Сын - Жорж Сименон 12 стр.


Как сейчас вижу отца - сначала он удивился, потом улыбнулся. Смущен он был не меньше моего.

- Ну и что?

- Да ничего. Мне просто нужно было, чтобы ты это знал.

- Тебе понравилось?

Я отрицательно покачал головой. Мне хотелось плакать.

- Главное, не принимай это так трагично. Будут у тебя и более удачные опыты, а со временем…

- Ты думаешь, я не заболею?

Выходя из его кабинета, я чувствовал себя взрослым мужчиной - он говорил со мной так просто, откровенно, по-товарищески.

Хватило бы у тебя мужества как-нибудь вечером прийти ко мне с подобным разговором? Или ты давно прошел через это, но ничего мне не сказал?

Однажды, когда я уже собирался пожелать ему спокойной ночи, он показал мне в книге, которую читал в тот вечер, следующие строки: "Лишь перестав нуждаться в отце, сыновья по-настоящему понимают, что он был их лучшим другом".

Я так и не узнал, что это была за книга и кто ее автор, я не стал спрашивать об этом отца - иначе утратило бы свое значение то, что он хотел сказать мне с ее помощью. Может быть, ожидая меня, он нарочно открыл книгу на этой странице?

Да, это верно, тогда я не чувствовал, не понимал, какую роль он играет в моей жизни и будет играть даже после своей смерти.

Теперь-то я знаю, что означали эти быстрые испытующие взгляды, это едва заметное движение бровей, когда он чего-то во мне не понимал.

Догадывался ли он, что я склонен скорей сочувствовать Порелю, чем ему, что иной раз я завидую скромному мещанскому укладу жизни Никола и его матери?

Случалось, кто-нибудь из гостей спрашивал меня, так же как наши приятели спрашивают теперь тебя:

- Что вы собираетесь делать, когда окончите лицей? Будете префектом, как ваш отец?

Когда я был мальчиком, я, сам не знаю почему, отвечал "нет" с таким жаром, что все вокруг начинали улыбаться:

- Кем же тогда? Доктором? Адвокатом? Геологом?

Я опускал голову, стыдясь, что мне нечего им ответить, и отец обычно приходил мне на помощь, переводя разговор на другую тему.

Большинство моих товарищей уже знали, кем они хотят быть, некоторые остались верны своим намерениям и осуществили свои мечты.

Меня же этот вопрос пугал. Я чувствовал себя виноватым оттого, что не знаю, какое место займу в жизни, - я словно заранее отказывался выполнить свой долг перед обществом, и это казалось мне не менее позорным, чем быть негодным к военной службе или пытаться избежать ее.

Я тщетно старался представить себя занимающимся тем или иным делом, и мне уже начинало казаться, что я не такой, как все, что я вообще не смогу быть полезен обществу.

Я не хотел принадлежать к начальству, но и не чувствовал в себе мужества стать рабочим или одним из тех служащих, которыми были полны комнаты префектуры.

Я не хотел повелевать своими ближними и решать их судьбу, и вместе с тем мысль о подчиненном положении вызывала у меня протест.

Под влиянием Никола я уже почти решил изучать медицину - хотя бы для того, чтобы не расставаться с ним по окончании лицея. Увы, я боялся крови, и от одного слова "болезнь" мне становилось не по себе.

Мне было уже лет четырнадцать-пятнадцать, когда я однажды ответил какому-то депутату, задавшему мне обычный вопрос:

- Думаю, что буду изучать право.

Сказал просто так, не подумав, но отец, присутствовавший при этом, вздрогнул и не смог сдержать довольной улыбки; может быть, ему было приятно, что я хотя бы вначале пойду тем же путем, что и он. С тех пор я стал отвечать уже увереннее:

- Буду изучать право.

Я понимал, что судьей никогда не буду, еще меньше прельщала меня политическая карьера. Теперь, задним числом, я склонен полагать, что мое решение было проявлением своего рода трусости. Оно позволяло больше, не думать, не мучиться, не искать собственного пути. А просто избрать тот путь, который был мне предначертан.

