Французский сезон Катеньки Арсаньевой - Александр Арсаньев 9 стр.


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Привыкнув к положению центра вселенной, Дюма ежесекундно источает из себя, подобно солнцу, свет и тепло, никого не оставляя без своих лучей, внимания и заботы. Он готов любить всех присутствующих женщин, и, кажется, действительно любит их, готов выпить все вино и съесть все съестные в доме припасы, если они сдобрены приправами на французский манер, и никакой другой кухни не признает. Своей непременной обязанностью он считает не замолкать ни на минуту, и благодаря этому через несколько минут знакомства утрачивает с моей точки зрения большую часть мужского очарования, поскольку излишняя разговорчивость никогда не привлекала меня в мужчинах.

Мне всегда больше нравились по-российски мудрые молчуны, А мужчина, с которым можно промолчать весь вечер, не чувствуя неловкости - это вообще идеал для меня. Тем более, что я, наверное, в некоторых отношениях, все-таки типичная женщина, то есть больше люблю говорить, нежели слушать. Но если для женщины это простительный недостаток, то для мужчины…

Впрочем, говорит он - нужно отдать ему должное - великолепно. И некоторые его импровизации, если бы их не было бы так много, производили бы впечатление заранее написанных. Настолько они законченны по форме и совершенны по содержанию, что хоть сейчас готовы превратиться в афоризм. Часть из них, переданная из уст в уста, таковыми и стала во Франции. И даже у нас с Шурочкой много лет спустя в обиходе остались некоторые из наиболее метких его словечек.

И когда она произносит, наморщив нос, "как говаривал Дюма", ее глаза до сих пор лучатся особым, галльским озорством. Надо сказать, что именно после знакомства с Дюма Шурочка стала значительно свободнее и смелее в выражениях. Впрочем, в последние годы этим уже трудно кого-то удивить.

И первое, что я услышала от Дюма, было характеристикой русской публики.

- Представьте себе, - говорил он закатывая глаза, - несколько сот молчаливых людей прогуливаются по аллеям Летнего сада, этого Люксембургского сада петербуржцев, и все как один молчат.

Строгим жестом он призвал всех к молчанию, дабы на несколько мгновений воссоздать ту самую сверхъестественную тишину.

- Такого я не мог себе даже представить. А ради этого не жалко проехать десятки тысяч лье. Словно волшебный сон о зачарованном королевстве. Безмолвные, с застывшими лицами… Их и привидениями не назовешь. Пришельцы из другого мира, как вам известно, обычно производят шум, с грохотом волочат за собой цепи, издают стоны, приводят в беспорядок мебель. Другие разговорчивы, даже произносят довольно длинные речи - вспомните хотя бы тень отца Гамлета.

Но русские - это нечто большее, чем привидения: это призраки; важно вышагивают они один возле другого или друг за другом, на их лицах ни печали, ни радости, ни безмолвны и бесстрастны.

Дети, - жестом оратора он поднял указательный палец к небесам, - и те не смеются; правда, они и не плачут.

И был награжден за этот монолог восторженными аплодисментами соплеменников.

Дело в том, что дом, в котором он остановился принадлежал его соотечественнице, владелице бельевой лавки Аделаиде Сервье. В Саратове вообще много иностранцев, в том числе и французов. Узнав об этом, Дюма сразу же отправился их разыскивать, мечтая лишь об одном - воссоздать в Саратове некое подобие французской гостиной, в чем и преуспел на момент нашего там появления.

К нему, как ни к одному другому человеку, подходит выражение "Все свое ношу с собой", ибо он умудряется переносить, куда бы его ни занесла судьба, весь свой мир, а так как мир в его представлении - это Париж, то он перевозит с собой этот центр вселенной, как другие перевозят дорожный несессер. Поэтому на несколько дней Саратов, вернее несколько в нем домов, благодаря его в них присутствию превратились в некое подобие Парижа. И когда несколько лет спустя я оказалась в настоящем Париже, то у меня возникло ощущение, что я здесь уже бывала. Потому что Дюма на несколько дней превращал в Париж мой родной город.

