Письмо следователю - Жорж Сименон 3 стр.


Это был старый каменный дом с просторными прохладными комнатами и коридорами, где там и сям встречаются неожиданные повороты или ступеньки уже непонятного теперь назначения, где пахнет воском для пола и деревней, доспевающими фруктами, свежим сеном и ароматами кухни.

При жизни моего деда и бабки здание было господским домом, и кое-кто даже именовал его замком. К нему были приписаны четыре фермы по полсотни гектаров каждая.

При моем отце из четырех ферм остались лишь две.

Затем, перед самым моим появлением на свет - всего одна, и дом в свой черед превратился в ферму: отец самолично возделывал землю и разводил скот.

Он был выше, крупней и сильнее меня. Как мне рассказывали, на ярмарках он в подпитии не раз бился об заклад, что унесет на плечах лошадь, и местные старожилы уверяют - не проигрывал пари.

Женился отец поздно, на пятом десятке. Мужчина он был видный, сохранил еще приличное состояние и мог рассчитывать на хорошую партию, которая поправила бы его дела.

Если вы бывали в Фонтене-ле-Конт - от нас до него тридцать километров, вы, без сомнения, слышали о девицах Лану. Их было пять, и жили они с давно овдовевшей старухой матерью. В прошлом Лану были богаты, но глава семьи перед смертью просадил все, что имел, на бессмысленные спекуляции.

В годы зрелости моего отца семейство Лану - мать и пять дочерей - по-прежнему жило в своем большом доме на улице Рабле, которым еще сегодня владеют две старые барышни Лану, последние его обитательницы.

Трудно представить себе более безысходную и пристойную бедность, чем та, что столько лет царила в этом доме. Доходы были столь мизерны, что семья лишь однажды в день позволяла себе нечто вроде настоящей еды; это, однако, не мешало пяти девицам Лану, неизменно сопровождаемым матерью, во всем параде, при шляпах и перчатках являться к обедне и вечерне, а затем с гордо поднятой головой шествовать по улице Республики.

Самой младшей было лет двадцать пять, но той, на которой в один прекрасный день женился мой отец, уже перевалило за тридцать.

Она и стала моей матерью, господин следователь. Вы, надеюсь, понимаете, что выражение "счастливый брак" имеет для нее иной смысл, чем для господ судей.

В Бурнеф она приехала с отчаянным малокровием, и еще много лет свежий деревенский воздух вызывал у нее головокружение. Рожала она трудно, и все думали, ей не встать, тем более что, появившись на свет, я весил целых шесть кило.

Я писал, что отец сам обрабатывал часть своей земли.

Это правда, но не совсем. В наших краях труд земледельца в значительной мере состоит из посещения ярмарок, а они происходят во всех деревнях округи.

К этому и сводилась работа моего отца. А еще он устраивал облавы на кроликов и кабанов, когда те слишком уж рьяно шкодили в окрестностях.

Отец родился, можно сказать, с ружьем в руках. Отправляясь в поля, он брал его на ремень. В трактирах держал между коленями, и, насколько я помню, у ног его, уткнувшись мордой в сапоги, всегда лежала собака.

Как видите, я не преувеличивал, утверждая, что теснее связан с землей, чем вы.

Я ходил в деревенскую школу. Ловил рыбу, лазил по деревьям, как мои сверстники.

Замечал я тогда, что мать моя постоянно грустна?

Честное слово, нет. Серьезность, никогда не покидавшая ее, казалась мне приметой всех матерей вообще; кротость и неизменная, но как бы приглушенная улыбка - тоже.

Отец сажал меня на рабочих лошадей и волов, угощал подзатыльниками, бросал мне словечки, от которых мать так и вскидывало, и от его усов, на моей памяти уже седых, с самого утра несло вином или кое-чем покрепче.

Отец пил, господин следователь. В каждой семье кто-нибудь пьет, разве не так? В моей таким оказался отец.

Он пил на ярмарках. Пил на фермах и в трактирах. Пил дома. Высматривал с порога прохожих и затаскивал их в винный погреб: ему нужен был предлог для выпивки.

