Глава первая
Во времена моей юности футбол был еще далеко не так популярен, как нынче, и для мальчишек не существовало ничего, кроме яростных схваток на арене. Мы знали наизусть имена всех прославленных тореро и, хотя испытывали особую нежность к андалузцам, любили всех. У нас редко хватало денег на то, чтобы купить билет на корриду, и каждый пытался проскользнуть зайцем. Скольких же подзатыльников и пинков стоила эта страсть к тавромахии! Хотя, честно говоря, все сторожа, как штатские, так и военные, вполне разделяя наш восторг, закрывали на это глаза гораздо охотнее, нежели сегодняшние. Пасхальная коррида знаменовала для нас, поклонников, истинное начало года, правда очень короткого, ибо он длился лишь с апреля по октябрь. Все семь месяцев мы вычитывали из родительских газет результаты боев и могли с полным знанием дела составить иерархию достоинств коррид Сан-Изидор в Мадриде, Сан-Фердинанд в Аранхуэсе, Сан-Фирмин в Памплоне, Тела Господня в Толедо и Благодарения в Барселоне. Однако больше всего нас, несомненно, волновали корриды Сан-Мигель в Севилье. Проходили они в самом конце сезона.
Если мы не разговаривали о быках, то тренировались. Каждый по очереди играл роль животного, вооружившись парой деревяшек вместо рогов. Наиболее подвижные делали вид, будто втыкают бандерильи. Те, кого соглашались везти на себе более крепкие друзья, изображали пикадоров. И наконец те, кого вся компания считала самыми одаренными, становились главами этих воображаемых куадрилий и, насколько позволял мнимый бык, демонстрировали искусство работы с плащом. Даю слово, если нашим "натуреллам", "фаролам" и "молинетам" не хватало технического совершенства, то, во всяком случае, они свидетельствовали о бойцовском темпераменте. Стоит закрыть глаза, как я переношусь на тридцать лет назад и вижу себя мальчишкой: вот я гордо выгибаю торс под благодатным севильским солнцем, вздымаю тучи пыли на берегу реки и раскланиваюсь с победоносным видом, дабы сорвать аплодисменты девочек. А те, накинув на головы платки и тряпки, стараются походить на закутанных в мантильи прекрасных сеньорит, в дни корриды проезжающих по улицам в каретах. Одной из тех девочек была Консепсьон, и я уже тогда ее любил…
По-моему, я всегда любил Консепсьон. Сколько ни роюсь в памяти, не могу припомнить, чтобы кто-то еще когда-либо затронул мою душу. Ни до ни после. Она тоже была ко мне привязана, и, наигравшись, мы возвращались домой взявшись за руки, подражая героям наших грез. Прохожие подсмеивались над нашей детской серьезностью, а старики-соседи говаривали: "Эти двое любят друг друга! Вот увидите, в один прекрасный день они встанут рядышком на колени в церкви Святой Анны… Vayan con Dios, muchachos!"[4].
Но в церковь Святой Анны повел Консепсьон Луис…
Однако в те далекие времена о Луисе еще и речи не было. Я провожал Консепсьон к отцу, бакалейщику на калле[5] Кавадонга. Добряк сочувствовал нашей взаимной нежности и, если в лавке не было никого, кроме двух-трех завсегдатаев, весело кричал:
– А вот и наши enamorados[6] вернулись! Ну, когда свадьба?
– Когда вырастем, - отвечал я с непоколебимой уверенностью ребенка.
И под общий хохот (а порой и слезы умиления, коли поблизости оказывались женщины) папаша Манчанеге заключал:
– Тогда поцелуйтесь и храните друг другу верность, малыши!
И я, ничуть не стыдясь, обнимал Консепсьон и целовал в обе щеки. Что ж, я-то сумел сохранить верность.
В двенадцать, в четырнадцать, в шестнадцать лет всегда и везде, будь то праздник или обычная прогулка, Консепсьон шла рядом со мной. Она любила быков, потому что их любил я, и немало гордилась тем, что я хочу стать тореро. С возрастом наши тренировки становились все сложнее, и часто, вытирая пот с моего разгоряченного лица, Консепсьон говорила:
– Эстебанито, ты станешь величайшим матадором Севильи, таким же великим, как Бельмонте!