Павел Игнатьевич неожиданно проявил себя с самой неожиданной стороны. Никогда бы не подумала до этого дня, что он может с такой легкостью познакомиться, расположить к себе, пригласить на ужин и в определенном смысле очаровать - кого бы вы думали - самого Дюма. И все это удалось ему сделать за каких-нибудь несколько минут, при том, что он не произнес ни слова по-французски, не желая ударить в грязь лицом своим не слишком правильным произношением.

Меня он представил, как одну из первых красавиц Саратова, и меня же это заставил эти слова перевести. Это игра настолько понравилась французской знаменитости, что он тут же признал за Павлом Игнатьевичем исключительный драматический талант и предложил ему написать вдвоем что-нибудь для театра.

- Честное слово! Возьмите отпуск, поедем ко мне в Париж и напишем. Что-нибудь из российской истории.

Павел Игнатьевич обещал подумать, а пока преподнес писателю в качестве подарка пару кавказских пистолетов.

У пятидесятишестилетнего француза, глаза заблестели как у ребенка, которому подарили первое в жизни духовое ружье. Он тут же повторно пригласил Павла Игнатьевича к себе в гости, и теперь уже не успокоился до тех пор, пока не взял с него клятвенное обещание приехать в Париж не позднее весны.

Этот обмен подарками и комплиментами был в самом разгаре, когда в гостиную вплыла Шурочка. И я не сразу узнала ее. Вплыла - не совсем точное выражение, но ничего более соответствующего ее передвижению в пространстве мне не приходит в голову.

Она и отдаленно не напоминала теперь ту безобразную пародию, которую представляла собой в прошлую нашу встречу. Она уже ничего не изображала, а просто превратилась в… женщину-губку. Она буквально впитывала в себя Дюма. Его слова, взгляды, жесты. И на какое-то время обескуражила этим этого прошедшего огни и воды и не один десяток медных труб старика.

Я увидела в его глазах какое-то странное замешательство, почти испуг. А Шурочка аж вся засветилась, впитав в себя и это его чувство, и стала настоящей красавицей.

То есть с моей точки зрения она и всегда была недурна, но такой я ее до этого не знала. Это было настоящим чудом, перевоплощением в истинном смысле этого слово, а лучше сказать - метаморфозой.

В какой-то момент, поддавшись непроизвольному импульсу, она запустила руку в свою немыслимую прическу и одним движением освободила упавшие на плечи волосы. И в этом жесте было так много целомудренной чувственности, что у Дюма что-то случилось с голосом. На несколько секунд он потерял дар речи и покрылся потом.

Почувствовав и это, Шурочка сжалилась над ним и отпустила… Я не преувеличиваю. Хозяйкой и госпожой в этот момент была здесь она. А знаменитый француз на несколько минут превратился в юношу, робкого и неопытного, смущенного неведомой ему до сей поры мощью молоденькой русской женщины, почти девочки. И я испытала настоящую гордость не только за свою подругу, но и за всех наших женщин, не столь прославленных и воспетых по всей Земле в стихах и прозе, как француженки, но имеющих в запасе такое оружие, которое не снилось ни одной тамошней диве.

И я не удивляюсь, почему наши барышни производят во Франции фурор, а на моей памяти уже было немало подобных случаев. И думаю, что наступит час, когда французские принцы, оседлав приземистых французских лошадок, толпами повалят в Россию в поисках удивительных русских принцесс, и лучшие французские барды тех времен прославят наших женщин на всю планету.

Согласитесь, и тут моя тетушка не ошиблась. Не знаю, каких принцев она имела в виду, но весь цвет французской живописи двадцатого века нашел свое счастье в союзе с русскими женщинами. А эти парни знали толк в красоте.

