Гроб хрустальный - Кузнецов Сергей Борисович "kuziaart" 6 стр.


- Я только в Германии поняла, до чего устала от бесконечных программистов, - продолжала Оксана. - Знаешь историю, как Алик, еще когда за мной ухаживал, позвал меня в гости к Якимовичу?

Глеб покачал головой. Алик учился вместе с Оксаной в Керосинке, куда поступали те, кто пролетал в МГУ. Узнав о переезде Оксаны в Нью-Йорк, Глеб сразу подумал о симметрии ее судьбы: из каждого института она выходила с новым мужем, и тот увозил ее на родину предков. Следуя этой логике, Оксана должна развестись со своим Гэри - но, похоже, дальше Нью-Йорка двигаться уже некуда.

- Я сразу сказала, что не пойду, потому что они там будут только о компьютерах говорить. Алик поклялся, что возьмет со всех слово: при мне - ни звука о программировании и обо всем таком прочем. И вот вхожу я в комнату - и повисает тяжелая пауза. Видимо, они и впрямь Алику пообещали, а теперь всем неловко, потому что я посреди разговора вошла. И тут Якимович, чтобы спасти ситуацию, неуверенно начинает: "У нас тут в отделе новая лаборантка появилась. Молоденькая совсем. И как-то вечером, все уже ушли, достаю я бутылочку красненького, разливаю, мы с ней начинаем выпивать, а потом, когда она уже встает и собирается уходить, я так аккуратно прислоняю ее к стойке винчестера…" И тут вскакивает Гена: "Постой! Какая там у вас стойка?"

Глеб рассмеялся.

- На самом деле, это тестовая история, - пояснила Оксана. - Настоящие программисты обычно оживляются и начинают мне объяснять, что это должна быть не стойка винчестера, а стойка процессора. Или наоборот, потому что я всегда путаю.

- Да я никакой не программист, - вздохнул Глеб. - Даже диплом по солитонам писал.

Интересно, подумал он, помню я сейчас, что такое эти солитоны? Как там было у Бродского: чтобы забыть одну жизнь, нужна как минимум другая. Другая жизнь - это с Таней, и ее он прожил. Вероятно, лишь когда закончится другая жизнь, можно вспомнить первую. Так теперь и случилось.

- А ты думаешь, Зюганов может победить на выборах? - спросила Оксана

- Шутишь? - ответил Глеб. - Посмотри, что по телику творится. С этим покончено. Ты скажи лучше, кого из ребят видела?

- Да почти никого, - ответила Оксана. - Я все больше с ребенком на даче сидела. Вот Мишку, Ирку, Абрамова и Светку Луневу видела, благо, они вместе работают… Феликса еще - а так почти никого.

- И как они?

Оксана пожала плечами.

- Нормально. Мало изменились. Приятно, что они как-то нашли себе нишу в совке.

Слово "совок" никто не говорил уже лет пять, и Глеб про себя отметил, что Оксана тоже мало изменилась. Живя в Москве Глеб, наверное, видел одноклассников реже, чем наезжавшая сюда Оксана. По большому счету, это неслучайно: он уже десять лет назад знал, что им не о чем говорить. Он слишком старался походить на Таниных друзей и не мог позволить себе возвращаться к тому, что осталось далеко позади. Впрочем, теперь следует признать, что силы потрачены зря: встречая старых приятелей или даже не знакомых раньше матшкольников, вроде Оси, Глеб чувствовал, будто вернулся домой. Немного грустное возвращение человека, который понял, что мало приспособлен для жизни в других местах. Нечто подобное, вероятно, испытала бы Оксана, репатриируйся она в Москву.

- Было приятно их повидать, - продолжала она. - Особенно Емелю. Он был какой-то очень светлый. Вспоминал, как мы вместе учились.

- Было дело, - кивнул Глеб. Ему тоже было что вспомнить.

- Он, кстати, недавно Маринку Цареву встретил. Он тебе не рассказывал?

- Нет.

Глеб напрягся. Суток не прошло, как Витя сказал: "Это все из-за Маринки Царевой", - и снова это изрядно позабытое имя. Первая красавица класса, исчезнувшая, по словам Феликса, сразу после выпуска, - почти как Глеб.

