"Вы знаете, дорогая моя миссис Макаллан, что испытала я сама от мужчин. Ваше письмо нисколько не удивило меня. Поведение Вашего мужа приводит только к одному заключению: он влюблен в другую женщину. Есть кто-нибудь, кому он отдает все то, в чем отказывает Вам. Я знаю все это по собственному опыту. Не уступайте. Поставьте себе целью жизни узнать, кто эта тварь. Может быть, их даже несколько. Все равно. Одна или несколько, но если Вы отыщете их, Вы будете в состоянии сделать его жизнь такой же нестерпимой, какой он делает Вашу. Если Вы желаете, чтоб я помогла Вам своей опытностью, скажите только слово, и я буду готова к Вашим услугам. После четырнадцатого числа будущего месяца я могу приехать погостить к Вам в Гленинг, если Вы желаете".
Этими отвратительными строками заключилось чтение отрывков из писем, адресованных к жене. Первый из них произвел сильное впечатление в суде. Автором его была, очевидно, почтенная и умная женщина. Но все три отрывка, как ни различны они были по тону, приводили к одному и тому же заключению: положение жены в Гленинге, если верить ее рассказам, было тяжелым.
Далее прочтены были письма к подсудимому, найденные вместе с его дневником в запертом ящике стола. Все они, за исключением одного, были писаны мужчинами. Хотя" тон их был сама умеренность в сравнении с тоном второго и третьего отрывков из женских писем, но они приводили к такому же заключению: жизнь мужа в Гленинге была, по-видимому, так же тяжела, как и жизнь жены. Один из друзей подсудимого приглашал его предпринять кругосветное путешествие на яхте, другой советовал уехать на полгода на континент, третий советовал искать развлечений в охоте и в рыбной ловле. Словом, все намекали на более или менее продолжительную разлуку с женой.
Автором последнего из прочтенных писем была женщина. Она подписалась только своим именем.
"О мой бедный Юстас, как тяжела Ваша участь! - писала она. - Когда я думаю о Вашей жизни, принесенной в жертву этой негодной женщине, сердце мое обливается кровью за Вас. Если бы мы были мужем и женой, если б я имела невыразимое счастье жить с лучшим из людей, в каком раю жили бы мы, какие восхитительные часы испытали бы мы! Но сожаление напрасно! Мы разлучены в этой жизни, разлучены узами, которые оба оплакиваем, но которые оба должны уважать. Но, милый мой Юстас, за пределами этой жизни есть другой мир. Туда наши души улетят навстречу одна другой, там они сольются в небесном объятии, в блаженстве, запрещенном для нас на земле. Ваше ужасное положение, описанное в Вашем письме, - о, зачем, зачем Вы женились на ней? - вырвало у меня это признание. Пусть оно послужит Вам утешением. Но не показывайте никому мое письмо. Сожгите эти неосторожные строки и надейтесь, как надеюсь я, на лучшую жизнь, которую разделит с Вами Ваша Хелена".
Чтение этого жестокого письма вызвало вопрос со стороны одного из судей. Он спросил, не помечено ли письмо каким-нибудь числом и не прибавила ли писавшая его своего адреса.
Лорд-адвокат ответил, что в письме нет ни числа, ни адреса, по конверту же видно, что оно было отправлено из Лондона. "Но мы намереваемся, - прибавил он, - прочесть несколько отрывков из дневника, в которых имя, подписанное в конце письма, повторяется не раз, и мы, может быть, найдем средство отождествить личность писавшей и разрешить интересующий вас вопрос, милорд".
Затем приступили к чтению отрывков из дневника моего мужа. Первый отрывок написан был приблизительно за год до смерти миссис Макаллан. Вот он:
"С нынешней утренней почтой получил известие, сильно поразившее меня. Муж Хелены два дня тому назад внезапно умер от болезни сердца. Она свободна, моя возлюбленная Хелена, свободна! А я? Я связан с женщиной, с которой у меня нет общего чувства. Я сам сделал так, что Хелена теперь недоступна для меня. Теперь я понимаю (до сих пор я этого не понимал), как необходимо бывает иногда искушение и как легко решиться на преступление. Не лучше ли закрыть эту книгу на нынешний вечер? Я теряю рассудок, когда думаю или пишу о своем положении".
В следующем отрывке, помеченном несколькими днями позже, говорилось о том же.