И это еще не конец! - воскликну я вслед за Екатериной Алексеевной. Потому что знаю - краше наших баб, извините за выражение, нет никого на свете.

Неудивительно, что мы с Шурочкой попали на этот ужин к Павлу Игнатьевичу. Дюма просто отказался идти туда без нас. И так вышло, что Шурочка оказалась от него по левую руку, а я - напротив. И то, что в конце этого обеда он решил задержаться в Саратове еще на несколько дней, явилось в большей степени Шурочкиной заслугой, и в какой-то степени - моей. Хотя и по другой, нежели с Шурочкой, причине.

Разговор за столом зашел о героической профессии Павла Игнатьевича. Дюма рассказал о своей дружбе с префектом парижской полиции, и выразил желание познакомиться с полицией российской. У него возникла идея провести ночь в российской тюрьме, но от этого его общими усилиями отговорили, пообещав взамен экскурсию по каторжным местам.

Потом разговор незаметно перешел на тему Булонского леса и на парижскую традицию совершать туда прогулки на лошадях.

- Наш лес хоть и не Булонский, - улыбнулась Шурочка, - но разбойников в нем не меньше чем в Арденском. Правда, Павел Игнатьевич?

Глаза у Дюма загорелись опасным огнем.

- О каких разбойниках вы говорите? - с жаром спросил он. Дюжина бутылок российского шампанского сыграли в последующих событиях немалую роль. Павел Игнатьевич в результате несколько сгустил краски, расписывая злодеяния местных бандитов, а Дюма тут же выразил страстное желание совершить прогулку в места их обитания.

- А если нам доведется встретиться с вашими разбойниками… - воскликнул он неожиданно звонким молодым голосом, вытащил из-за пояса подаренные ему хозяином пистолеты и потряс ими в воздухе. - Я покажу им, где зимуют омары.

То ли это был каламбур, то ли он перепутал речных обитателей с морскими. Но русские поговорки ему очень нравились, он их старался запомнить и иногда употреблял в разговоре, хотя и не всегда к месту. Но согласитесь - это действительно задача не из легких для человека, который знает всего десяток-другой русских слов. Во всяком случае Шурочке это выражение настолько понравилось, что она употребляет его до сих пор.

Признаюсь, что за этот день я ни разу не вспомнила ни о смерти Кости Лобанова, ни о Петре Анатольевиче. Мои чувства не имели ничего общего с чувствами Шурочки, но согласитесь - встретиться с всемирно известным писателем - дело нешуточное. Тем более, что его "Граф Монте-Кристо" стал для меня незадолго до этого настоящим откровением.

Чем-то сам Дюма напомнил мне своих романтических героев. Это, наверное, естественно. В графе Монте-Кристо больше от автора, чем от неграмотного бедного моряка из французской провинции, особенно во второй половине романа. Уже не говоря о тех идеях, что занимают постаревшего Дантеса. Теперь я услышала их в авторском изложении, уже вне всякой связи с его романом. Тема преступления и наказания настолько занимала его, что он постоянно возвращался к ней. И пророчил большое будущее криминальному роману.

- Что может быть интереснее, - с жаром утверждал он, - чем проследить интеллектуальный поединок преступника и полицейского. Особенно если преступник и полицейский - личности неординарные. Как бы я хотел написать о человеке, совершившем гениальное преступление.

- А такое возможно? - спросила я.

- Разумеется.

- У нас принято думать, что гений и злодейство - вещи несовместные.

- Как? - Дюма на мгновенье задумался. - Возможно. Но это же и есть тема. Гений совершает злодейство и… перестает быть гением. Это его расплата за преступление. Или наоборот…

Некоторое время он сидел со взглядом, устремленным то ли в будущее, то ли в бесконечность собственного внутреннего мира, после чего воскликнул с тем самым видом, с которым древние восклицали "эврика!":

- А лучше написать целый цикл романов о гениальном сыщике. Он как орешки щелкает самые замысловатые преступления. А читатель, затаив дыхание, следит за ходом его гениальной мысли.

