6
Думаю, что лица всех стариков одинаковы, на манер модных шапочек или сапожек. Потому что все наши лица выражают одно стариковское недоумение – куда она ушла, жизнь-то?
В молодости, лет в тридцать-сорок, я свое здоровье соблюдал строже. И не курил, и не переедал, и водицей холодной обливался. А теперь, когда, казалось бы, надо тем более следить за ним, я к здоровью равнодушен. А почему? Потому что мысли растопили мои убеждения молодости. Какая важность, сколько я проживу. Не сколько, а как?
Старики, между прочим, разные бывают. В том числе и старушки. Знавал я одну, семидесятилетнюю. С двумя внуками запросто сидела. На лыжах бегала километры. Раз в неделю уходила на ночь играть в покер. Шляпки носила моднейшие, отчего все оглядывались, поскольку ей по возрастному рангу положено было носить не шляпку, а платок оренбургский. А когда она вышла в юбочке по колено, то старухи наши плевали ей вслед, как ведьме.
Господи, давно ли я оттуда, из природы взялся? А уже пора туда, в природу, возвращаться.
Шел я из булочной с одним старичком моих лет. Разговорились. Он меня спрашивает: "Слыхал новость?" – "Какую?" – "Последнюю". – "Так теперь этих новостей больше, чем баранок в магазине". – "Родился пятимиллиардный человек!" – "Ну так поприветствуем его". – "Поприветствуем? Да теперь нам с тобой помирать надо". – "Почему же?" – "Освобождать место для шестого миллиарда..."
Чем больше живу, тем больше удивляюсь однообразию человеческой жизни. Люди делают одно и то же и решают одни и те же проблемы. И так поколение за поколением, человек за человеком.
Вот какое дело... Жил я себе, жил, и ниоткуда меня не исключали и не выгоняли. Не выгоняли ни с каких работ, ни из квартиры, даже из гостей никогда не выгоняли; не исключали ни из профсоюза, ни из школы, ни из техникума... И вдруг исключили из жизни: сразу, насовсем и ни за что. Хотя есть за что – за старость.
Пошел сегодня в магазин. Сметанки взять. То ли руки тряслись, то ли банка скользкая, но она, уже со сметаной, как щука, из рук вильнула и на пол. Вроде взрыва бомбы, стекла и сметана в разные стороны. Продавщица мне выдала: "Дед, дрыхнешь, что ли, на ходу?" Женщина, на которую попали сметанные брызги: "Если руки не держат, надо сидеть дома". Уборщица, пришедшая с ведром и тряпкой: "Гони, старый, рубль за уборку". Потом каждая еще добавила и повторила. Когда уходил, уборщица напомнила: "Тебе еще и от твоей бабки попадет".
А молодой бы кокнул банку? Посмеялись бы, и только.
Молодость ищет сложности, а старость – простоты.
Есть в исполкоме такая комиссия – по делам несовершеннолетних. А нужна и другая комиссия – комиссия по делам престарелых.
Вопрос самому себе: чего можно в моем возрасте ждать? А ведь поджидаю. Конечно, телефонного звоночка, внезапного письмеца или заблудшего гостя. Но ведь жду иного, серьезного и весьма переменчивого для моей судьбы. Ходил-ходил по комнате да и сообразил, чего я, старый мякиш, ожидаю...
Позвонят, я открою дверь, и войдет ко мне комиссия государственная, в очках и с портфелями. "Вы Иван Никандрович Анищин?" – "Я как таковой". – "Это вы прожили семьдесят лет на нашей земле?" – "Я, а то кто же". – "Это вы жили и при культе, и при волюнтаризме, и при застое?" – "Так точно, все пережил". – "Это вы накопили столь ценный житейский опыт?" – "Накопил полные закрома". – "Посему, Иван Никандрович, мы будем вас записывать три месяца и три дня..."
Слышу частенько, что старики охотно работают и надо их к труду привлекать. Да не работать они должны и не молодым помогать, а учить жизни и делиться опытом. Ибо каждый старик есть кладезь. Только умейте черпать.
Пусть все берет, но только не книги.
7
В плане – расследование даже маленьких дел я планировал – была строчка: "Позвонить на "Прибор"". Но коли я тут...
Охранница так кондово облапила мое удостоверение, что я затревожился: вернет ли? Сжимая его одной рукой, второй она сняла трубку и громко кого-то спросила:
– Тут следователь пришел. Пускать?
Я вобрал голову в плечи и попробовал стать незаметным и тонким, как столбик турникета. Но все, кто здесь был, – группка парней, две девушки, женщина у окошка пропусков – уже повернули голову и уставились на меня. Еще бы – следователь. Почему я сжался?
Люди, насмотревшись телефильмов, ожидали увидеть энергичного, поджарого и обаятельного молодого человека. У турникета же стояло нечто противоположное: невысокое, пожилое, очкастое и слегка грязное; да еще в шапке с козырьком – почему-то этот козырек меня угнетал неуместностью на зимней шапке, хотя Лида утверждала, что так модно и мех тюлений. Я сжался, потому что охранница, в сущности, меня унижала. Что это за следователь, которого можно не пустить? А если бы я гнался за преступником?