Особенно опасны для него были ярмарки: в подпитии самое чудовищное озорство казалось ему заурядной шалостью.

Лишь с годами я понял, что не раз видел людей, похожих на моего отца, и могу поручиться: в каждой деревне найдется такой же.

Вас отделяет от земли целое поколение, и вам, понятное дело, незнакомы безжалостно монотонная смена времен года, тяжесть неба, с четырех утра начинающего давить на плечи, и тянущиеся часы, любой из которых еще более обременен повседневными заботами, нежели предыдущий.

Есть люди, не замечающие этого; про них говорят, что они счастливы. Другие пьют, ездят на ярмарки, бегают по девкам. Таким был мой отец.

Проснувшись он сразу же взбадривал себя стопкой водки - она придавала ему ту веселую энергию, какой он славился во всей округе. Затем ему требовались новые стопки, новые бутылки - они поддерживали в нем показной оптимизм. И моя мать, господин следователь, понимала его. Это главное, за что я люблю и уважаю ее.

Большая часть нашей жизни протекала в общей столовой; ухо я, как все дети, держал востро, но никогда не слышал, чтобы мать упрекнула:

- Опять пил, Франсуа!

Если в ярмарочный день отцу случалось просадить на девок стоимость целой коровы, мать никогда не спрашивала, где он был.

Думаю, что про себя она называет это "почтением". Она почитала в отце мужчину, и дело тут не только в благодарности за то, что он взял в жены одну из девиц Лану. Мать просто сознавала в душе, что ее муж иначе не может.

Сколько раз по вечерам, уже лежа в постели, я слышал, как фанфарно-резкий голос отца возвещал о нашествии его распьяным-пьяных приятелей: он подбирал их где попало и приводил к себе раздавить отвальную бутылку.

Мать прислуживала им. Время от времени подходила к моей комнате и прислушивалась. Я притворялся спящим: я знал, она страшно боится - вдруг я запомню неблагозвучные слова, раздающиеся в столовой.

Раза три-четыре в год мы продавали кусок земли, "отруб", как у нас говорят.

- Ба! Этот участок приносит нам больше хлопот, чем денег, - так до него далеко, - оправдывался отец, утрачивавший в подобных обстоятельствах обычный самоуверенный вид.

И потом много дней, порою недель, не пил, даже стопки водки себе не позволял. Силился выглядеть веселым, но в веселости его чувствовалось что-то напускное.

Однажды, играя у колодца - я это хорошо помню, - я заметил, что отец лежит под стогом, вытянувшись во весь рост и глядя в небо; он показался мне таким длинным, таким неподвижным, что я подумал: "Папа умер" - и расплакался.

Он услышал и словно очнулся от сна. Я все думаю, сразу ли он узнал меня - взгляд у него был совершенно отсутствующий.

Это произошло в один из тех аквамариновых вечеров, когда небо - сплошная белизна, а трава приобретает темно-зеленый оттенок и каждая травинка четко, как на картинах старых фламандских мастеров, вырисовывается на фоне бесконечности.

- Ты что, малыш?

- Бежал, ногу подвернул.

- Садись-ка сюда.

Я струхнул, но все же опустился рядом с ним на траву. Он обнял меня за плечи. Вдалеке виднелся наш дом, и дым из трубы столбом поднимался к белому небу. Отец молчал, пальцы его легонько стискивали мне плечо.

Мы оба смотрели вдаль. Глаза у нас стали, наверно, одного цвета, и я спрашивал себя, не страшно ли и отцу, как мне.

Не знаю, сколько еще я выдержал бы в таком напряжении - у меня, наверно, кровинки в лице не было, - но тут со стороны Забытого леса донесся выстрел.

Отец стряхнул с себя оцепенение, поднялся, вытащил из кармана трубку и обычным тоном бросил:

- Гляди-ка! Матье зайца на Нижнем лугу гонит.