С тем же жаром и энтузиазмом он говорил и на любые другие темы. Так при неосторожном упоминании гордости русского застолья - стерляжьей ухи, разразился громами и молниями:

- Я осмелюсь низвергнуть с пьедестала всеобщего кумира. Культ стерляди - не здоровая религия, а фетишизм.

Мясо ее - желтое, мягкое и безвкусное, которое сдабривают пресными приправами, якобы для того чтобы сохранить его первоначальный вкус; в действительности же причина кроется в том, что русские повара, принадлежащие к породе людей, обделенных воображением и, что хуже, лишенными органами вкуса, еще не сумели изобрести соус для стерляди.

И это при том, что, произнося это, за обе щеки уписывал пироги с визигой. С большим аппетитом.

Досталось от него в тот вечер и французским кулинарам:

- Дело в том, - объяснял он уже через несколько минут, - что наши повара страдают изъяном, совершенно противоположным тому, который присущ русским поварам; они обладают чересчур развитым органом вкуса, благодаря чему оказываются в плену собственных пристрастий - вещь для повара пагубная.

Повар, отдающий чему-то предпочтение, - гремел он на весь дом, - готовит для вас блюда, которые любит он, а не те, что любите вы. Поэтому, если вы заказываете то, что по вкусу именно вам, а не ему, он говорит про себя с ожесточением, которое развивается у слуг к хозяевам вследствие постоянной от них зависимости: "А-а-а, значит, ты любишь вот это? Ну что же, я приготовлю тебе твое любимое блюдо!"

Лицо его при этих словах приобрело чудовищное выражение, а голос стал хриплым и надсадным, словно он изображал величайшего преступника всех времен и народов.

- И если речь идет об остром соусе, то он добавит в него слишком большое количество уксуса; если это брандада, то он не поскупится на лук; если эту рагу с белым соусом, то он переусердствует с мукой; если это плов, то он переложит шафрана.

В итоге, - скорбь глубоко оскорбленного человека исказила его черты и состарила лет на пятнадцать, - в итоге вы перестанете находить вкусными те блюда, которые любили раньше, вы больше не будете их есть и, когда речь о них зайдет в обществе гурманов, вы скажете:

"Это блюдо я когда-то любил, но оно, - мне показалось, что мсье сейчас заплачет, - но оно мне разонравилось; вы знаете, вкусы меняются каждые семь лет".

И вновь его голос обретал прокурорские нотки:

- Это будет означать, что не вы их разлюбили. - Дюма отчаянно затряс головой, подтверждая для убедительности этот жест обеими руками, - а ваш повар относится к ним с неприязнью.

Развивая кулинарные темы, он обескуражил всех присутствующих собственным "гениальным открытием", что стерлядь - это всего лишь молодняк осетра.

Вот как это звучало в его изложении:

- Изучая эту рыбу, к которой вы русские испытываете, на мой взгляд, чрезмерное пристрастие, я в конце концов заметил, что стерлядь - это не какая-то особая разновидность, а всего-навсего молодь осетра, преодолевающая астраханские плотины и поднимающаяся вверх по реке.

Но русские в гордыне своей и мысли своей не допускают, что Провидение могло не сотворить особой породы для услады дворцов, принадлежащих северным гурманам.

Так вот, что я могу заявить гурманам Юга и Запада… - при этих словах мсье зычно икнул, - В тот день, когда рыбоводство одарит осетра своим вниманием и займется разведением мальков этой рыбы, мы получим стерлядь у себя в Сене или в Луаре.

Спорить с ним из вежливости никто не стал, благодаря чему он сохранил эту уверенность до конца своих дней.

Затем разговор снова вернулся к проблемам преступности, потом плавно перешел на поэзию и, сделав круг, снова вернулся к кулинарии.

