своего наст-тоящего, – он сделал ударение на этом слове, – мужа. Не вините никого, кроме меня".
– Я еду! Еду!
– Нет… нет… Я еду… Туда… – рыдания были такие, какие мне редко доводилось слышать.
Он положил трубку. Тут на меня обрушилось все. Главное, я не знал – почему? Что случилось в два последних прихода? Ничего. Все то же, и даже рукописи на столе, и все на своем узаконенном месте: чистая бумага справа, исписанная – слева, пепельница – здесь, сигареты – здесь. Мир перевернулся, но только не для меня. И та же хмурая апрельская ночь за окном, и опять, кажется, сечет в окна дождь. Ну, расставались. Но ведь это было давно решено – при чем здесь вдруг ее слезы.
"Она готовилась, это ясно, теперь я понял. Почему? Если у нее было сожаление обо мне разве что как о потерянной игрушке? У меня было немного серьезнее, но тоже… Почему же сейчас так болит душа? Что я обманул Красовского? Но я не знал об этом, а она не придавала всему значения. Что вдруг изменилось?"
Я сидел и тупо глядел за окно в ночь. Потом пошел, взял том энциклопедии. "Цианистый калий". "Применяется в процессе получения золота и серебра из руд…" Зачем мне золото и серебро? "Очень ядовит. Признаки отравления: лоб желтоват, синюшность на скулах и шее, губы слеплены, кожа ледяная и сухая".
Нет, не мог я представить Зою с желтоватым лбом и ледяной кожей.
"О, боже неублажимый! Что все же случилось?"
Все было кончено между нами. Все было вообще кончено. Почему же у меня чувство такой вины?! Я ведь уговаривал, я чуть не умолял ее остаться. И вот конец.
Череп мой раскалывался… Книга… Лента… Шаги под окном… Смерть Марьяна… Еще одна смерть…
Опять погасло небо.
И тут началось мое… неладное.
За окном дождь. Мокрые пятна фонарей. Тянется невидимый сладковатый дымок табака. И вдруг мелкие разноцветные точки, как на картинах пуантилистов, а потом словно взрыв, словно черные крылья. И тьма, я лежу на тахте, и медленно, слоисто стелется надо мною голубой туман, в котором возникают милые мне облики.
…Утром я позвонил Хилинскому и рассказал обо всем.
– Никуда не ходи, – встревожился он. – Ни о чем не думай. Ни об экспертизе, ни о чем. И вообще, собирай-ка ты манатки и поезжай в свои Ольшаны. В случае чего – не волнуйся, найдут.
Глава IX
Кладно. Дорога. Отрешение
Я люблю Кладно больше других городов. Люблю за уютность перепутанных, словно паутина, залитых утренним солнцем улочек, за широкое течение реки, змеящейся водорослями, за грифель стен и оранжево-чешуйчатую черепицу костельных крыш, за все то, что не доконала война.
За дикий виноград, обвивающий кремовые стены, за зелень. И хотя зелени не было, а над городом просто жарко и сине светило небо конца апреля – я все равно понемногу стал выходить из оцепенения. Во всяком случае действовал не по инерции.
Автобус на Ольшаны шел только под вечер, но я не зашел даже в чудесный местный музей: мне не хотелось смотреть на вещи, мне хотелось видеть людей. И понемногу отходить, припадая к их теплу. Первое мое "припадение" произошло, однако, не совсем в том ключе. Я зашел во второразрядный ресторан, один из тех, которые утром – чайная, а рестораном становятся только во второй половине дня. И угодил к началу того, чего не терплю: маленький оркестр готовился к своей слишком громкой музыке. Попросил бифштекс, еще то-се и бутылку пива.
Ресторан был современный, без копий с картин Хруцкого на стенах (бедный художник!), но зато с росписями, на которых плыли разные "царевны-лебеди" и "лады" (будь они неладны, девами бы им старыми остаться или замуж далеко выйти, да чтоб им бог семь дочек дал!). До ужаса не гармонировала со всем этим мебель: шкафчики для посуды, столы, стулья и тяжелая старая стойка. И здесь уже и сейчас было хмельно и сильно накурено.
Официантка в белом венчике принесла мне все и прислонилась к подоконнику неподалеку от меня.
Я ел и слушал гомон.
– Ничего, алкоголиков лечат…
– Одолжил ей деньги. Никто в это не поверит, но это так…
– Пьяные, как гориллы, были.
– Сделал глупость. Начал обороняться… от милиции. А этого делать не след, с властью не связывайся, – поучал чей-то положительный голос. – Просто пойди себе дорогою. Прочь…
Бифштекс был из резины со стальным каркасом. Но, как говорил когда-то комиссар нашего отряда, "исчерпай все силы при выполнении задания, мобилизуйся – а сделай".
Я мобилизовался.
Тем временем оркестр, видать, по заказу, грянул обработанное в современном, суперджазовом духе попурри из белорусских песен.
Два патлатых сопляка за соседним столиком подпевали и рыдали друг другу в жилетки.
Это было уже слишком.
Официантка прикрыла розовой ладошкой рот, скрывая зевоту.
– Что это, у вас всегда такая гнусь? – спросил я.
– Почти всегда, – грустно сказала она. – Кроме поздней ночи и выходных. В большие рестораны перестали ходить.
– Угу, – сказал я. – Перестали. Тут тебе директор и объявления дает, и бегает по учреждениям, и организовывает коллективные посещения: "Напейтесь в нашем ресторане". Никто не напивается.
– Тогда директора ругают, – сказала она. – Сильно.
Впервые за последние дни я рассмеялся.