Прошло два года. Я не отдавал себе отчета, что отец уже стар, гораздо старше, чем отцы у других ребят. Он все чаще вставал по ночам, и я слышал бульканье воды и перешептывание, после чего, по утрам вид у него был утомленный. За столом мать придвигала к мужу картонную коробочку и напоминала:

- Не забудь принять таблетку.

Наконец однажды, когда я был в школе, в класс вошел папаша Куртуа, один из наших соседей, и о чем-то вполголоса заговорил с учителем. Оба поглядывали на меня.

- Дети, прошу вас, посидите спокойно… Алавуан, мальчик мой, выйди со мною во двор.

Было лето. Камни двора нагрелись. Под окнами цвели махровые розы.

- Послушай, Шарль…

Старый Куртуа уже стоял у ворот и ждал, прислонясь спиной к кованой чугунной ограде. Учитель, как когда-то отец, обнял меня за плечи. В голубом, очень голубом небе заливались жаворонки.

- Ты ведь уже мужчина, верно, Шарль? И, по-моему, очень любишь свою маму. Так вот, ты должен ее любить еще больше: теперь ты ей особенно нужен…

Еще до последней фразы я все понял. И хотя раньше я просто не представлял себе, как это мой отец может умереть, я без труда представил его себе мертвым: вытянулся во весь рост и лежит под стогом, как в тот сентябрьский вечер два года назад.

Я не плакал, господин следователь, как не плакал и на суде. Жаль, журналисты не знают: они усмотрели бы в этом повод лишний раз сравнить меня со скользкой жабой! Я не плакал, но мне казалось, в жилах моих иссякла кровь, и когда старик Куртуа за руку повел меня к себе, я шел как пьяный, и мир вокруг тоже качался, как пьяный.

К отцу меня не пустили. Домой я вернулся лишь после того, как его положили в гроб. Люди, являвшиеся к нам проститься с покойным - а шли они с утра до вечера, и всем полагалось ставить выпивку, - в один голос твердили, покачивая головой:

- Подумать только! Он так любил охоту, с ружьем не расставался…

И тридцать пять лет спустя раздутый спесью и багровый от самодовольства адвокат домогается у моей бедной матери:

- Вы уверены, что ваш муж не покончил с собой?

У наших бурнефских крестьян больше такта. Они, разумеется, говорили между собой о случившемся. Но не сочли необходимым говорить об этом с моей матерью.

Отец совершил самоубийство? Ну и что из того?

Отец пил.

А мне хочется сказать вам одну вещь, господин следователь. Только боюсь, при всем вашем уме, вы меня не поймете.

Не стану вас убеждать, что те, кто пьет, - лучшие из людей; нет, они просто видят нечто такое, чего не в силах достичь и чего вожделеют до боли в сердце, такое, что видели мы с отцом в тот вечер, когда сидели вдвоем под стогом и в наших глазах отражалось бесцветное небо.

А теперь представьте себе, что я произношу последнюю фразу перед господами судьями и хромым скорпионом-газетчиком!

Нет уж, поговорим лучше о Жанне, первой моей жене.

В один прекрасный день в Нанте важные господа торжественно вручили мне, двадцатипятилетнему парню, диплом врача. В тот же день, по окончании церемонии, где с меня сошло сто потов, еще один господин преподнес мне, хотя и с меньшей помпой, коробочку с вечным пером, на котором золотыми буквами были выгравированы мое имя и дата защиты диплома.

Вечное перо особенно меня порадовало. Оно - первое, что я получил в жизни действительно бесплатно.

Вам, юристам, подобная удача не выпадает: вы не так непосредственно связаны с известными областями большой коммерции.

Вечное перо было подарено мне, как и остальным молодым медикам, одной крупной фармацевтической компанией.

Мы, выпускники, провели довольно разгульную ночь, и мать моя, присутствовавшая на церемонии, до света ждала меня в гостинице. Утром, так и не сомкнув глаз, я уехал с нею, но не в Бурнеф, где она продала почти всю оставшуюся у нас землю, а в деревню Ормуа, километрах в двадцати от Ла-Рош-сюр-Иона.