Мой отец и два моих деда служили государству. Мне предстояло идти тем же путем - только и всего.

Потом будет видно, думал я, а пока ощутил облегчение оттого, что все прояснилось, хотя в глубине души испытывал какое-то унизительное чувство…

Не знаю, решил ли ты для себя этот вопрос, потому и стараюсь ни о чем тебя не спрашивать.

Экзамены на бакалавра я сдал в 1926 году, одновременно с Никола, через несколько месяцев после того, как сестра вышла замуж.

Сам удивляюсь: неужели столь значительный отрезок моей жизни уместился на нескольких страницах? А ведь я старался рассказать обо всем, и иногда мне казалось, что я вдаюсь в ненужные подробности, вспоминая мелочи, на которые в свое время не обращал внимания.

Мне подарили мотоцикл, о котором я давно мечтал, хотя втайне как будто даже побаивался этого. Мне всегда внушали страх грубость, страдания, болезни, а этот мотоцикл - огромная, желтая, содрогающаяся от выхлопов машина позволял словно бы бросить вызов самому себе. Я притворялся смельчаком. Я фанфаронил.

В октябре я поступил на юридический факультет в Пуатье; отец снял для меня комнату неподалеку от ратуши, у г-на и г-жи Бланпен, в чистеньком домике, где вкусно пахло едой, совсем как в квартире Никола.

Как сейчас вижу отца - он казался мне в ту минуту особенно элегантным и породистым - стоящим посреди этой комнаты на втором этаже, после того как квартирная хозяйка деликатно оставила нас одних; вижу желтые в розовый цветочек обои, кровать орехового дерева, покрытую стеганым одеялом, и небольшую печку у камина - в ней за слюдяным окошечком краснели угли.

Отец открыл окно, высунулся, посмотрел по сторонам. Помню, перед дверью как раз остановила свою тележку торговка овощами. Было десять часов утра, небо было спокойным, сереньким. Все в тот день было каким-то сереньким и печальным.

- Ну, сын…

Вероятно, я растерянно улыбнулся ему.

Он машинально открыл один за другим ящики комода, потом створки шкафа, где в ожидании моей одежды висели деревянные плечики.

- Мне пора возвращаться в Ла-Рошель.

- Я знаю.

Мы стояли друг перед другом неловкие, смущенные. Отец первым Нарушил молчание, словно подводя итог:

- Ну, вот!

И уже с порога спросил:

- В субботу приедешь?

- Вероятно… Конечно, если только не…

- До свидания, сын.

Начиналась моя новая жизнь. Я стал взрослым.

Глава 7

Казалось, все нити, связывавшие меня с Ла-Рошелью, отныне были порваны и центром моей жизни становился Пуатье. Отчетливо помню все - свою комнатку у Бланпенов, оклеенную желтыми в розовый цветочек обоями, перину, которой я укрывался и которую по утрам почему-то находил на полу, кухню за стеклянной дверью в первом этаже, куда я спускался пить кофе, торговку овощами, ежедневно около десяти часов останавливавшую свою тележку у соседнего дома; помню коридоры и аудитории университета, особую атмосферу того ресторанчика, где после занятий собирались студенты… И, однако, все это остается мне чужим, в моих воспоминаниях нет запахов, звуков, нет трепета жизни.

А ведь я был тогда в том возрасте, когда так обостренно, всеми порами, всем существом своим ощущаешь жизнь, ее вкус, ее запахи, когда между нами и внешним миром начинают возникать тайные, порой чувственные связи.

Мне почему-то кажется, что эта последняя фраза может найти в тебе отклик. Или я ошибаюсь? Со сверстниками, даже с твоей матерью я никогда не решался коснуться этой темы, должно быть, подобная стыдливость свойственна всем взрослым. Им неловко касаться некоторых вопросов - так мучительно неловко бывает во сне, когда вдруг видишь себя на улице в одной рубашке.