…Автобус отходил около семи. Оставалось что-то около часа до заката. Полон автобус людей, которых так редко встречаешь в Минске. Лица, покрытые бурым зимним загаром, узлы, голова утки, торчащая из кошелки. Я сел на заднее сиденье: здесь бросает и валяет, но зато сидишь выше всех и всех можно видеть, и полетел навстречу мягким, уже розовым от низкого солнца пригоркам, в леса, которые светились добрым светло-оранжевым огнем, и слушал музыку языка, и пил ее и не мог напиться.
Разговор с бранью можно услышать во всем мире – от Аляски до Австралии – но такой разговор с такой бранью – только в белорусских автобусах и на наших рынках, особенно на Могилевском, Рогачевском, ну и еще немного на Слуцком. Можно было когда-то и на Комаровке, но там теперь стесняются цивилизации и милиционеров. Болтают, правда, что-то про одесский "Привоз", но я бывал там и скажу: не то, не то.
Чем они приукрашивали свой разговор – этого я из уважения к вам не повторю. Но автобус гомонил, и никто ни на кого не обижался.
– У него в родном доме всегда корчма.
– Ну, это лучше, чем корчма была бы ему всегда родным домом.
Хлопцы с городскими чемоданами. Опустили стекло и кричат деду, выходящему на улицу из глухого, в темнеющих кронах деревьев, деревенского палисадника:
– Эй, дядька, сидите в хате, не выходите на улицу, а то вас троллейбус задавит.
– Или метро.
– Гы-гы-гы. – И поднимают стекло.
– Ну, это ты уже слишком. Заврался. Нереальная и потому глупая фантазия. Откуда в такой Занюханке метро?
Хохочут. Едут домой, навстречу празднику. А я еду навстречу сумеркам. И я растроган, и даже слезы просятся на глаза.
– А ты, хлопче, случаем не был в Новинках?
– Не был.
– Ну так будешь.
– Вместе пойдем.
Вмешивается какой-то местный "интеллигент":
– А это его трахнули медной кастрюлей по голове. Так он с того времени заговаривается… на тему о медных рудниках на Балхаше.
– А он, видать, у Булак-Балаховича когда-то служил. Коням хвосты крутил. И поэтому до сих пор боится звонков в двери.
Тьма бежала навстречу, подпрыгивала, и опадала впереди полоса света, автобус засыпал, а я сидел и слабо улыбался чему-то.
…До Ольшан, маленького местечка, я добрался часов в десять с чем-то. Можно было разглядеть только огни в окнах, тусклые метлы голых еще деревьев, пятно света возле клуба да толпу у него, преимущественно из молодежи.
– Где тут можно найти ночлег? И чтобы поближе к замку?
– Ай, дядечка, – всплеснула руками какая-то девчушка. – Так это же вам Ольшанка нужна. Это пригород (она так и сказала: "пригород", и я чуть не прыснул от смеха). И километра не будет. Во-он туда, и все пря-ямо, пря-ямо.
Я чертыхнулся. Ошибка. И не первая. Ошибки даже в трудах по истории. Черт бы их побрал! Своего не знать… Это все равно как знаменитая Мало-Можейковская церковь, шедевр наш, на самом деле стоит в селе Мурованое. И неизвестно, кто первый назвал ее Мало-Можейковской. И сотни обалдуев повторили за ним, не удосужившись даже побывать на месте. Работники искусствоведения, художники, историки, архитекторы. Работнички, лихоманка на них!
Я уже совсем было собрался идти, когда кто-то сказал:
– Погодите. Вот заведующий клубом идет. Вечерка.
Приближался небольшого росточка человек. Волосы словно прилипли к круглой голове. Походка какая-то ладненькая, веселая.
– Зелепущенок… Микола Чесевич.
– Космич. Антон Глебович.
– Так вы к нам? Идемте вместе.
– Вечерка, до завтра, – сказал кто-то вдогонку.
– Что это они так вас зовут? – спросил я, когда мы углубились в темноту.
– А-а. Это они по-уличному. Никак не могут отвыкнуть, хотя и уважают. А уважать, казалось бы, и не за что. Шесть классов у меня образования. Однако у нас не только кино, танцы, но и лекторы, и по два спектакля в месяц. Конечно, под суфлера.
Я был очень рад попутчику. В этой кромешной тьме рысь переломала бы все четыре лапы, а я до утра обязательно попал бы обратно в Кладно, а теперь спокойно шел себе рядом с маленьким человечком, который уверенно катился вперед. И было не так уж и плохо, потому что пахло весной и не совсем еще просохшая земля пружинила под ногами.
– Так почему бы вам не подучиться?
– Э-э, где там. И хозяйство, и клуб. Жена все руки на работе стерла. Часто аж стонет на печке. Да на мое место сюда и медом не заманишь и на цепи не приведешь.
– Что так?
– Глухомань. И – чертовщина какая-то у нас в округе завелась. Сам бы заревел да сбежал куда-нибудь, так некуда. Ну, ничего.
– Какая чертовщина?
– А сами увидите… Ну не думайте, что у нас так уж паршиво. У нас там замок, костел – извините, конечно, – с плебанией, мельница, ссыпные пункты, филиал клуба. Вот начнутся работы, народа прибудет – станет и он функционировать три раза в неделю. Тогда хоть разорвись. Нет, место у нас хорошее, но все же пригород… А вы зачем сюда?
Я ответил, что буду изучать замок.
– Замок у нас ог-го. Запущенный только. У нас его уже недели две как обследуют. Наука! Археологи. Девушка руководит. Да ладненькая такая, только худовата. Но ничего. Как говорят, девкой полна улица, а женкой полна печь.
– А где бы там у вас можно остановиться?