- У меня было ощущение, что между ними что-то есть… мне показалось, неслучайно он мне рассказал, когда все из комнаты вышли.

- Думаешь?

Вот странно. Никогда бы не подумал, что одноклассники могут заводить любовниц и друг другу изменять. Почему-то всегда казалось, что для них секс до сих пор - скорее тема для шуток, чем реальное действие. Глеб вспомнил, как много они шутили в школе о сексе… почти всегда о сексе. Так могут шутить только подростки, видевшие голых женщин лишь на репродукциях картин из Эрмитажа.

- Я не знаю. Вы же все в нее были тогда влюблены.

- Ну, только не я, - покачал головой Глеб. - Ну, Чак, Абрамов, Вольфсон… как, кстати, он поживает?

- Не знаю, - как-то раздраженно ответила Оксана. - Почему вы все думаете, что если мы оба живем в Америке, то общаемся друг с другом больше, чем вы с нами? Между нами четыре часа лета и три часа разницы. Впрочем, сейчас я специально взяла билет через Сан-Франциско, чтобы с ним повидаться.

- Привет ему передавай, - сказал Глеб, и тут зазвонил телефон. Феликс, еще один их одноклассник, которого Глеб видел раз в год.

- Привет, Железный, - сказал Глеб. - У меня Оксана как раз сидит.

- Она уже знает? - спросил Феликс мрачно.

- О чем?

Что-то сразу навалилось, что-то было в голосе Феликса, отчего позабытое ощущение ваты в воздухе на секунду опять вернулось. Серой, вязкой ваты, заполнявшей кухню - даже лица Оксаны не разглядеть.

- Что Мишка Емельянов вчера вечером застрелился.

Сквозь вату Глеб вышел из кухни, волоча за собой длинный телефонный шнур.

- Ты что?

- Никто не знает, в чем дело, - продолжал Феликс. - Ирка в истерике, Абрамова никто не может найти. Похоже, у них там неприятности в конторе.

- Боже мой, боже мой, - механически повторял Глеб. Перед глазами возникла женщина, что цеплялась руками за гроб и кричала: "Деточка мой, деточка!" - а поверх этой картины, точно в авангардном фильме, - утреннее лицо Абрамова, какое-то посеревшее от страха.

- Короче, похороны послезавтра, в два.

- Да, я приду.

Он хотел спросить, звонил ли Феликс Маринке, но не успел: тот уже повесил трубку. Глеб вернулся на кухню. Лучше всего сейчас выгнать бы Оксану и лечь спать.

- Что случилось? - спросила Оксана.

- Ты когда уезжаешь? - спросил он.

- Завтра.

Да, подумал Глеб, я тогда не скажу. Напишу утром Вольфсону, пускай он ей в Сан-Франциско скажет. Пусть Оксана улетит из России с легким сердцем. Может, это малодушие, но Глеб не мог сказать сейчас о Емелиной смерти.

- Жалко, что так ненадолго. - Он вздохнул и сказал то, на что не мог решиться весь вечер: - А помнишь, как мы танцевали после выпускного?

- Помню, - Оксана улыбнулась. - Хотя довольно смутно уже. Я была в тебя немножко влюблена.

Глеб посмотрел в окно. В сгустившихся летних сумерках раздавались пьяные голоса подростков: они бухали на детской площадке.

- Я был в тебя очень влюблен, - сказал он. - Может, сильнее, чем в кого-либо. Кроме, наверное, моей жены.

- Ну, прости тогда, - ответила Оксана.

- За что?

- Что все так вышло. Если б мне было не шестнадцать, а двадцать, я бы тебе хоть дала.

Она посмотрела ему прямо в глаза, и Глеб вдруг понял, что сейчас этого не хочет. Дети, когда-то любившие друг друга, умерли так же бесповоротно, как Леша Чаковский или Миша Емельянов. Никакой сексуальный акт их не воскресит.

- Матшкольные мальчики и девочки, - продолжила Оксана, - в школе не трахаются.

- Почему? - спросил Глеб. Грусть, почти непереносимая в своей материальности, сгустилась в кухне. - Марина с Чаком трахались.

- Да ну?