Жена Павла Игнатьевича уже шаталась от усталости, а ошеломленные всем происходящим и услышанным гости, сидели бледные и задумчивые..

И тем не менее ужин закончился лишь за полночь. В самом его конце Шурочка пела цыганские романсы, на глазах у Дюма стояли слезы, и он едва не передумал отправиться в разбойничье логово и вместо этого уже собирался посвятить несколько дней знакомству с цыганскими шатрами, но в последний момент снова вернулся к первоначальной затее, взяв со всех присутствующих слово принять участие в этом "приключении". На том и порешили, после чего наконец позволил вконец измученным сотрапезникам разъехаться по домам.

И только гостеприимный хозяин дома вынужден был сопровождать неугомонного гостя, во что бы то ни стало возжелавшего познакомиться с бытом караульных и дворников.

Не удивительно, что на следующее утро, а выехать договорились раненько, большинство вчерашних участников неожиданного ночного застолья клевало носами, а некоторые откровенно храпели по дороге в лес.

Мне самой, чтобы окончательно проснуться, пришлось влить в себя целый кофейник бодрящего напитка, поскольку, вернувшись домой под утро, я еще долго не спала, переполненная впечатлениями и угощениями гостеприимного Павла Игнатьевича. А ни свет, ни заря меня уже разбудила Шурочка. И увидев ее лицо, я подумала, что у нее умер кто-то из близких.

- Катенька, ты не представляешь, какое у меня горе, - заламывая руки, в отчаянье голосила она.

Причиной ее страданий оказался небольшой прыщик на губе. Но в присутствии возлюбленного гения он означал крушение надежд. Со слезами на глазах, прикрываясь шалью, она едва не отказалась от этой поездки. Но в последний момент благоразумие возобладало - и она с видом прокаженной, демонстрирующей миру свои язвы, уселась в моей карете - опять же по левую руку от Дюма.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Нет, одной главы для этого человека нам с вами не хватило, чего и следовало ожидать. И я с ужасом думаю о том, хватит ли еще одной. И тем не менее - надеюсь на это. В конце концов - это далеко не книга мемуаров, а рассказ о том, как мне удалось раскрыть…

Вот видите, до чего довел меня этот несносный Дюма? Я едва не рассказала вам того, о чем даже не должен догадываться читатель до самой последней страницы романа. Впредь буду осторожнее. Но, имея дело с Дюма, это почти невозможно.

Всю дорогу до леса мсье забавлял нас с точки зрения завсегдатая парижских салонов забавными, а с моей - довольно неприличными анекдотами из жизни его прославленных знакомых, самый пристойный из которых звучал примерно так:

- Во Владикавказе у Дандре был друг, драгунский квартирмейстер из Нижнего, с которым его связывали почти братские отношения.

Этот друг, в свою очередь, делил свои привязанности между Дандре и двумя борзыми - Ермаком и Арапкой.

Как-то раз Дандре зашел к нему в гости, но не застал его дома.

- Барина нет, - сказал ему слуга, - но входите в его кабинет и подождите.

Дандре так и поступил.

Кабинет выходил в прелестный сад; одно из окон было открыто, оно пропускало внутрь лучи радостного кавказского солнца, настолько яркого, что на Кавказе, как и в Индии, есть свои солнцепоклонники.

Борзые спали, лежа друг возле друга, как сфинксы, под хозяйской конторкой; услышав как открылась и закрылась дверь, собаки приоткрыли глаза, сладко зевнули и снова задремали.

Оказавшись в кабинете, Дандре сделал то, что делают люди в ожидании своего приятеля; он принялся насвистывать какую-то мелодию, разглядывая гравюры на стене, свернул цигарку, зажег о подошву башмака химическую спичку и закурил.

Когда он курил, с ним случилась колика.

Я уже предполагала, что нас с Шурочкой ожидает нечто совершенно непристойное, и опасения мои оказались не напрасны.

Назад Дальше