Мне кажется, в этот день мать была совершенно счастлива. Маленькая, худенькая, она тряслась рядом со своим здоровенным сыном сперва в поезде, потом в автобусе, и - позволь я это - сама потащила бы мои чемоданы.

Быть может, она предпочитала, чтобы я стал священником? Не исключено. Ей всегда хотелось видеть меня священником или врачом. Я выбрал медицину, чтобы сделать ей приятное: самому мне милей всего было просто шататься по полям.

В тот же вечер я приступил, так сказать, к своим обязанностям: мать купила мне в Ормуа врачебный кабинет местного доктора, полуослепшего старика, решившего наконец уйти на покой.

Длинная улица. Белые дома. И площадь: с одной стороны церковь, с другой - мэрия. Старухи до сих пор ходят в белых вандейских чепцах.

Наконец, мать приобрела для меня большой голубой мотоцикл: мы были слишком ограничены в средствах, чтобы обзавестись машиной, а мне предстояло разъезжать по окрестным фермам.

Дом доктора был светлый, но слишком велик для двоих: нанять служанку мать не соглашалась и в приемные часы сама впускала больных.

Старый доктор - звали его Маршандо - переехал на другой край деревни, где купил небольшой участок и целыми днями ухаживал за садом и огородом.

Он был тощий, совершенно седой и носил широкополую соломенную шляпу, которая придавала ему сходство с каким-то странным грибом. Прежде чем заговорить с человеком, он долго всматривался и ждал, пока собеседник первым откроет рот: из-за плохого зрения он узнавал теперь людей только по голосу.

Был ли я счастлив, господин следователь? Не знаю.

Но благих намерений - преисполнен. Меня всегда преисполняли благие намерения. Мне хотелось делать приятное всем, и в первую очередь матери.

Вы представляете себе нашу скромную семейную жизнь? Мать обихаживала и баловала меня. Все утро сновала по слишком просторному дому, стараясь сделать его поуютней: она словно испытывала смутную потребность удержать меня.

Удержать от чего? И не для того ли, чтобы удержать, она хотела видеть меня либо врачом, либо священником?

Она вела себя с сыном так же послушно, так же смиренно, как с отцом, и я редко видел ее сидящей за столом напротив меня: она старалась держаться при мне, словно простая служанка.

Мне частенько приходилось вскакивать на мотоцикл и мчаться к своему старому собрату: я был новичок и во многих случаях становился в тупик.

Понимаете, я старался. Стремился к совершенству.

Считал, что коль скоро я врач, медицина для меня - священнодействие.

- Папаша Кошен? - переспрашивал Маршандо. - Суньте ему таблеток франков на двадцать, и будет доволен.

Аптеки в деревне не было, и я сам торговал тем, что прописывал.

- Они тут все на одно лицо. Главное, не говорите вслух, что от лекарства им будет не больше пользы, чем от стакана воды. Они потеряют к вам доверие, и, что хуже всего, вы заработаете только на налоги да плату за патент.

Побольше лекарств, друг мой! Побольше лекарств!

И вот что забавно - как садовник старик Маршандо сам был похож на своих пациентов, над которыми так потешался.

С утра до вечера он фаршировал землю самыми невероятными химикалиями: вычитает про них в рекламных проспектах и выписывает, не считаясь с расходами.

- Лекарства! Наши не хотят, чтоб их вылечили; они хотят, чтоб их лечили… Главное, не говорите им, что они здоровы, не то пиши пропало.

Доктор Маршандо вдовец, старшую дочь выдал за аптекаря из Ла-Рош, а младшая, двадцатилетняя Жанна, жила с ним.

Я уже говорил и повторяю, что был преисполнен благих намерений. Я не знал даже, хороша ли Жанна собой. Зато знал: по достижении определенного возраста мужчина должен жениться.

Жанна так Жанна! Она застенчиво улыбалась мне при каждом моем визите. Подавала стакан белого вина - это в наших краях традиция. Держалась скромно, неприметно. Вся была такая неприметная, что теперь, шестнадцать лет спустя, я делаю над собой усилие, чтобы вспомнить, как она выглядела.