- Он мне сам рассказывал. Они переспали, когда мы ездили в Питер.

1983 год. Ноябрь.

На стрелке Васильевского Лешка Чаковский растопырил руки и проорал:

- Вот сюда я приду умирать!

Вольфсон и Абрамов посмотрели на него осуждающе, а Емеля спросил:

- А почему сюда?

Не знать таких очевидных вещей, возмутился про себя Глеб. Одно слово - Емеля. Он обернулся на Оксану, слышала ли она. Похоже - нет. Ежась на осеннем питерском ветру, в синей курточке из "Детского мира", она о чем-то говорила со Светой Луневой. Зинаида Сергеевна прокричала: "Все в автобус!" - и школьники один за другим полезли в дверь туристического "Икаруса".

Глеб сел рядом с Чаком:

- Чак, ты - придурок. Засыплешься по мелочи, на хуй надо?

- Да ладно, - ответил тот. - Я, может, имел в виду, что, увидев Васильевский остров, и умереть не жалко. А стихов этих ваших я знать не знаю.

Те четыре года, что Глеб знал Чака, тот всем своим видом показывал, что закон ему не писан. Родители в секретном ящике, дедушка - член-корр, если что - отмажут. У Чака всегда все было хорошо - дружба, учеба, отметки. Даже по физкультуре "пятерка". Вдобавок за лето он вытянулся, стал крепче в кости и выглядел совсем плакатным красавцем. Монтажники-высотники. Шестидесятнические геологи. Джин Грин Неприкасаемый. Чак широко улыбнулся Глебу и сказал:

- Не бэ.

Впереди сидели Мишка Емельянов с Витей Абрамовым. Сквозь шум мотора не было слышно, о чем они шепчутся, но когда Емеля перегнулся через проход к Оксане, Глеб напряг слух и расслышал: "…к нам в комнату, когда расселимся…". Оксана сосредоточенно кивнула.

Проезжали Обводный. Глеб вспомнил "Караганду" и злобно скосился на Чака: мол, сдержись хоть на этот раз. Тот нагнулся к его уху и громко зашептал:

- А экскурсовода можно спросить про ленинградскую сельдь? Или опять антисоветчину шить будешь?

Все-таки Глеб не любил этот выпендреж. История генеральской дочери, живущей в Караганде и вспоминающей Обводный канал и родной Ленинград, представлялась ему слишком трагичной, чтобы делать из нее фигу в кармане. И потому все время казалось, что для Чака эти песни и стихи, которые Глеб так любил, - просто способ показать себе и другим, какой он классный. Мол, мы тоже не хуже Горация, "Эрика" берет четыре копии, и одна из них как раз у меня в сумке.

Вспоминая эту знаменитую фразу Галича, Глеб представлял себе бесконечную геометрическую прогрессию, четверку - а на самом деле шестерку, если брать тонкую бумагу и импортную копирку, - возведенную в энную степень. Словно огромная сеть покрывала весь Союз и каждый раз, садясь за машинку, Глеб радовался, что он тоже часть сети. И еще ему казалось, что эти стихи и рассказы открывают какую-то сокровенную правду о мире, правду, никак не связанную с политикой или даже с литературой, правду о бесконечном одиночестве человека и его беззащитности перед лицом ужаса - всепроникающего, как государство.

Глеб часто думал, что будет, если вдруг - обыск. Мысли эти становились особо навязчивы, когда он двумя пальцами выстукивал на "Москве" (не на "Эрике", увы) какое-нибудь "Шествие". Родителей, как правило, дома не было. Не то, чтобы они были против Самиздата - у отца до сих пор лежали в столе три толстенные папки, даже Нобелевская речь Солженицына, завернутая в "Литературку" со статьей о литературном власовце. Просто родители считали, что Глебу еще рано, что надо учиться, окончить школу, а потом уже… Как с сексом - о нем не говорят, оно только для взрослых. Иногда, глядя на прохожих, Глеб спрашивал себя: кто из них, подобно ему, вовлечен в эту сеть. Представить того или иного прохожего с ксероксом Оруэлла было и поверить в это было так же невозможно, как допустить, что мужчины и женщины, целующиеся на улице, раздеваются дома догола и делают то, что описано в "Камасутре".