Мои родители нисколько не пытались охладить мою страсть к быкам, даже наоборот. Отец работал муниципальным дворником, а мама нанималась помогать по хозяйству. Мы были бедны, но и Консепсьон, несмотря на то что ее отец держал крошечную лавчонку, жила не намного богаче. Впрочем, это не имело никакого значения, раз мы любили друг друга. Почти все мое время уходило на тренировки, но мне приходилось зарабатывать хоть несколько песет в день на пропитание. Я добывал их на Кордовском вокзале, перетаскивая багаж богатых иностранцев. Я умел определять их с первого взгляда. Я был худ, подвижен и улыбчив, знал это и умел пользоваться обаянием, особенно безотказно действовавшим на англичанок, которые, очевидно, видели во мне воплощенный тип андалузца и явно жалели, что я не разгуливаю с гитарой через плечо. Среди англичанок попадались не только старые девы, некоторые были даже чертовски хороши собой, но я любил лишь свою Консепсьон и считал ее красивее всех на свете.
Так протекли чудесные годы. Я превратился в статного парня, а Консепьсон могла бы вскружить голову любому мужчине в Триане, но все знали, что она моя невеста, и никто не позволял себе ни малейших поползновений.
Обе наши семьи сопровождали меня, когда я дебютировал на новильяде[7] в Кармоне. Я выступил достаточно хорошо, чтобы вечером в кафе, где за бокалом анисовой собираются любители боя быков, обо мне говорили. Это далось мне легко. Я родился тореадором. Просто чувствовал быка и знал, каким рогом он попытается ударить. Мы с ним понимали друг друга, как два противника, в смертельной схватке не теряющие взаимного уважения. Страха я не ведал, и Консепсьон никогда не дрожала за меня, уверенная, что из любого положения я выйду с честью. Я поклялся папаше Манчанеге, что женюсь на своей любимой лишь после того, как получу альтернативу и стану матадором.
Три года я выступал в окрестностях Севильи, потом, по мере того как моя репутация крепла, меня стали приглашать и в более отдаленные места. Сбережения росли, и я уже готовился ко дню, когда благодаря собственным успехам и симпатиям афисьонадо[8] на нашей плаца Монументале получу альтернативу из рук Доминго Ортега, седовласого тореро, который собирался к нам на корриду в сентябре. Будущее рисовалось в самом радужном свете, и все вокруг радовались.
А потом появился Луис.
Луис Вальдерес был младше меня на два года. Мы встретились на новильяде неподалеку от Альбасете, куда он приехал из родной Валенсии. Меня сразу покорила его элегантная и очень изобретательная техника, но я тут же почувствовал, что парень боится быков и, хотя мужество и гордость не позволяют поддаться страху, когда-нибудь это сыграет с ним скверную шутку. Луис был очень красив. Не так силен, как я, но несколько плотнее. Мы, цыгане, сухи, словно побеги виноградной лозы, и состоим из сплошных углов. Валенсийцы гораздо мягче. Слегка напевная речь и природная небрежность придают им изящество, которого мы лишены. Луис мне понравился. А после того как в Куэнке я спас ему жизнь, мы стали друзьями. Если бы я инстинктивно не бросился в бой в тот самый момент, когда Луис упал, бык поднял бы его на рога. Плащ на мгновение ослепил зверя, и тот в ярости бросился на меня. Что и требовалось. В тот же вечер Вальдерес, у которого не было родных, предложил мне побрататься, и я увез его с собой в Севилью. Там он познакомился с моими родителями и с Консепсьон. Шесть месяцев бок о бок мы сражались с быками, и журналисты в хвалебных статьях объединяли наши имена. Мы должны были получить альтернативу в один день, и оба только о том и мечтали.
Как-то в июне мы возвращались с корриды Сан-Хуан в Аликанте. Мы еще недостаточно разбогатели, чтобы разъезжать в машине с шофером, а потому всегда старались не пропустить поезд. В тот раз мы сидели в вагоне молча: во-первых, устали, а во-вторых, с некоторых пор между Луисом и мной возникло нечто вроде тонкой перегородки, и я тщетно ломал голову над причиной отчуждения. Вдруг я заметил, что Вальдерес смотрит на меня полными слез глазами. Я страшно удивился.