"Величайшая глупость, какую только может сделать человек, это поддаться внезапному побуждению. Я поддался внезапному побуждению, когда решился жениться на женщине, которая теперь моя жена. Я был тогда уверен, что Хелена утрачена для меня навсегда. Она вышла замуж за человека, которому неосторожно дала слово прежде, чем встретилась со мной. Он был моложе и, по-видимому, сильнее меня. Мне казалось, что судьба моя решена. Хелена написала мне письмо, в котором простилась со мной на всю жизнь. Все мои надежды погибли, у меня не осталось в жизни никакой цели, я был лишен оживляющего стимула, который другие находят в необходимости трудиться. Какой-нибудь подвиг рыцарского самопожертвования - это, по-видимому, все, на что я был годен. Обстоятельства этого времени сложились как нарочно так, что я мог привести в исполнение эту роковую идею. Несчастная женщина, влюбившись в меня (Бог свидетель, что без всякого поощрения с моей стороны), в это самое время опрометчиво скомпрометировала свою репутацию. Я один мог заставить замолчать злые языки. Потеряв Хелену, я потерял всякую надежду на счастье в этой жизни. Все другие женщины казались мне одинаково непривлекательными. Великодушным поступком я мог спасти эту женщину. Почему было не сделать этого? Я поддался внезапному побуждению и женился на ней, женился так же необдуманно, как прыгнул бы в воду, чтобы спасти ее, если б она тонула, как прибил бы человека, который оскорбил бы ее при мне на улице.
А теперь женщина, для которой я принес эту жертву, стоит между мной и моей Хеленой, моей Хеленой, свободной излить все сокровища своей любви на человека, обожающего землю, к которой она прикасается ногами!
Безумный! Сумасшедший! Почему я не разобью себе голову о стену, которую вижу перед собой, когда пишу эти строки?
Мое ружье стоит в углу. Мне стоит только приложить дуло ко рту… Нет! Мать моя жива, любовь моей матери священна. Я не вправе прекращать самовольно жизнь, которую она дала мне. Я должен страдать и покоряться. О Хелена, Хелена!"
Третий отрывок, один из многих подобных, был написан за два месяца до смерти жены подсудимого.
"Новые упреки! Удивительная способность у этой женщины постоянно жаловаться…
Моих провинностей две: я теперь никогда не прошу ее играть мне и, когда она надевает новое платье единственно" для того, чтобы понравиться мне, я не замечаю этого. Не замечаю этого! Главное усилие моей жизни не замечать ее и того, что она делает. Мог ли бы я сохранить самообладание, если бы не старался быть как можно меньше наедине с ней? Я никогда не обращаюсь с ней грубо, никогда не употребляю в разговоре с ней резких выражений. Она имеет двойное право на мою снисходительность: она женщина и по закону моя жена. Я помню это, но я человек. Чем меньше я вижу ее, когда у нас нет гостей, тем больше шансов, что я сохраню самообладание.
Странно, почему она так противна мне? Она некрасива, это правда, однако я видел женщин еще более некрасивых, ласки которых я мог бы вынести без отвращения, какое возбуждают во мне ее ласки. Я скрываю это от нее. Она любит меня, бедная, и я жалею ее. Я желал бы быть способным к большему, я желал бы чувствовать к ней хоть небольшую долю такой любви, с какой она относится ко мне. Но нет, я могу только жалеть ее. Если б она согласилась жить со мной в дружеских отношениях и не требовать нежности, мы могли бы поладить. Но ей нужна любовь, ей нужна любовь!
О моя Хелена, у меня нет любви для нее, сердце мое принадлежит тебе! В прошлую ночь я видел во сне, что моя несчастная жена умерла. Сновидение было так живо, что я встал с постели, отворил ее дверь и прислушался. Ее спокойное правильное дыхание ясно слышалось в тишине ночи. Она спала крепким сном. Я затворил дверь, зажег свечу и начал читать. Хелена поглощала все мои мысли, мне стоило большого труда сосредоточивать внимание на книге. Но я боялся лечь в постель и увидеть опять во сне, что я свободен. Как ужасна моя жизнь! Как ужасна жизнь моей жены! Если бы дом загорелся, я не знаю, сделал ли бы я попытку спасти себя или ее".
Два последние из прочтенных отрывков были написаны еще позже.
"Луч счастья озарил наконец мое горькое существование.
Хелена уже покончила с трауром. После смерти ее мужа прошло достаточно времени, чтобы она могла появиться опять в обществе. Она делает теперь визиты друзьям в нашей части Шотландии, и так как мы родня, то весь свет считает несомненным, что она должна погостить несколько дней и в моем доме. Она пишет мне, что как бы ни был этот визит затруднителен для нас обоих, он должен быть сделан из приличия. Да будет благословенно приличие! Я увижу этого ангела в моем доме - и только потому, что общество Мидлотиана сочло бы странным, что она была в моей стороне и не заехала ко мне.
