Дикая охота короля Стаха - Владимир Короткевич 6 стр.


Он хороший охотник, этот Рыгор. Какой ужас, пане! Следы были от двух десятков коней. И подковы старые, с трезубцем, похожим на вилы. Таких давно у нас не куют. И временами эти следы исчезали и появлялись через двадцать, тридцать шагов, словно кони летели по воздуху. Потом мы нашли пыж из ружья пана, я узнал бы его из сотни. Рыгор припомнил, что, когда он вез девочку домой, кто-то стрелял у прорвы. Мы погнали коней быстрее, потому что минуло часов пять, ночь уже темнела перед рассветом. Вскоре мы услышали - где-то ржал конь. Мы выехали на большую прогалину, заросшую вереском. Тут Рыгор отметил, что кони дикой охоты развернулись в лаву и пошли наметом. А конь хозяина несколько раз споткнулся, видимо, устав. - Голос Бермана вдруг одичал и осекся. - И в конце прогалины, как раз там, где начиналась прорва, мы увидели еще живого коня, который лежал со сломанной ногой и кричал так страшно, будто человек. Рыгор сказал, что пан должен быть где-то здесь. Мы нашли его следы, они тянулись от трясины. Я двинулся по ним, но они дошли до коня и исчезли. Здесь, на влажной земле, были вмятины, словно человек упал. И больше ничего. И никаких следов рядом. Охота свернула саженях в десяти от того места. Или Роман вознесся на небо, или кони короля Стаха домчали к нему по воздуху и захватили с собой. Мы подождали с полчаса, и когда наступила предрассветная темень, Рыгор хлопнул себя по лбу и приказал мне нарвать бересты. Я, шляхтич, подчинился этому холопу: он тогда имел такую надо мной власть, словно магнат. Когда мы зажгли бересту - он наклонился над следами. "Ну, что скажешь, пане?" - сказал он с видом явного превосходства. "Я не знаю, зачем ему понадобилось идти от трясины, не знаю, как он туда попал", - ответил я растерянно. Тогда этот хам расхохотался… "Он и не думал идти от трясины. Он, уважаемый пан, шел в трясину. И ноги у него совсем не были вывернуты задом наперед, как ты, возможно, думаешь. Он отступал, отступал к трясине от чего-то страшного. Видишь, вот тут он ударился о землю. Конь сломал ногу, и он перелетел через голову. Он, если хочешь знать, подвернул ногу: видишь, след правой ноги больше и глубже, значит, он подвернул левую ногу. Он пятился к трясине задом. Идем туда, там мы увидим, наверное, и конец". И действительно, мы увидели и конец. Рыгор посветил факелом туда, где был обрыв в трясину, и сказал: "Видишь, тут он поскользнулся". Я держал его за пояс, а он наклонился с этого обрыва и затем позвал меня: "Гляди". И тут я увидел голову Романа, которая торчала из коричневой, масляной жижи прорвы, и скрюченную руку, которой тот успел ухватиться за корневище какого-то трухлявого дерева. Мы вытащили его с большим трудом, вытащили мертвого: в этих безднах часто бьют подводные ключи и он просто замерз. Кроме того, и сердце не выдержало, как говорил потом лекарь. Боже, на его лице был такой ужас, который нельзя пережить и остаться живым! На руке у него был какой-то укус, ворот оторван. Мы приторочили труп к седлу и поехали. И вот не успели мы отъехать и тридцати шагов, как увидели: через просеку плыли смутные тени коней. Было удивительно, что копыта не стучали. А потом запел рог где-то совсем в другой стороне, и так приглушенно, словно сквозь вату. Мы ехали с трупом угнетенные, кони нервничали - они чуют мертвое тело. И ночь была, ох какая ночь! И где-то пел рог дикой охоты. Потом она появлялась лишь изредка. А вот теперь снова… Настает час мести.

Он замолчал, уткнув лицо в ладони, пальцы на которых, белые, артистичные, были длиннее пальцев обычного человека раза в два. Я молчал, и вдруг меня прорвало:

- Как вам все же не стыдно. Мужчины, взрослые мужчины! И не можете защитить! Да пускай бы это был сам дьявол - деритесь, черт побери! И почему не всегда появляется эта охота? Почему при мне еще не была?