Она была кротка, как моя мать.

Приятелей в деревне я не завел. В Ла-Рош-сюр-Йоне бывал редко, предпочитая в свободное время садиться на мотоцикл и уезжать на охоту или рыбную ловлю.

Так сказать, ухаживать за Жанной мне не понадобилось.

- По-моему, ты неравнодушен к Жанне, - сказала мать как-то вечером, когда мы молча сидели при лампе, дожидаясь отхода ко сну.

- С чего ты взяла?

- Она славная девушка. О ней худого не скажешь.

Да, да, славная, одна из тех, что шьют к Пасхе новое летнее платье и шляпку, а ко Дню поминовения - зимнее пальто.

- Не вековать же тебе холостяком…

Бедная мама! Она явно предпочла бы видеть меня священником.

- Хочешь, я поспрашиваю, как она на твой счет?

Мать нас и окрутила. Жениховство мое длилось год: в деревне спешка со свадьбой всегда расценивается как вынужденная.

Я вновь вижу большой сад Маршандо, потом гостиную, где в камине пылали поленья и старый доктор незамедлительно засыпал в кресле.

Жанна шила себе приданое. Затем настало время готовить подвенечное платье, наконец - составлять и пересоставлять список приглашенных, тратя на это целые вечера.

Не так ли женились и вы, господин следователь? Под конец я, кажется, начал проявлять нетерпение. Когда я перед уходом обнимал Жанну в дверях, тепло ее тела кружило мне голову.

Старый Маршандо был доволен: пристроена и младшая.

- Вот теперь я заживу в свое удовольствие, - повторял он слегка надтреснутым голосом.

Мы провели три дня в Ницце: денег на оплату временного заместителя у меня не было, и я не мог надолго оставлять пациентов.

Мать моя получила дочь - и гораздо более послушную, чем если бы Жанна была ее собственным ребенком.

Она продолжала вести хозяйство.

- Что я должна делать, матушка? - с ангельской кротостью осведомлялась невестка.

- Отдыхайте, дитя мое. В вашем положении…

Жанна сразу же забеременела. Я собирался отправить ее рожать в Ла-Рош-сюр-Йон: мне было чуточку страшно. Тесть поднял меня на смех:

- Здешняя повитуха сделает все ничуть не хуже. Она принимала добрую треть деревни.

Тем не менее роды оказались трудными. И опять тесть подбадривал меня:

- С моей женой в первый раз было еще хуже. Но увидите, во второй…

Сам не знаю почему, я все время толковал о сыне, и женщинам, то есть матери и Жанне, запала в голову мысль о мальчике.

Родилась, однако, девочка, а жена после родов три месяца пролежала в постели.

Извините, господин следователь, что я пишу о ней с таким кажущимся безразличием. Дело, видите ли, в том, что я совсем не знал ее - ни тогда, ни после.

Она была в моей жизни только декорацией, знаком подчинения условностям. Я был врачом, обзавелся кабинетом, светлым и веселым домом. Женился на приличной и послушной девушке. Она родила мне ребенка, и я в меру сил заботился о ней.

Издалека все это кажется мне ужасным. Я ведь даже не попытался понять, что она такое на самом деле, о чем думает, чем живет.

Четыре года мы спали с ней в одной постели. Коротали вечера в обществе моей матери, а иногда и папаши Маршандо, заглядывавшего к нам пропустить перед сном стаканчик.

Теперь это для меня - как выцветшая фотография.

Но, уверяю вас, я не возмутился бы, если бы судья, грозно указав на меня пальцем, возгласил:

- Вы убили ее!..

Это правда. Только я этого не знал. Если бы меня в упор спросили: "Любите ли вы жену?" - я совершенно искренне ответил бы: "Разумеется!"

Жену полагается любить - так уж принято. А дальше я не заглядывал. Принято также делать с ней детей.

Окружающие в один голос твердили мне:

- В другой раз у вас получится здоровенький мальчуган…

И я соблазнился перспективой заиметь здоровенького мальчугана. Матери это тоже было по душе.

Назад Дальше