Черный замок Ольшанский - Владимир Короткевич 22 стр.


– Ни под какой башней, ни в каких катакомбах сокровищ украденных искать не надо. Обстоятельства сами знаете. Подскарбий, державный казначей, не занес этих сокровищ в роспись. Значит, шестьсот тысяч золотых и на шесть миллионов камней, взятые Петром Ольшанским от заговорщиков, Михала Слуцкого и других, да под шумок с королевских земель, в казну не вернулись ни тогда, ни при Витовте Ольшанском, который ограбил всех сподвижников Валюжинича, выдав их, да еще и должен был те деньги отдать королю. Убежали, видимо, с деньгами Гремислав Валюжинич да Ганна-Гордислава Ольшанская.

– Их догнали, – сказал ксендз.

– Но их и отпустили, – сказал Шаблыка. – Потому что к погоне присоединился судья Станкевич. И потребовал, чтобы отпустили.

– Могли встретить и перехватить другие люди князя, – сказала Валя Волот.

– Откуда это известно? – спросил Шаблыка.

– Боже, – вмешался вдруг Змогитель, – почему вы такие сухари, такие рационалисты? Почему не верите домыслам, слухам, преданиям? Бывает же и в них зерно правды. А что говорит здесь легенда? А говорит то, что беглецы загнали коней. В непроходимых дебрях. А там в то время какой-то князь умер в десяти – на наши деньги – километрах от города, потому что не могли привезти лекаря. И что гнались за ними, и что настигли где-то возле Замшан, а направлялись они в урочище Темный Бор, чтобы потом Ольшанкой и "иными реки" сплыть в Неман, а оттуда бог-батька знает, куда направляться. Или на запад, потому что на востоке времена были смутные, или куда-то под Кладно, где еще блуждали разгромленные, рассеянные единомышленники. И их догнали и уже собирались вязать, но Станкевич, который отстал и как раз в это время выбрался на поляну, приказал их отпустить. И с грузом. И не ослушался Витовт Федорович верховного судьи.

– Так почему он с ворованным отпустил? – живо спросила Таня Салей.

– Что же, он признался бы при судье, что они то ворованное увозят, которое князь украл у бунтовщиков и казне не вернул? – строго кинула свой вопрос-ответ Тереза. – Был вынужден молчать.

Змогитель вел свое дальше:

– Поехали все обратно… И вот тут молва людская гласит, что их перевстрели во второй раз, что те гнали рекой быстрее, конечно, чем дебрями, и обогнали и беглецов и погоню, а засаду устроили у Березины. И взяли обоих. И будто бы (здесь уже каждый кончает по своему вкусу) или, отняв сокровища, отпустили на все четыре стороны, или убили.

– Да была ли вторая засада? – спросила скептичная Таня. – Может, те деньги и все другое уже давно по миру рассеялось.

– Не знаю, – сказал Змогитель, – но байку тоже надо принимать во внимание. И если деньги отняли, то почему позднее, когда ревизия королевская приехала, Станкевич на евангелии клялся, что приказал отпустить беглецов. И Ольшанский на евангелии клялся, что Валюжинич с Ганной деньги увезли, а он того не знал и отпустил их, сам же из тех денег ни денария в руках не держал, ни двойного литовского билона под ноготь не зажал.

– И уже недели две минуло, – произнес ксендз, – когда он, и тоже на евангелии, клялся, что беглецы живы. Не мог человек того времени пойти на заведомо лживое свидетельство на святой книге. И свидетели клялись, что живы.

– Ну вот, – снова сказал Змогитель, – и ревизия была, и во время той ревизии князь Ольшанский Витовт Федорович "нечаянно и скоротечно умре". Если было, если что-то и знал…

– …то концы в воду, – окончил Шаблыка, – и напрасно искать.

– Почему напрасно? – взорвался Змогитель. – А тайная надпись? Может, она о чем-то ином говорит. А ящики немецкие? А немецкая акция перед отступлением? Что-то же, видать, прятали?

Мне не нравился этот разговор при ксендзе. Лучше было бы ему меньше знать обо всех событиях. И тех, в конце пятнадцатого – начале семнадцатого столетий, и тех, в сорок четвертом. Пока я не выясню, что он такое: исчадие ада или чист как стеклышко.

А Сташка Речиц, по-видимому, взволнованная рассказом и тоном Змогителя, вдруг наклонилась (волосы цвета темно-красного дерева тяжело упали вниз) и щепкой, зажатой в тонкой руке, нарисовала на стежке план замка.

– Вот так, – сказала она. – Мы тут в ваше отсутствие сделали разведку, прощупали землю правее задней башни (это справа, как от ворот идти).

– И что? – спросил я.