- Даже если они появляются часто, они не приходят в ночи перед святыми днями, а также в среду и пятницу.

- Гм, странные призраки… А в воскресенье? - У меня все сильнее росло на душе желание дать по этой фарфоровой, вялой, безвольной морде, потому что такие не способны ни на хороший поступок, ни на криминал - не люди, а трава мокрица, что глушит грядки. - А в филипповки, на петровки они появляются, если уж они такие святые привидения?

- На воскресенье Бог им позволил, потому что, если помните, Стах был убит именно в воскресенье, - совершенно серьезно ответил он.

- Так что же он тогда такое, ваш бог? - гаркнул я. - Он что, стакнулся с дьяволом? Он что, берет души невинных девушек, у которых крови того Романа, может, одна только капля!

Берман молчал.

- Четыре тысячи девяносто шестая часть крови Романа в ее жилах, - подумав, подсчитал я. - На что он тогда годится, этот ваш бог?

- Не кощунствуйте! - испуганно охнул он. - За кого вы заступаетесь?

- Слишком много чертовщины даже для такого дома, - не унимался я. - Малый Человек, Голубая Женщина, а тут еще эта дикая охота короля Стаха. Обложили и изнутри, и извне, чтоб он сгорел, этот дом!…

- Мгм, откровенно скажу вам, уважаемый пан, что я не верю в Человека и Женщину.

- Их видели все. И вы тоже.

- Я не видел, я слышал. А природа звуков нам неизвестна. Да к тому же я очень нервный человек.

- Видела хозяйка.

Глаза Бермана скромно опустились. Он поколебался и сказал тихо:

- Я не могу ей во всем верить… Она… ну, словом, мне кажется, ее бедная головка не вынесла этих ужасов. Она… м-м… своеобразный в психическом отношении человек, чтоб не сказать больше.

Я тоже думал об этом, поэтому смолчал.

- Но я тоже слышал шаги.

- Дикость. Это просто акустический обман. Галлюцинация, уважаемый пан.

Мы посидели молча, я чувствовал, что сам начинаю терять рассудок от милых приключений, которые здесь происходили.

В ту ночь мне приснилось: бесшумно скачет дикая охота короля Стаха. Беззвучно ржут кони, беззвучно опускаются копыта, качаются вырезные поводья. Холодный вереск под их ногами: мчат серые, наклоненные вперед тени, и болотные огни сверкают на лбах коней. А над ними, в небе, горит одинокая, острая, как игла, звезда.

Когда я просыпался, я слышал в коридоре шаги Малого Человека и временами его тихий жалобный стон. А потом опять была черная бездна тяжелого сна, и снова скакала по вереску и трясине стремительная, как стрела, охота.

Глава четвертая

Жители Волотовой прорвы, видимо, не очень любили ездить на большие балы. Я думаю так потому, что не часто бывает в таком уголке совершеннолетие единственной наследницы майората, и все же через два дня в Болотные Ялины съехалось никак не больше четырех десятков человек. Пригласили и меня, хотя я согласился с большой неохотой: я не любил провинциальной шляхты и к тому же почти ничего не сделал за эти дни. Не сделал почти никаких новых записей, а главное, ни на шаг не продвинулся вперед, чтоб разгадать тайну этого чертова логова. На старом плане ХVII столетия никаких слуховых отдушин не было, а шаги и стоны звучали каждую ночь с завидной регулярностью.

Я ломал голову над всей этой чертовщиной, но ничего не мог придумать.

Так вот, впервые, может, за последние два десятка лет дворец встречал гостей. Зажгли плошки над входом, сняли чехлы с люстр, сторож на сей раз превратился в швейцара, из окольных хуторов взяли еще трех служанок. Дворец напоминал нарумяненную бабусю, которая в последний раз решила пойти на бал, вспомнить молодость и потом лечь в могилу.