Не думаю, чтобы я был исключением. Как и у многих других, были и у меня годы, когда жизнь вдруг захлестывала меня, но потом вновь отступала, оставляя во мне неизгладимый след, - так остается и после отлива запах моря.

Но приходит время, когда мир вдруг оказывается лишенным запахов, когда предметы и пейзажи перестают быть для нас чем-то живым.

Мои воспоминания о Пуатье отчетливы и все же умозрительны, лишены красок. И не только потому, что к этому времени я уже потерял то, что назвал бы "состоянием душевной умиротворенности", но и потому, что в течение двух лет неожиданно для меня самого, и больше чем когда-либо, главным в моей жизни оставалась Ла-Рошель. Вздумай я сейчас оглянуться на свою жизнь, этот город все равно оказался бы ее географическим центром. Потому что именно здесь решилась моя судьба, а с ней судьба всей нашей семьи.

Мне было восемнадцать лет; я был сильным стройным парнем и довольно эффектно выглядел на своем новом мотоцикле. Я только что стал студентом, у меня была своя комната, я чувствовал себя свободным и без всякой робости наблюдал тот новый мир, в который входил.

В ближайшую субботу я, как и обещал отцу, отправился в Ла-Рошель, а затем стал ездить туда каждую субботу (кроме третьей субботы каждого месяца). Дома все было по-прежнему - моя комната, которая почему-то казалась мне другой, плохо освещенная столовая, неподвижный взгляд матери, язвительный голос Ваше.

От Никола я получил только две открытки: он писал, что в Бордо дела у него идут отлично, "преподаватели - ребята что надо", и обещал "кое-что порассказать, когда увидимся на рождественских каникулах".

Я вдруг с изумлением обнаруживаю, что именно сейчас, когда я подхожу к самому важному в своем рассказе, мне неожиданно изменяет память. Вернее, я с трудом восстанавливаю события в их хронологической последовательности. Память сохранила лишь отдельные, разрозненные картины, правда четкие, словно высеченные резцом, однако соотнести их друг с другом я могу не всегда. Так, например, ясно вижу себя в первое же воскресенье в Ла-Рошели, во время антракта в кинотеатре "Олимпия". Я стою на тротуаре и курю. Мимо идет бывший мой товарищ по лицею со своей девушкой и подмигивает мне. Пасмурно, холодно. Возвращаюсь в префектуру; в гостиной сестра и зять принимают своих гостей. Проходя мимо, слышу, как они о чем-то спорят.

Другой кинотеатр - уже в Пуатье, третье воскресенье. Я не поехал домой, потому что накануне вечером шел холодный дождь и на дорогах была гололедица. Потом сижу в ресторанчике, пью пиво, смотрю, как студенты третьего курса играют на бильярде.

В памяти у меня много таких разрозненных картин, я мог бы разметать их, словно колоду карт. А вот еще одна.

Ла-Рошель. Рождественский вечер, мы с Никола сидим в кафе. Мы много выпили, со мной это случилось впервые. Никола очень возбужден.

- А женщины в Пуатье есть? - спрашивает он меня каким-то торжествующим тоном.

Я не знаю, что ответить. Об этом я просто не думал. Правда, в ресторанчике, в котором я постоянно бывал, я успел заметить одну молодую женщину, которая всегда одиноко сидела у окна, будто кого-то ожидая.

- Ну, старина, в Бордо их полным-полно! Напав на эту тему, он уже не мог остановиться. В час ночи, когда он провожал меня до дверей префектуры, он все еще говорил о женщинах:

- Надо нам и тут найти себе парочку на время каникул. Теперь-то я в этом деле собаку съел.

У нас в зале возвышалась огромная нарядная елка, но не для нас - это была елка для детей служащих префектуры и самих служащих, которым во второй половине дня раздавали под елкой подарки. Сестра и Ваше встречали Рождество в городе. Мать уже спала. Отец читал у себя в кабинете, где стоял еще более густой аромат сигары, чем обычно.