– Обнаружили фундамент и остатки стен еще одной башни. На самом берегу Ольшанки. Так что если учитывать ее, то ваша "веди", т. е. третья, это как раз и будет вторая от края, где были когда-то Слуцкие ворота, которые потом замуровали. А никак не следующая от нее, что левее.

– Не думаю, – после недолгого размышления сказал я. – Та башня стояла отдельно. К ней вел подземный ход, потому что не нашли ведь стен, объединяющих ту, Надречную, с замком. Та, Надречная, была, видимо, водовзводной, охраняла колодец и защищала его, а может, и примитивный водопровод, что вел от Ольшанки в замок. И именно поэтому не могла она быть "кутней". Кутняя, угловая – она и есть угловая, в углу крайняя. А значит, третья – это никак не Слуцкая, а та, что левее ее.

– Это еще как сказать. – Ее большие зелено-голубые глаза с тенью легкой иронии смотрели на меня.

– Слуцкую когда замуровали?

– Месяца за четыре до смерти Витовта Ольшанского.

– Тем более. Что можно спрятать в проходной и проезжей башне?

Это, кажется, подействовало.

– И что могли спрятать в давно замурованной башне люди Гиммлера и Розенберга, а также сам последний Ольшанский? Как они могли спрятать – вот что самое главное.

– Да, наверное, в этом есть большой резон, – сказал ксендз.

Вскоре они разошлись, девушки с Генкой куда-то смылись (видимо, на танцы в Ольшанку), и мне пришлось провожать Сташку на ее раскоп, на Белую Гору.

Молчали. Она шла легкой походкой. Наверное, вот так будет идти и прошагав пятьдесят километров. Настоящая, летучая походка бродяги. Точные – не налюбуешься – движения.

– Что это ваш друг Змогитель так странно меряет расстояния: "Десять километров на наши деньги"? Что, своих мер не было?

– Были. И вы это прекрасно знаете. Поначалу пеший и конный переход, потом, с одиннадцатого столетия и до восемнадцатого года, самая распространенная – верста. Что у нас, что в Польше, что в Московии. Только ведь повсюду название одно, а длина – разная. От полутысячи до тысячи саженей. А с конца XVIII столетия что-то около тысячи шестидесяти метров. А у нас, в Белоруссии, до раздела вовсе две версты: малая – 789 саженей и большая – 1000 саженей.

– А разве трудно перевести?

– Ну вот, скажем, назначаю я вам встречу на границе первой и второй версты от Ольшан. А вы, бедняжка, и не знаете, или вам тысячу шестьдесят метров идти, или тысячу девятьсот сорок восемь.

– А столбы верстовые?

– "А извозчики тогда зачем?" – процитировал я.

Мы рассмеялись. Потом она покосилась на меня своими "морскими" глазами и спросила:

– А вы действительно назначили бы мне встречу? И где, в конце малой или в конце большой версты?

– Назначил бы, если бы вам очень захотелось стать бедолагой.

– Разве уж такой бедолагой?

– Да вы присмотритесь ко мне получше.

И тут я прикусил язык. Неандертальский пращур варяга рядом с этой ясной, как день, красотой, с этими черными бровями на уже загоревшем лице, с этими тяжелыми каштановыми, с глубинным золотистым отблеском волосами. Нет, это было фундаментальной глупостью. Больше не брякну ни слова. Не надо было и начинать.

К счастью, нас догнали Ольшанский с Гончаренком. Какое-то время нам было по пути.

– Ну, как дела? – спросил председатель.

– Да вот постепенно распутывается клубок, – неизвестно зачем пустил я пробный шар. – Но до конца все еще далеко.

– Да, постепенно распутывается. Вот только спорим, во второй или в третьей от угла, – непонятно по какой причине второй раз за вечер "заложила" меня глупенькая Сташка.

– А может, и не в них, – постарался я исправить положение.

И тут неожиданное событие приостановило опасный разговор.

Кто-то неясный, неразличимый в темноте, бросился с дороги в кусты. Зашелестел олешник.

– Кто бы это мог быть? – тихо спросил я.

– А лукавый его знает, – ответил Гончаренок. – Может, парочка какая… А может… Лопотуха. Один нечистый всегда знает, откуда и куда его несет. Почему бы его не отправить куда надо? И присмотр, и режим, и еда.

– И травма, – сказал Ольшанский.

– Да ведь он хуже всякой травмы себе вредит. То ночует у бабки Настули – она его из жалости пускает. А то в какой-нибудь башне замка. И не только, когда тепло. Околеет, а нам – отвечай.

– Травма. – Сташка сдвинула свои черные брови.

– Да он безвреден. Нам жаль его, – сказал Ольшанский.

– Ерунда какая, – проворчал Гончаренок. – Безвредный сумасшедший… Вот молчит-молчит, а потом – накинется. Что тогда? Ведь все может быть. Берегитесь.