Не знаю, стоит ли описывать этот шляхетский съезд? Хорошее и целиком правильное описание чего-то подобного вы найдете у Фельки из Рукшениц, незаконно забытого нашего поэта. Боже, какие это были возки! Старые, с покоробленной от времени кожей, совсем без рессор, с колесами в сажень высотой, но обязательно с лакеем на запятках (у "лакеев" были черные от земли руки). Какие это были кони! Россинант показался бы рядом с ними Буцефалом. Тощие, с отвисшей, как сковородник, нижней губой, со съеденными зубами. Упряжь почти сплошь из веревок, зато кое-где на ней сверкали золотые бляшки, что перекочевали сюда с упряжи "золотого века".

"Что это творится на свете, люди добрые? Когда-то один пан ехал на шести конях, а теперь шесть панов на одном коне". Весь процесс панского разорения уместился в одной этой насмешливой народной поговорке.

Берман-Гацевич стоял за моей спиной и отпускал язвительно-вежливые замечания в адрес прибывающих.

- Взгляните, какая свирепа . На ней, наверное, кто-то из Стахов ездил: заслуженный боевой конь… А эта паненка, видите, как оделась: словно на праздник святого Антония. А вот, обратите внимание, цыгане.

"Цыганами" он назвал действительно необычную компанию. К подъезду подкатила самая обычная телега, на которой сидела самая странная компания, которую мне когда-либо приходилось видеть. Тут были и паны и паненки, человек девять, одетые пестро и бедно. И сидели они на телеге густо, как цыгане. И полог был натянут на четырех палках, как у цыган. Недоставало только собаки, которая бежала бы под телегой. Это был захудалый род Грыцкевичевых, кочевавший с одного бала на другой и так, главным образом, кормившийся. Они были дальними родственниками Яновских. И это были потомки "багряного властелина"! Боже, за что караешь!!!

Потом приехала какая-то пожилая дама в очень богатом старинном бархатном платье, уже довольно поношенном, в сопровождении худого, как бич, молодого человека с явно холуйским лицом. Бич нежно прижимал ее локоток.

Дама надушилась такими дрянными духами, что Берман начал чихать, как только она вошла в зал. А мне показалось, что вместе с нею кто-то внес в помещение большой мешок с удодами и оставил его здесь на радость окружающим. Разговаривала дама с самым настоящим французским прононсом, который, как известно, сохранился на земле только в двух местах: в салонах Парижа и в застенке Кобыляны под Оршей.

И другие гости тоже были прелюбопытные. Измятые или слишком гладкие лица, жадные глаза, глаза измученные, глаза умоляющие, с "безуминкой". У одного франта глаза были огромные и выпученные, как у саламандры подземных озер. Я смотрел на церемонию знакомства из-за двери (некоторые из этих близких соседей никогда не виделись и, наверное, не увидятся впредь - старый дворец, может, впервые за последние восемнадцать лет видел такой наплыв гостей). Звуки плохо долетали до меня, потому что в зале уже дудел оркестр из восьми заслуженных инвалидов Полтавской битвы. Я видел замасленные лица, которые галантно улыбались, видел губы, что тянулись к руке хозяйки. Когда они наклонялись, свет падал сверху, и носы казались удивительно длинными, а рты - провалившимися. Они беззвучно расшаркивались, склонялись, бесшумно говорили, потом улыбались и отплывали в сторону, а на их место плыли новые. Это было как в страшном сне.

Они оскаливались, будто выходцы из могил, целовали руку (мне казалось, что они сосут из нее кровь) и беззвучно плыли дальше. А она, такая чистая в своем белом открытом платье, лишь краснела изредка спиной, если какой-нибудь новоявленный донжуан в плотно облегающих панталонах припадал к ее руке слишком пылко. Эти поцелуи, казалось мне, пачкали ее руку чем-то липким и нечистым.

И только теперь я понял, какая она, собственно говоря, одинокая не только в своем доме, но и среди этой шатии.

"Что мне это напоминает? - подумал я. - Ага, пушкинская Татьяна среди чудищ в шалаше. Обложили, бедную, как лань во время охоты".

Здесь почти не было чистых взглядов, но зато какие были фамилии! Казалось, что я сижу в архиве и читаю старинные акты какого-нибудь Пинского копного суда.