– Что с тобой, Луис?
Он попытался уклониться от ответа.
– Ничего, ничего, уверяю тебя…
– Да ну же! Ведь ты чуть не плачешь! - (Правда, надо сказать, у валенсийцев вообще часто глаза на мокром месте). - Я уже давным-давно хочу спросить, в чем дело. Ты переменился ко мне, Луис. Почему?
– Мне стыдно!
– Стыдно?
– Ты спас мне жизнь, а в благодарность я отнимаю твою!
Он разрыдался. А мне, хоть я и не понял ни одного из его слов, вдруг стало страшно. Я схватил его за грудки и ' потряс.
– Говори!
Но Луис продолжал молчать, и тогда ужасное подозрение пронзило мне сердце.
– Это связано с Консепсьон?.. - чуть слышно проговорил я.
– Да, - скорее выдохнул, чем ответил Луис.
Тут все закружилось у меня перед глазами, и я внезапно возненавидел своего друга. Подавив охватившее меня бешенство, я почти спокойно сказал:
– Я убью тебя, Луис.
– Мне все равно… в любом случае не вижу выхода из этого положения…
– Из какого положения, hijo de puta[9]?
– Так или иначе я потеряю либо тебя, либо Консепсьон… Я люблю вас обоих. Надо бы уйти, но она будет несчастна вдали от меня, а я - без нее и без тебя…
– Она тебя любит? И призналась в этом?
– Да.
Консепсьон… Я никак не мог поверить… Консепсьон и наши клятвы… наши, такие давние, обеты друг другу… Целый мир образов замелькал перед моими глазами, убеждая, что сама мысль об измене чудовищна. Консепсьон не может любить другого! Это невероятно! Я снова накинулся на Луиса:
– Ты врешь! Признайся, что врешь!
– Нет… - сдавленным голосом простонал он. - Мы уже давно хотели признаться тебе во всем, но не решались…
Еще никогда в жизни я не был так близок к убийству.
– Она твоя любовница?
Он кинул на меня возмущенный взгляд.
– Опомнись, Эстебан! Ты же ее знаешь!
– Ты целовал ее?
– Никогда! Какое я имел право?
– Но ты все же считаешь себя вправе отнять ее у меня?
– Нет… потому-то и сказал тебе…
Что за ночь я пережил!.. Я хотел убить их обоих, но отлично понимал, что никогда не посмею поднять руку на Консепсьон… Я знал, что могу заставить ее сдержать прежние клятвы, что она подчинится. Но разве будешь счастлив с женщиной, если она думает о другом?.. Я решил завтра же встретиться с Консепсьон и выложить ей все, что у меня на душе. Я напомню ей нашу юность. Я скажу ей, что нельзя предавать такую глубокую любовь ради, быть может, мимолетного увлечения… Я умолю ее… Но при этой мысли все во мне взбунтовалось. Эстебан Рохилла встает на колени лишь перед быком! Если же мы расстанемся врагами, Консепсьон уедет с Луисом и я больше никогда ее не увижу. А я не представлял себе жизни без Консепсьон!
Когда в комнату проникли первые лучи рассвета, я твердо решил принести себя в жертву, чтобы не потерять возлюбленную.
Я увел ее на берег реки, где мы играли в детстве. Мы долго шли рядом и молчали. Первой решилась заговорить Консепсьон.
– Эстебанито… Луис тебе рассказал?..
– Да.
– Тебе больно?
– Чуть-чуть.
Каких же усилий стоила мне эта нотка беспечности в голосе! Я почувствовал, что Консепсьон очень удивлена. Она, наверняка, приготовилась к тягостным объяснениям.
– Вот как? Только чуть-чуть? - с легкой досадой переспросила она.
– Ты его любишь, не так ли?
– Да.
– И собираешься выйти за него?
– Да.
– Так что же, по-твоему, я могу еще сказать?
Консепсьон растерялась.