– На его глазах людей стреляли. Допускаю, что и родственников.

– Эх, хлопцы, побаиваюсь я его, – вздохнул бухгалтер. – Если нападет, то я… собаку ударить не могу, а как же человека?.. Ну, ладно, нам сюда.

– А нам сюда, – сказал я и повел Стасю к мостику через Ольшанку.

Мостик этот скорее можно было назвать кладкой, поэтому мне пришлось взять спутницу под локоть. Я ощутил его остроту и тепло, ощутил, как рука выше сгиба покрылась гусиной кожей, то ли от волнения, то ли от холода. И понял, что назначил бы ей встречу хоть на краю света. Мне очень захотелось поцеловать ее и поплыть, поплыть куда-то под этим звездным небом, над этой неширокой рекой, и сказать ей что-то такое, чего ни разу не говорил ни один мужчина ни одной женщине. Мне показалось, что и она словно бы неуловимо льнет ко мне.

Но я прикусил язык. Я не имел права. Я был на десять лет с гаком старше ее. По сравнению со мной, человеком, который много, – не слишком ли много? – пожил и так много видел, она была ребенком.

"Девчина, что тебе во мне", – подумалось мне словами какого-то старого предания.

И потому я только постоял на краю городища; с грустью проследил глазами, как она, тонюсенькая тростинка, идет к костру, и поплелся обратно.

Вот так оно в тот вечер и случилось: заглянул мимоходом в глаза любви, может, той, которую ждал всю жизнь, и сам себе сказал: "Не надо. Не смей. Не порти жизни прекрасному человеку, который стоит лучшего". И сидел я потом на своем бревне-завалинке, остервенело курил, смотрел в ночь и думал о Сташке, о том, такой ли она была, любовь, в старые времена. А может, она была более расчетливой? Или это у нас она такая, а у них была куда более мужественной и беззаветной?

Наконец, кажется, задремал. Плыл синей-синей, очень теплой рекой, что струилась меж золотых берегов. Кто-то манил меня на этих берегах и исчезал, чтобы возникнуть снова, в другом месте. Я знал и не знал, кто это, потому что не видел лица.

А потом повсюду была уже ярко-синяя вода, а над головой такое же синее небо. Я лежал на спине, ощущая небо глазами, а воду спиной.

И я был центром вселенной. А затем в этой вселенной снова возникло чье-то лицо. И я, нисколько не удивившись, почему-то сказал вслух:

Все зримое опять покроют воды,
И божий лик изобразится в них!

– Спите? – Как сквозь туман, увидел я лицо Леонарда Жиховича.

– Нет.

Глаза ксендза словно навевали что-то.

– Это хорошо, – зловещим, как мне сквозь полусон показалось, голосом сказал он. – Думайте о людях, думайте о себе.

И исчез. А мне вдруг так захотелось спать, что я едва добрался до кровати, и, словно в яму какую-то, провалился в сон.

Это снова был тот сон. Тот и не тот, продолжение того и как будто что-то новое.

Удар и падение, стремительное, с лесов, что вокруг шпиля костела. Ближе и ближе к земле. Красно-зеленый, фосфорический, свет бьет в глаза, а потом – взрыв его. И тьма.

Нет, это просто тьма ночи. Это ожили слова Змогителя о слухах про тот побег.

И вот ночь, исполинские стволы деревьев, редкие звезды в редких просветах листвы, и кони, хрипя, рвут грудью воздух. Нет, ветер, почти ураган. Но кони устали, а за спиной все ближе и ближе лязг чужих, вражьих подков.

И вот поляна, скупо освещенная бледно-зеленым лунным светом. На ней, в дальнем ее конце, трех– или четырехгранные пирамиды из дикого, поросшего серо-зеленым мхом камня.

Где я их видел? Ага, у Бездонного озера под Слонимом и еще… и еще у тропинки, которой шел из Замшан в Темный Бор.

Да, мы пробились, мы вырвались из вражеского кольца, но какой в этом толк, если они гонятся, наступая на пятки, а наши кони измучены, и уже вот-вот погоня будет здесь. Конь Ганны, теперь уже навсегда моей Гордиславы, измучен меньше. Дальше она должна бежать одна, потому что теперь спасает уже две жизни. А я останусь прикрывать ее отход. На кого она похожа лицом под этим капюшоном? На Станиславу? На Сташку. На какую такую Сташку?

– Скачи, Гануся. Ты легкая, твой конь не так изнемог… Лети!

– Глупый… "И ложе, и мор, и радость, и хворь, и смерть одна на двоих".

– Лети!