Но топот на лестнице… стук сердца… канонада клавиш. Не спрашивай, по ком звонит дверной звонок: он всегда звонит по тебе.

На четверых было только два стакана, и пришлось пить вдвоем из одного. Глеб вспомнил старую примету и сказал Оксане:

- Теперь я буду знать все твои мысли. - А она в ответ чуть наморщила лоб, будто припоминая, есть ли у нее мысли, которые хотелось бы скрыть.

Они сидели в номере Абрамова и Емели. Миша извлек из сумки бутылку "Алигате", они разлили и, чокнувшись, выпили: Емеля с Абрамовым - вырывая стакан друг у друга, а Глеб с Оксаной - сдержанно, стараясь не касаться друг друга щеками.

- Послушайте, - спросил Глеб, - а что мы скажем остальным, куда делась бутылка?

- Скажем - разбилась, - предложил Миша.

- А кому надо что-то говорить? - спросила Оксана, и Глеб объяснил, что выпивка была куплена в складчину для церемонии вручения МНП.

- Что такое МНП?

- Малая Нобелевская премия, - объяснил Миша. - Мы все входим в Малыую Нобелевскую Академию и сегодня как раз должны огласить вердикт.

- За это надо выпить! - сказал Абрамов и снова налил.

Бутылка опустела на две трети, и довольно улыбающийся Миша сказал:

- Вы знаете классный анекдот, почему евреев никто не любит?

- Почему никто не любит? - удивилась Оксана. - Я вот люблю, - и тут же, смутившись, прибавила: - Ну, в смысле, мне все равно, еврей, не еврей…

Емеля уже рассказывал:

- … и встает тут старый еврей и говорит: "А не любят нас, потому что мы мало пьем!"

Все засмеялись, но анекдот, оказывается, не закончился. Пока Емеля рассказывал, как евреи решили напиться в складчину, а хитрая Сара посоветовала Абраму (Емеля говорил "Аб'гаму", нарочито картавя, что, при его дикции, в общем-то, не требовалось) взять бутылку воды и вылить в общий котел: все равно никто не заметит.

"Можно ли считать это признанием в любви? - думал Глеб. - Ведь она в этот момент сидела рядом со мной и смотрела на меня. Или, раз я четвертинка, мне достается только четверть ее любви?"

- И вот, - досказывал Емеля, - самый старый раввин зачерпывает расписным узорным ковшом из чана, делает глоток и, словно прислушиваясь к себе, говорит "Вот за это нас и не любят!"

Все засмеялись снова, и Абрамов разлил остатки вина по стаканам…

В самом деле, жаль, что примета не работала. Глядя на покрасневшее лицо Оксаны, Глеб думал, что никогда не узнает, о чем она думает. Разве что - спросить напрямую: "Что ты имела в виду, когда…" Но нет, невозможно.

- Эврика! - вдруг сказал Абрамов. - Есть классная идея. Я знаю, что делать с бутылкой!

Церемонию вручения МНП решили проводить в номере Глеба и Чака. Девочек, учитывая матерность церемонии, не звали, да и комната была маловата для шестерых. Четыре бутылки стояли между кроватями, а Глеб, как глава Академии, вышел на середину и зачитал длинный текст, им же и сочиненный в поезде накануне. Идея создать Малую Нобелевскую Академию пришла им в голову месяц назад и показалась очень удачной. Тем более, что в глубине души половина класса не сомневалась, что и большая Нобелевская премия их не минует. Вольфсон даже как-то пробовал занимать деньги "до премии" и успешно набрал двадцать копеек на мороженое.

После перечисления имен членов Малой Нобелевской Академии и краткой декларации о целях и задачах премии, Глеб провозгласил:

- Малую Нобелевскую премию за литературу получает автор истинно народного произведения, великого стихотворного эпоса "Железяка хуева", Алексей Чаковский!

Все заорали "Ура!" и открыли первую бутылку. Передавая из рук в руки, пили из горлышка - негигиенично и неудобно, слюни попадали внутрь, и Глеб все время боялся поперхнуться.

- Ты не умеешь, дай покажу, - сказал Феликс, отбирая у него бутылку. - Надо вливать в себя, а не присасываться. Это не минет.