- Доброго Рождества, отец!

- Доброго Рождества, сын!

Он, очевидно, сразу понял, что я пьян. Я и сам чувствовал, что у меня ярко блестят глаза и что я веду себя слишком развязно.

- Хорошо повеселился?

- Просто посидели в кафе "Де ла Пэ", поболтали с Никола.

Он мало знал Никола, видел его лишь мельком, когда тот иногда заходил ко мне.

- Мама здорова?

- Здорова. Как всегда, рано легла. Я тоже собираюсь ложиться.

Вероятно, ему хотелось перед сном закончить главу или книгу.

- Спокойной ночи!

- Спокойной ночи!

Наутро я проснулся разбитый, чувствуя жар во всем теле; во рту было сухо, ноги словно ватные, нос от сильного насморка красный. Очевидно, это был грипп, но и опьянение, к которому я не привык, тоже не прошло бесследно.

Три дня я провалялся в своей комнате, переходя с постели на кресло и обратно. Пытался читать, смотрел в окно на прохожих; курить было противно.

В тот год на Рождество все вокруг было белым-бело, но то не была радостная, возбуждающая белизна снега.

Рано утром, когда верующие шли к утренней мессе, а те, кто встречал Рождество в гостях, возвращались домой, с неба посыпалась ледяная крупа, которая постепенно скапливалась между камнями мостовой. В десять часов утра эта крупа все еще сыпалась, но, мелкая, почти невидимая, она едва угадывалась в воздухе. Небо, дома, тротуары - все стало белым и поблескивало недоброй, холодной голубизной, словно лезвие ножа.

Беатриса, наша тогдашняя кухарка, принесла мне завтрак, к которому я не притронулся.

Потом пришел отец, еще в халате:

- Что с тобой? Ты заболел?

- Должно быть, начинается грипп.

Он пробыл у меня минут десять. В этот рождественский день, как всегда на праздники, когда пустовало огромное здание префектуры, он чувствовал себя выбитым из колеи.

Я был совершенно спокоен. У меня не было того тревожного предчувствия, которое охватило меня несколько месяцев назад, в день моего приезда в Пуатье, когда мне показалось, будто начинается новая жизнь. Я не подозревал, что эти несколько дней, которые я провел в своей комнате, глядя в окно на темные силуэты прохожих, двигавшихся по противоположной стороне улицы, завершат первую половину моей жизни.

Сестра и ее муж встали около двенадцати часов и после завтрака зашли ко мне - они не считали мою болезнь серьезной, однако Ваше, который боялся заразы, на всякий случай не вошел в комнату, а только постоял у двери.

Никола не позвонил мне ни в этот день, ни на следующий. Это огорчило меня - мы с ним не условливались специально о встрече, но договорились, что каникулы будем проводить вместе.

Почему я почувствовал себя вдруг таким одиноким, таким покинутым? Кругом стояла тишина, во всем здании префектуры не было ни души; кабинеты, коридоры, лестницы - все опустело.

На улице было меньше машин, чем в обычные дни; прохожие шли съежившись, с поднятыми воротниками, засунув руки в карманы, шли торопливо, и белое облачко их дыхания парило над ними.

Помню, в середине дня на улице появилось семейство - отец, мать и трое ребятишек, все были принаряжены, видно, шли навестить дедушку или бабушку. Самый маленький, мальчуган лет пяти, повязанный красным вязаным шарфом и в красной вязаной шапочке, тащился неохотно, едва передвигая ноги. Родители торопились и нервничали, должно быть, все утро провели в хлопотах, потом устали, одевая детей. Я видел, как открываются рты, но не слышал слов, вдруг мать обернулась к малышу в красном шарфе, который, вероятно не желая идти дальше, сел на землю.