Поздно. С трех сторон поляны выезжают из пущи всадники, обкладывают нас двоих. Человек сорок. Некоторые в цельнокованых латах, некоторые в колонтарях – железных, с пластинами и кольцами, кое-кто просто в кольчуге, двое или трое в ребристых, кованных полосами панцирях (из цельных шлемов сквозь щели виден только беспощадный блеск глаз). А вон трое в чешуйчатых восточных доспехах. Несколько воинов в карацановом снаряжении – тоже кольчужном, но каждое кольцо прикрыто сверху стальной чешуйкой. У некоторых тигровые шкуры на плечах (гусаров, что ли, одолжил князь в каком-то ближайшем войсковом отделе, или, может, друзья-гусары сами вызвались принять участие в поимке). Копья, сабли, чеканы. Словно на большую битву выехали, а не на ловлю двух обессиленных людей.

В середине полумесяца – сам. Едет на вороном коне, укрытом карацановой попоной. Из-под черного в золотые узоры кунтуша выглядывает шелковый узорчатый жупан. На голове шапочка меховая с голубым пером. Подпоясан радужной турецкой шалью. И никаких тебе лат.

"Врешь, высокочтимый. Я знаю, под жупаном почти всегда у тебя кольчуга. Да и под шалью – поручусь – для верности металлический пояс".

А лицо?! Упаси бог даже во сне увидеть такое подобие сатанинское. Лицо словно из меди литое, черные усы, черные, но уже с сединой волнистые волосы, рот твердый, глаза цвета стали, пронзительные. Губы кривятся, как две змейки.

– Ну что, верная женушка? Что, невестник? Удалась ли тебе твоя намова? Хорошо ли тебе шло мое добро плюндровать?

– Краденое оно, твое добро, – я откидываю монашеский капюшон. – А что не краденое, так это Иудины деньги, цена проданных тобой друзей.

Он приближается. Вороной топчет вереск, косит глазом и скалится, как дьявол.

– Ну что же, – улыбается всадник. – Осмелился ты на жену, на добро мое куситися, так не обижайся теперь и на мой приговор. Что выберешь? Абешанне или недели две в уснияном квасе побудешь, чтобы шкура покрепче стала, а может, слепыми вас в паток отправить?

– Помет ты, грязь, – отвечаю я.

Он машет аршаку перчаткой.

– Спешиться всем. – И вскидывает голову. – Ах, черт! Вот нюх у холеры. И откуда узнал, куда поскакали? Хитер, чертов лис.

Только в следующее мгновение до меня донеслось далекое пение рогов. Затем между черными стволами-исполинами кое-где замелькали подвижные огненные блики. Приближались, наливались багрянцем, становились все ярче.

А потом на поляну в сопровождении четырех латников с факелами в левой руке (правая у всех лежала или на шейке гаковницы или на рукояти сабли) выехал плотно сбитый, невысокий человек в простой, но очень, видимо, дорогой местной чуге, желтых кабтях и файновой, суконной, шапочке, окаймленной тонкой полоской меха. В руке короткий жезл, знак судьи.

Подъехав ближе, шапочку снял, рассыпались волосы, постриженные по-крестьянски – "под горшок". Лицо простое, худощавое, хотя и широкое в скулах, на щеках твердые мускулы, глаза пронзительные и слегка ироничные.

"Копный. Сам Станкевич. Один из немногих неподкупных, один из тех, кто каждое дело к заслуженному и справедливому концу приводит".

– Что же это ты, княже? Ведь ты мне обещал беглецов не догоняти и не ловити. А тут говорят: на охоту поехал. Вижу я теперь, какая это охота. То-то правдиво твое обещание, если у твоих людей на седлах ужи. Так что мне, текачов к самому Жигимонту Третьему посылать? Кровь шведская да кровь Ягеллонов – ой как они к себе другую кровь тянут. Просто как магнитом железо.

– Да мы и в самом деле на ловы собрались, – не отводя глаз, говорит князь. – На охоту, да вот случайно на них выскочил. Видать, заблудились. Так хоть к шляху довели бы их. А с утра и на охоту.

– Сами на шлях-дорогу выедут. А вы вот лучше нас сейчас выведите на то место, где табор разбивать хотели, чтобы ночевать, а утром с богом на лов. Звери в яре, зубры в яре. А из табора мы уже сами дорогу к замку найдем и подождем вас, когда с охоты вернетесь.

– Зачем же так, найяснейший? Если вы намерены заглянуть в мой скромный замок, то оставайтесь с нами в таборе, а утром вместе на лов…

– Устал я, ваша ясновельможность. Отдохнуть хотел бы…

– Тогда мы вместе поедем в замок сейчас…

– Да зачем же я буду портить вам забаву? Вы нас только до табора, до ночлега проводите. Ведь это, наверное, недалеко. Каких-то верст шесть литовских?

– Польских это считай двенадцать, – буркнул ловчий.

Назад Дальше