- О, наш Железный, оказывается, специалист по минетам! - оживился Абрамов. - Может, переименовать его в Голубого?

Феликс поставил бутылку на тумбочку, и только потом, развернувшись, двинул Витю кулаком в грудь. Тот рухнул на кровать, радостно гогоча.

- А чего, - сказал он, - тебе пойдет. Голубые - они же модники и мажоры.

Феликс в самом деле одевался слишком хорошо для матшкольного мальчика. Родители, выездные физики, привозили ему шмотки из-за границы. Он был единственным в классе обладателем фирменных "ливайсов" и владельцем единственного в школе карманного магнитофона под названием "плейер". По мнению Глеба, все это искупалось только тем, что родители Феликса привозили из-за бугра Тамиздат, включая книгу стихов Бродского на вызывающе белой бумаге. Стихи, в отличие от давно знакомых, были красивые, но непонятные.

- Помнишь, - медовым голосом говорил Чак Феликсу, - в "Волшебнике Изумрудного Города" был Железный Дровосек. А у нас в классе будет Железный Гомосек.

Феликс притворился, что не слышит. Оптимальная стратегия, но и она не спасала. Почти каждый в их компании в конце концов обзавелся даже не кличкой, а мифологией. Миша Емельянов был Емелей, который сидит на печи и онанирует. Кроме того, на физкультуре кто-то заметил, что у него очень волосатые подмышки, и он стал "Мишка - пизда подмышкой". Валеру Вольфсона дразнили его младшей сестрой, которая училась на два класса младше, - намекали, что он с ней спит или, напротив, безрезультатно домогается. Глеб был в половой связи с таинственным инопланетным Гл'ом, которого он, как следовало из имени, регулярно еб. Феликс был Железным и только к Вите Абрамову ничего не липло. Сейчас прямо на глазах Железный превращался в Железного Гомосека, и процесса уже не остановить.

- Голубая ржавчина железо разъедает, - продекламировал первую строчку еще не сочиненного стихотворения Глеб и на всякий случай отскочил, опасаясь нокаута.

Почти все они писали стихи - короткие эпиграммы, переделки классики, самостоятельные поэмы, наполненные тонкими аллюзиями и шутками, непонятными тем, кто не знал почему строчки "засунул градусник подмышку, сначала раз, потом другой" чудовищно неприличны. Начал это, кажется, Витя, написав на пару с Глебом подражание "Завещанию" Франсуа Вийона, где один за другим были прописаны одноклассники и учителя, включая легендарного Кураня. Потом Феликс был воспет в поэме "Железный фарцует" - о том, как внезапно оставшись без средств к существованию, Феликс пытается продать джинсы и плейер, но не может найти покупателя по причине их запредельной дороговизны, и в конце концов сдается в металлолом. Дальше про каждого из компании сочинили не одно и не два стихотворения, и дело медленно, но верно шло к изданию толстого тома, который предполагалось вручить всем в ночь выпуска.

Один Чак не особо преуспел в рифмоплетстве, и даже немного из-за этого переживал - насколько Чак мог переживать. Он писал довольно смешные прозаические диалоги - но это не совсем то. И вот два месяца назад он напал на золотую жилу. Все началось с известной нескладушки "По реке плывет топор / железяка хуева / ну и пусть себе плывет / уши во все стороны", - и вскоре Чак изъяснялся уже только такими стихами.

Вот и сейчас, поднявшись, он сказал:

- Я хочу вам тост сказать,

чтоб все было заебись,

чтоб для всех была пизда,

и не для кого - пиздец!

Все заорали "Ура!" и выпили в честь Чака. Тут же открыли вторую бутылку и продолжили, уже без тостов. Глеб, чувствуя, что в голове шумит, поднялся и объявил следующего победителя:

- Я рад объявить, что премию по лингвистике получает Михаил Емельянов, автор блестящего термина "математический онанизм".

Емеля достал третью бутылку: он единственный знал правильный порядок - Абрамов и Глеб наблюдали за открыванием каждой бутылки с замиранием сердца. Ошибись Емеля - было бы им всем "вот за это нас и не любят!"

Назад Дальше