- Пан Сава Матфеевич Стаховский с сыновьями, - оповещал лакей.

- Пани Агата Юрьевна Фалендыш-Хобалева с мужем и другом дома.

- Пан Якуб Барбарэ-Гарабурда.

- Пан Мацей Мустафович Асанович.

- Пани Ганна Аурамович-Басяцкая с дочерью.

А Берман стоял за моей спиной и отпускал замечания.

Он впервые за эти дни понравился мне, столько злости было в его высказываниях, такими пылающими глазами встречал он каждого нового гостя и особенно молодых.

Но вот в глазах его промелькнуло нечто столь непонятное, что я невольно глянул в ту сторону, и… глаза мои полезли на лоб: такое странное зрелище я увидел. В зал по ступеням скатывался человек, именно скатывался, иначе это назвать было нельзя. Человек был около сажени ростом, приблизительно как я, но в его одежду вместилось бы три Андрея Белорецких. Огромный живот, ноги в бедрах - словно окорока, невероятно широкая грудь, ладони будто ушаты. Немного случалось мне видеть таких исполинов. Но самое удивительное было не это. На человеке была одежда, которую теперь можно увидеть лишь в музее: красные сапоги на высоких каблуках с подковками (такие назывались у наших предков кабтями), облегающие штаны из каразеи, тонкого сукна. Жупан из вишневого с золотом сукна на груди и животе готов был лопнуть. Поверх его этот исполин натянул чугу, древнюю белорусскую одежду. Чуга висела свободно, красивыми складками, вся переливалась зелеными, золотыми и черными узорами и была подпоясана почти под мышками радужной турецкой шалью.

И над всем этим сидела удивительно маленькая для такой туши голова с такими надутыми щеками, словно человек вот-вот прыснет от смеху. Длинные серые волосы делали голову правильно круглой, маленькие серые глазки смеялись, темные - в них меньше было седины - усы свешивались на грудь. Внешний вид у человека был самый мирный, и только на левой руке висел карбач - короткая витая плеть с серебряной проволокой на конце. Словом, собачник, провинциальный медведь, весельчак и пьяница - это сразу было видно.

Еще у двери он захохотал таким густым и веселым басом, что я тоже невольно улыбнулся. Он шел, и люди расступались перед ним, отвечая ему улыбками, какие только могли появиться на этих кислых лицах, лицах людей касты, которая вырождается. Его, видимо, любили.

"Наконец-то хоть один представитель старого доброго века, подумал я. - Не выродок, не сумасшедший, который может пойти и на героизм, и на преступление. Добрый, простой великан. И как он сочно, красиво говорит по-белорусски!"

Не удивляйтесь последней мысли. Хотя среди мелкой шляхты тогда разговаривали по-белорусски, шляхта того слоя, к которому, видимо, принадлежал этот пан, языка не знала: среди гостей не больше десятка разговаривали на языке Марцинкевича и Каратынского, остальные на варварской смеси польского, русского и белорусского.

А этот разговаривал, как какая-нибудь деревенская сватья. Меткие словечки, шутки, поговорки так и сыпались с его языка, пока он шел от двери до верхнего зала. Признаюсь, с первого взгляда он подкупил меня этим. Он был такой колоритный, что я не сразу заметил его спутника, хотя тот тоже был достоин внимания. Представьте себе молодого человека, высокого, очень хорошо сложенного, одетого по последней моде, что редкость в этой глуши. Он был бы красив, если б не чрезмерная бледность, впалость щек и если б не выражение какого-то необъяснимого озлобления на плотно сжатых губах. Наибольшего внимания на этом желчном, красивом лице заслуживали огромные черные глаза с водянистым блеском, но они были такие безжизненные, что становилось не по себе. Наверное, именно такие были у Лазаря, когда он воскрес.

Между тем исполин поравнялся с лакеем, подслеповатым и глухим, и неожиданно дернул его за плечо.

Тот дремал на ногах, но тут мгновенно подобрался и, разглядев гостей, заулыбался во весь рот и гаркнул:

- Достопочтенный пан-отец Грынь Дубатовк! Пан Алесь Ворона!