– Но, Эстебанито… мне казалось… ты… меня любишь?
– Детская любовь, которую мы, быть может, принимали слишком всерьез… В глубине души я больше всего люблю бой быков… Так что выходи за Луиса и мы останемся братом и сестрой, как прежде.
Обмануть других оказалось гораздо труднее. И ни один бой не сравнить по тяжести с тем, какой мне пришлось вести с самим собой в день венчания моей любимой. С того самого дня я утратил интерес ко всему на свете. Угас и огонь, воодушевлявший меня на арене. Сначала говорили о моем временном затмении, но потом пришлось смириться с очевидным фактом: я перестал быть самим собой… и уже никогда не стану тем, кем обещал быть. Луис получил альтернативу один. Во время церемонии я стоял в калехоне[10], и на сей раз слезы выступили на моих глазах. Получив из рук Ортеги мулету[11] и шпагу, Луис подошел и расцеловал меня под аплодисменты толпы. Многие меня узнавали. Луис выступил довольно успешно, но я заметил его слишком нервозную подвижность ног. Он по-прежнему боялся быков. Консепсьон тоже не могла скрыть испуга, а ведь она никогда не тревожилась во время моих схваток. Потому ли, что любила меньше, чем Луиса, или так твердо верила в мои силы?
Мало-помалу я почти перестал выходить на арену, и обо мне забыли. Зато слава Луиса Вальдереса как восходящей звезды упрочивалась. Изящество, элегантность и мягкость (на мой вкус, чрезмерная) его фаэны[12] снискали Луису прозвище "Валенсийский Чаровник". Однажды вечером я обедал у него на баррио Санта-Крус - Луис и Консепсьон жили в очаровательном домике, где царили солнце и благодатная тень, а тишину нарушало лишь журчание фонтана в патио и пение птиц в клетках, искусно запрятанных среди листвы деревьев. Это жилище, с его изысканным убранством, служило вполне достойным обрамлением хозяину. Тут-то я и объявил о своем намерении расстаться с ареной окончательно. У них обоих хватило такта не выказать удивления. Мое падение было слишком очевидным, слишком заметным, чтобы кто-то, а уж тем более знаток, мог делать вид, будто ничего не видит. Довольно долго мы молчали, потом, когда Консепсьон принесла кофе, Луис спросил:
– И чем же ты собираешься заняться?
– Не знаю.
– Ты ведь не сможешь жить без быков…
– О, знаешь, Луис, мы часто воображаем, будто не в силах существовать без того или без этого… а на поверку оказывается, что как-то обходимся…
– Послушай… мне нужно, чтобы на арене рядом со мной был кто-то… кто хорошо знает меня и кого я знаю… Хочешь быть моим доверенным лицом[13]?
Я согласился. Все по той же причине: не удаляться от Консепсьон, которую я любил так же, как в день первой встречи, много-много лет назад…
Консепсьон помогала вести хозяйство старая Кармен Кахибон, вдова пикадора. Как-то утром я зашел просто так, без предупреждения, и услышал, что женщины ссорятся. Я смутился, не решаясь заявить о своем присутствии и боясь, что меня сочтут нескромным, а кроме того, мне страшно не хотелось слушать глупые крики, которые могли бросить хоть какую-то тень на возвышенный образ Консепсьон, живущий в моей душе. Не знаю, в чем провинилась старая Кахибон, но, так или этак, Консепсьон решила дать ей расчет.
– Ладно, я уйду, - буркнула старуха, - но зато уж я-то могу вернуться в Триану с высоко поднятой головой!
Похоже, это замечание страшно задело Консепсьон. Почувствовав в словах старухи скрытое обвинение, она, совсем как девчонка тех, прежних, времен, запальчиво воскликнула:
– Я тоже!
– Вы? Ну уж нет!
– Это почему же?
– Потому что там вам никогда не простят убийство величайшего матадора из всех, кто когда-либо увидел свет в Триане!
Этот неожиданный выпад несколько охладил Консепсьон.
– Что вы болтаете? Насколько мне известно, я еще никого не убивала!
– Вот так? А Рохилла? Эстебан Рохилла, с которым вы были обручены с детства? Что с ним сталось в тот день, когда вы его предали ради этой валенсийской куклы?