Но мы должны быть очень осторожны. Хелена пишет прямо: "Я приеду повидаться с Вами, Юстас, как сестра, а Вы должны принять меня как брат или не принимать. Я напишу Вашей жене и предложу свое посещение. Я не забуду - не забывайте и Вы - что я войду в Ваш дом с позволения Вашей жены".
Только бы мне увидеть ее! Для этого невыразимого счастья я готов покориться всему!"
Последний отрывок состоял только из нескольких строк:
"Новое несчастье! Жена моя заболела. Она слегла в постель от сильной ревматической простуды. Я боялся, что это помешает приезду Хелены в Гленинг, но в этом случае - я с удовольствием сознаюсь в этом - жена моя поступила превосходно. Она написала Хелене, что болезнь ее не настолько серьезна, чтобы надо было отложить посещение, и просила ее приехать в назначенное время. Это большая жертва со стороны моей жены. Ревнуя меня к каждой женщине моложе сорока, с которой мне случается встречаться, она ревнует меня, конечно, и к Хелене. Но она сдерживает это чувство и показывает, что доверяет мне. Я обязан выразить ей мою благодарность, и я сделаю это. Я даю себе слово быть впредь внимательнее к моей жене. Я сегодня нежно обнял ее и надеюсь, что она, бедная, не заметила, чего мне это стоило".
Этим закончилось чтение отрывков из дневника.
Самыми неприятными для меня страницами во всем отчете были страницы, занятые дневником моего мужа. В них местами встречались выражения, которые не только глубоко огорчили меня, но едва не поколебали моих чувств к Юстасу. Мне кажется, что я отдала бы все в мире, чтобы только уничтожить некоторые строки в дневнике. Что же касается его страстных выражений любви к миссис Болл, каждое из них вонзалось в меня как стрела. Такие же страстные слова шептал он и мне, когда ухаживал за мной. Я не имела причин сомневаться в искренности его любви ко мне. Но вопрос был в том, так же ли искренне и горячо любил он до меня миссис Болл? Кто из нас, она или я, была первой женщиной, которой он отдал свое сердце? Он уверял меня не раз, что до встречи со мной он только воображал себя влюбленным. Я верила ему тогда. Я решилась верить ему и теперь. Но я возненавидела миссис Болл.
Что касается тяжелого впечатления, произведенного в суде чтением писем и дневника, казалось, что уже ничто не может усилить его. Однако оно было заметно усилено. Иными словами, оно сделалось еще более неблагоприятным для подсудимого вследствие показаний последнего из свидетелей, выставленных обвинением.
Вильям Энзи, помощник садовника в Гленинге, был приведен к присяге и показал следующее:
"Двадцатого октября в одиннадцать часов утра я был послан на работу в питомник, примыкающий одной стороной к голландскому саду. В этом саду стоит беседка, обращенная задней стороной к питомнику. День был необыкновенно хорошим и теплым. Отправляясь на работу, я прошел позади беседки. Я услыхал в ней два голоса, мужской и женский. В мужском голосе я узнал голос барина. Женский голос был незнаком мне. Почва в питомнике мягкая, мое любопытство было сильно возбуждено. Я подошел неслышно к задней стене беседки и начал прислушиваться. Первые слова, которые я расслышал, были сказаны барином. Он сказал: "Если бы я предвидел, что вы будете когда-нибудь свободны, каким счастливцем мог бы я быть теперь!" Женский голос отвечал: "Тише, вы не должны говорить этого". Барин возразил: "Я должен высказать то, что у меня постоянно на душе". Он замолчал на минуту, потом продолжал порывисто: "Сделайте мне одно одолжение, ангел мой. Обещайте мне не выходить замуж". Женский голос спросил резко: "Что вы хотите этим сказать?" Барин отвечал: "Я не желаю зла несчастному созданию, омрачающему мою жизнь, но предположите…" - "Я не хочу делать никаких предположений, - отвечала женщина, - пойдемте домой".
Она вышла в сад первая и обернулась, приглашая барина следовать за ней. В эту минуту я увидел ее лицо и узнал в ней молодую вдову, гостившую в доме. Мне показывал ее главный садовник, когда она приехала, чтобы предупредить меня, что я не должен мешать ей рвать цветы. Гленингские сады показывались в известные дни туристам, и мы, конечно, должны были делать разницу между посторонними и гостями. Я вполне уверен, что особа, говорившая с барином, была миссис Болл. Она такая красивая женщина, что, увидев ее раз, нельзя не узнать ее. Она и барин ушли вместе по направлению к дому, и я не слыхал ничего более из их разговора".