- Вечер добрый, панове, - зарокотал Дубатовк. - Что это вы скучные, как мыши под шапкою? Ничего, мы сей миг вас развеселим. Видишь, Ворона, какие паненки! Поторопился я, брат, родиться. У-ух, пригожулечки-красулечки!

Он прошел сквозь толпу (Ворона остановился возле какой-то барышни) и приблизился к Надежде Яновской. Глаза его сузились и заискрились смехом.

- День-вечер добрый, донечка! - И звучно чмокнул ее в лоб, словно выстрелил. Потом отступил. - А какая же ты у меня стала стройная, изящная, красивая! Лежать всей Беларуси у твоих ножек. И пускай на мне на том свете Люцифер смолу возит, если я, старый греховодник, через месяц не буду пить на твоей свадьбе горелку из твоей туфельки. Только что-то глазки грустные. Ничего, сейчас развеселю.

И он с обворожительной медвежьей грацией крутнулся на каблуках.

- Антон, душа темная! Грышка, Пятрусь! Холера вас там прихватила, что ли?

Появились Антон, Грышка и Пятрусь, сгибаясь под тяжестью каких-то огромных свертков.

- Ну, губошлепы-растрепы, кладите все к ногам хозяйки. Разворачивай! Э-э, пачкун, у тебя что, руки из… спины растут? Держи, донька…

Перед Яновской лежал на полу огромный пушистый ковер.

- Держи, доня. Дедовский еще, но совсем не пользованный. Положишь в спальне. У тебя там дует, а ноги у всех Яновских были слабые. Напрасно ты все же, Надзейка, ко мне не переехала два года назад. Умолял ведь - не согласилась. Ну, хорошо, теперь поздно уже, взрослая стала. И мне легче будет, ну его к дьяволу, это опекунство.

- Простите, дядюшка, - тихо сказала Яновская, тронутая вниманием опекуна. - Вы знаете, я хотела быть, где отец…

- Ну-ну-ну, - смущенно сказал Дубатовк. - Оставь. Я и сам к тебе почти не ездил, знал, что будешь волноваться. Друзья мы были с Романом. Ничего, донька, мы, конечно, люди земные, страдаем обжорством, пьянством, однако Бог должен разбираться в душах. И если он разбирается, то Роман, хотя и обходил чаще церковь, а не корчму, давно уже на небе ангелов слушает да глядит в глаза своей бедняге-жене, а моей двоюродной сестре. Бог - он тоже не дурак. Главное - совесть, а дырка во рту, куда чарка просится, последнее дело. И глядят они с неба на тебя, и не жалеет мать, что ценою смерти своей дала тебе жизнь: вон какой ты королевной стала. Скоро и замуж, из рук опекуна на ласковые да сильные руки мужа. Думаешь?

- Прежде не думала, теперь не знаю, - вдруг сказала Яновская.

- Ну-ну, - посерьезнел Дубатовк. - Но… чтоб человек хороший. Не торопись. А теперь держи еще. Вот тут наш старый наряд, настоящий, не какая-нибудь подделка. Потом пойдешь, переоденешься перед танцами. Нечего эту современную мишуру носить.

- Он вряд ли подойдет, только вид испортит, - льстиво подъехала какая-то мелкая шляхтянка.

- А ты молчи, дорогая. Я знаю, что делаю, - буркнул Дубатовк. - Ну, Надзейка, и, наконец, последнее. Долго я думал, дарить ли это, но пользоваться чужим не привык. Это твое. Среди твоих портретов нету одного. Не должен ряд предков прерываться. Ты сама это знаешь, потому что ты древнейшего во всей губернии рода.

На полу, освобожденный от легкой белой ткани, стоял очень старый портрет необычной, видимо, итальянской работы, какой почти не найдешь в белорусской иконографии начала XVII столетия. Не было плоской стены за спиной, не висел на ней герб. Было окно, открытое на вечерние болота, был мрачный день над ними, и был мужчина, сидящий спиной ко всему этому. Неопределенный серо-голубой свет лился на его худощавое лицо, на крепко сплетенные пальцы рук, на черную с золотом одежду.

Назад Дальше