Очевидно, она велела ему немедленно встать, угрожая отнять игрушку или пугая еще каким-нибудь наказанием. Ничего не добившись, она набросилась на мужа, судя по всему, упрекая его в том, что он молчит, или в чем-нибудь еще.

На нем было черное пальто, явно купленное в магазине готового платья, он стоял смущенный, растерянный, потом внезапно схватил сына за ручонку, рывком поставил на ноги и вдруг, может быть неожиданно для самого себя, дал ему пощечину. Стоя у окна, я вздрогнул, и, должно быть, это передалось прохожему он поднял голову, заметил меня, и я увидел на его лице выражение такого стыда, какое мне никогда прежде не доводилось видеть.

Никола мне так и не позвонил. Появился он только на четвертый день. Раздался стук в дверь, я крикнул: "Войдите!" - он вошел, и в комнату вместе с холодным воздухом словно извне ворвалась жизнь.

- Говорят, ты болен? Но не серьезно, а? Он даже не стал дожидаться моего ответа, так не терпелось ему сообщить новость, с которой он пришел, так был он взбудоражен переменами, которые начались в нем еще в Бордо и теперь происходили все стремительней:

- У меня куча новостей, старик, да таких, что ты закачаешься! Помнишь, о чем мы с тобой толковали тогда, в канун Рождества?

Лицо его пылало от холода, он был разочарован, увидев, что я полулежу в кресле, как настоящий больной, ноги мои укрыты пледом, а рядом стоит кувшин с лимонным питьем; от возбуждения он даже забыл сесть.

- Я нашел женщин! Я ведь догадывался, что они есть не только в Бордо. Мы просто не знали, как взяться за дело, когда учились в лицее. Они считали нас молокососами, понял?

Он чувствовал себя мужчиной, взрослым мужчиной, он ликовал, он был горд и счастлив. - Курить здесь можно?

- Кури, конечно.

- А ты?

- Мне не хочется.

- Послушай-ка, что я тебе скажу: я раздобыл женщину не только для себя она блондиночка, премиленькая и все хохочет, - но и для тебя тоже. Это ее подружка, я уже говорил ей о тебе, она будет рада с тобой познакомиться.

Мне редко случалось видеть, чтобы человек так ликовал. Никола всегда был веселым парнем, без комплексов, как сказали бы теперь, но в ту минуту он поистине напоминал почку, готовую лопнуть от избытка жизненных соков.

Я смотрел на него, слушал - и злился. Нет, я не завидовал ему - я еще был далек от того, что его так волновало. Последние дни, завершившие метаморфозу Никола, я провел в своей комнате, в постели, и меня коробила его откровенность. Кроме того, было что-то унизительное в том, что он так запросто предлагал мне подругу.

- Понимаешь, они всегда вместе. Иначе родители не позволили бы им уходить из дому, они ведь не какие-нибудь потаскушки, а приличные девушки. Твоя брюнетка, у нее большие голубые глаза.

Он наконец уселся верхом на стуле, обхватив спинку и прищурившись от дыма сигареты.

- Мою зовут Шарлотта, но она требует, чтобы ее называли Лоттой. Работает парикмахершей в салоне красоты. Ей всего восемнадцать. Посмотрел бы ты, как сложена!

Никола радостно улыбался, едва скрывая желание поскорее поделиться со мной своей удачей, своими впечатлениями.

- Ты уж извини, что я выбрал первым, но ведь тебя не было, и потом, мне кажется, Лотта не в твоем вкусе. Она все время смеется: что ей ни скажи, от всего прыскает, в кино так хохотала, что соседи стали шикать и возмущаться. С ней, понимаешь, все страшно удобно складывается, мне отчаянно повезло. Отец ее - начальник поезда, мать - медицинская сестра в больнице. Ручаюсь, ты даже не догадываешься, почему это здорово.

В его тоне звучала насмешка, почти издевка, он снисходительно глядел на меня как на человека, во что-то еще не посвященного, еще не переступившего некий порог.

Назад Дальше