– Убирайтесь!
– Конечно, я уйду… И можете не строить из себя великую барыню! Я ведь служила у вашего папы еще до того, как вы появились на свет… И он, кстати, тоже не может простить вам гибель нашего Эстебана…
Я ушел на цыпочках и вернулся минут через пятнадцать, на сей раз нарочно стараясь погромче шуметь. Глаза у Консепсьон были покрасневшими от слез. Она взяла меня за руку.
– Эстебанито… Это правда, что ты забросил бои из-за меня?
– А что ты сама об этом думаешь?
– Я не знаю…
– Вот и продолжай не знать…
Шесть лет мы жили той безумной жизнью, какую вынуждены вести модные тореро. Как только наступал сезон, мы мчались с одной корриды на другую: из Саламанки - в Мурсию, из Севильи - в Мадрид, колеся по всему полуострову вдоль и поперек. Консепсьон, знавшая быков почти так же хорошо, как и я, все больше нервничала после каждой схватки - от нее не ускользало, что Луис не становится лучше. Ноги у него оставались по-прежнему слабыми, в любой миг можно было ожидать катастрофы. Валенсийский Чаровник мог ввести в заблуждение кого угодно, но только не нас. Я слишком часто видел страх в глазах матадоров, чтобы не заметить его в лихорадочно сверкавшем взгляде Луиса, когда он подходил к барьеру, чтобы взять у меня шпагу или мулету. В начале нашей совместной работы я чувствовал, что Луис боится, но лишь два-три раза в году. Потом дела пошли хуже и хуже. Теперь паника охватывала Луиса на каждой или почти на каждой корриде. В Аранхуэсе, когда он встал перед быком на колени и толпа вопила от восторга, я знал, что Луис сделал это лишь потому, что его не держали ноги. Консепсьон, до сих пор всегда сопровождавшая нас, перестала ходить на бои. Она больше не могла смотреть, как этот человек, с застывшей на губах улыбкой, Бог весть каким чудом всякий раз ухитряется скрыть панический ужас под внешним изяществом. Все его движения, изгиб торса стали чисто рефлективными.
Несмотря на то, что Луис отнял у меня Консепсьон, я не питал к нему злобы. Это был мой друг, мой товарищ по арене, и всякий раз, когда я видел, как он бьется с быком, сердце мое сжимала тревога, ибо с каждым днем мне становилось яснее, что однажды Валенсийский Чаровник получит корнаду[14], от которой не спасут ни Пресвятая Дева, ни врачи. По мере того как Луис копил миллионы песет, я все более горячо жаждал, чтобы он сумел вовремя остановиться, уйти с арены во всем блеске славы и поселиться в своем чудесном имении неподалеку от Валенсии.
Через десять лет после того как получил альтернативу, Луис стал одним из самых известных матадоров Испании. Он сохранил фигуру героя-любовника и тот бархатно-нежный взгляд, что когда-то приводил в экстаз наших матушек, когда какой-нибудь Рудольфо Валентине, снятый крупным планом, казалось, смотрел на каждую из них. Зато я состарился. Консепсьон тоже. Она - должно быть, от волнения. Каждый раз, когда мы уходили на бой, Консепсьон оставалась сидеть в кресле возле телефона и оживала, лишь услышав от меня, что все кончилось благополучно и ее муж держался великолепно. Это давало ей несколько дней передышки. Но я замечал, как с каждым годом у глаз Консепсьон залегали новые морщины. Она утратила веру, необходимую жене тореро.
Но больше всего Консепсьон огорчало, что у них не было детей. Может, так получилось из-за того, что Луис постоянно разъезжал и не мог вести нормальную оседлую жизнь? Что до меня, то при всей нежности к подруге детства я ничуть не грустил об отсутствии плода, венчающего любовь, отнятую у меня. Рождение мальчика заставило бы меня слишком горько жалеть, что не я его отец, а родись девочка - как мучительно напоминала бы она мне о той, ради кого я изображал бой быков на берегах Гвадалквивира…
Все изменилось, когда в нашу жизнь вошел Пакито.