Свидетель был подвергнут строгому перекрестному допросу насчет точности его показаний о разговоре в беседке и его уверенности в том, что он узнал обоих говоривших. В некоторых незначительных пунктах он сбился, но твердо стоял на том, что хорошо запомнил последние слова, которыми обменялись его барин и миссис Болл. Он описал наружность последней так точно, что не осталось сомнения, что он узнал ее.
Этим закончился ответ на третий вопрос, возбужденный судом, на вопрос: что побудило подсудимого отравить свою жену?
Обвинительная сторона сказала теперь все, что имела сказать, и преданнейшие друзья подсудимого принуждены были сознаться, что все раскрытые до сих пор факты свидетельствовали прямо и неопровержимо против него. Он, очевидно, сознавал это и сам. Выходя из залы по окончании заседания в третий день, он был так измучен, что принужден был опереться на руку тюремщика.
Глава XIX
СВИДЕТЕЛЬСТВА В ПОЛЬЗУ ЗАЩИТЫ
Интерес, возбужденный процессом, значительно усилился на четвертый день, когда предстояло выслушать свидетелей, выставленных защитой. Первым и главным лицом между ними была мать подсудимого. Подняв вуаль, чтобы дать присягу, она взглянула на сына. Он залился слезами. В эту минуту участие к матери распространилось и на ее несчастного сына.
Миссис Макаллан, допрашиваемая деканом факультета, отвечала с замечательным достоинством и самообладанием.
Говоря о некоторых доверительных разговорах между ней и ее невесткой, свидетельница показала, что покойная миссис Макаллан была очень занята своей наружностью. Она горячо любила мужа и всеми силами старалась нравиться ему. Недостатки ее наружности очень огорчали ее. Она не раз говорила свидетельнице, что не отступила бы ни перед каким риском, ни перед какой опасностью, чтобы улучшить свой цвет лица. "В глазах мужчин, - говорила она, - наружность имеет большое значение. Муж, может быть, любил бы меня больше, если бы цвет лица у меня был лучше".
Когда свидетель защиты задал вопрос миссис Макаллан, можно ли смотреть на прочитанные отрывки из дневника ее сына как на свидетельство, верно выражающее свойства его характера и его чувства к жене, миссис Макаллан отвечала на это самым решительным протестом.
"Прочитанные отрывки из дневника моего сына, - сказала она, - хотя они и написаны им самим, суть клевета на его характер. Я ручаюсь на основании моего материнского опыта, что эти места написаны им в минуты сильнейшего упадка духа и отчаяния. Ни один справедливый человек не судит о другом по безрассудным словам, высказанным в такие минуты. Неужели о моем сыне будут судить по его безрассудным словам только потому, что они написаны, а не высказаны? Перо его в этом случае было его злейшим врагом, оно представило его с худшей стороны. Он не был счастлив своей женитьбой, с этим я согласна, но я утверждаю, что он был неизменно добр и внимателен к своей жене. Я пользовалась полным доверием их обоих, и я объявляю, вопреки тому, что она писала своим друзьям, что сын мой никогда не давал ей повода жаловаться на жестокость или даже пренебрежение с его стороны".
Эти слова, высказанные твердо и ясно, произвели сильное впечатление в суде. Лорд-адвокат, понимая, вероятно, что всякая попытка ослабить это впечатление будет бесполезна, ограничился двумя следующими вопросами:
"Когда ваша невестка говорила с вами о своем цвете лица, упоминала ли она о мышьяке как о средстве исправить его?"
Ответом на это было "нет".
Лорд-адвокат продолжал:
"Не сообщили ли вы ей как-нибудь случайно об этом средстве?"
Ответ был опять "нет".
Лорд-адвокат сел. Миссис Макаллан была отпущена.
Появление следующей свидетельницы возбудило интерес нового рода. То была миссис Болл. В отчете она описана как особа замечательно привлекательная, со скромными и благовоспитанными манерами и, по-видимому, сильно смущенная положением, в которое она была поставлена.
Первая половина ее показаний была почти повторением показаний матери подсудимого, с той разницей, что на вопрос, не расспрашивала ли ее покойная миссис Макаллан о средствах для улучшения цвета лица, она ответила утвердительно. Миссис Макаллан похвалила однажды цвет ее лица и спросила, какие искусственные средства употребляет она для его сохранения. Не употребляя никаких искусственных средств, миссис Болл оскорбилась этим вопросом, и следствием этого была временная холодность между гостьей и хозяйкой.