Пальцы распрямились, вернули удостоверение и показали, что путь свободен. Я скоренько нашел отдел кадров. Молодой человек долго названивал, выясняя, работает ли кто-нибудь, знавший Анищина. Одного нашел.
Кадровик уступил свой кабинет: я не оперативник, мне протокол писать, поэтому нужен стол. Минут через пять пришел старичок, светлый, точно его спрессовали из сахара. Белые волосы, белая кожа и белый халат. Василий Игнатьевич Курятников.
– Жаль Ивана Никандровича, – вздохнул он, ибо весть о самоубийстве уже просочилась.
– Когда виделись в последний раз?
– Э-э, лет десять назад.
– Значит, вы не дружили?
– Нет, но последние годы работали бок о бок.
Столь давняя информация большой ценности не имела. Впрочем, случалось, что мотивы преступления, или того же самоубийства, уходили в прошлое далеко, в самое детство.
– Что Анищин был за человек?
– Стеклодувом он был первосортным.
– А разве не мастером?
– Мастером в своем деле. Видели когда-нибудь работу стеклодува?
– Приходилось.
– Это же сказка! Но тяжело. Жарко, легкие работают, как мехи в кузне, и опять-таки искусство. Ивану Никандровичу поручали делать приборы редкие, соединяющие механику со стеклодувным делом. Расскажу историю...
Чем глубже в годы погружалась его память, тем сильнее он оживлялся. Туманные глаза посветлели; скулы, обтянутые тонкой и белой, как его халат, кожей, розово залоснились; равнодушные руки начали жестами помогать словам.
– Занимался отдел одной штучкой, назовем ее изделием. Не важно какое. Приходит Иван Никандрович к начальнику отдела и говорит вполне серьезно: мол, давайте это изделие я один разработаю. Начальник похихикал: у него над изделием двадцать научных работников корпят. С тем Иван Никандрович и отбыл. Прошел некий срок, и все происходит в обратном порядке. Начальник отдела является к Анищину и слезно просит помочь, сделать прибор, поскольку двадцать сотрудников с диссертациями весь срок упустили, а прибора нет как нет. Прибор для дела, поэтому Анищин ломаться не стал. Но и покуражиться стоило за промашку начальника. Поставил Иван Никандрович такое условие: деньги за изделие, между прочим, солидные, принесет сам начальник на квартиру и лично вручит жене Анищина. Так все и вышло: изделие сделал, и деньги начальник отдела принес.
Я помолчал, обдумывая, как рассказанная история объясняет характер человека и может ли все это иметь какое-то отношение к причинам самоубийства. У Анищина были золотые руки. Такие люди частенько начинали пить, в чем я не раз убеждался, и даже имел свою объясняющую теорию. Но мой опыт ничего не говорил о связи квалификации человека с самоубийством. Похоже, что Анищин был самолюбив. Но и самолюбие само по себе не могло подвигнуть на смерть.
– Василий Игнатьевич, какая у него была семья?
– Я только видел жену-покойницу.
– А родственники, друзья?..
– Иван Никандрович распахиваться не любил.
Если Анищин не любил распахиваться, то одиноким он был уже тогда. Одиночество, как и все на свете, бывает разным. Вся суть в том, почему человек одинок. Не может ужиться с людьми из-за паршивого характера, мешает стеснительность, занят всепоглощающим делом, или душит эгоизм? Но есть одиночество почти святое, идущее от самобытных убеждений и самостоятельности натуры. Я пока не знал причины одиночества Анищина и не был уверен, что именно оно привело его к самоубийству. Мне вспомнились одно-два дела, когда женщины покончили с собой от пустоты в жизни; правда, их покинули мужчины, что можно посчитать мотивом любовным.
– Дома у него бывали?
– Один раз, когда он только что въехал в однокомнатную квартиру.
– А после того, как Анищин ушел на пенсию?
– Не встречались. Правда, год назад он звонил, в гости приглашал, да я отказался.
– Что так?
– Да не по-людски приглашал. Не виделись мы с ним лет девять. И вдруг зовет, чтобы шел я тотчас. А ведь дело...
Иногда на меня накатывает жутчайшая философская хандра, когда мир кажется набором случайностей и, в сущности, хаосом. Эти случайности все незначительны и необязательны, но их так много и они так густо сплетены, что кажется, на судьбу влияет не только расположение звезд на небе, а и пылинка, севшая невзначай на волосок ресницы. Тогда – в жгучайшую хандру – допускаю, что я, сядь вторая пылинка на ресницу судьбы, мог бы не встретиться с Лидой и прожить жизнь с другой женщиной; что родился бы у нас сын, а не дочь Иринка; работал бы я библиотекарем, а не следователем...
Кто знает, как повернулась бы судьба Ивана Никандровича Анищина, сходи к нему в гости Василий Игнатьевич Курятников?
– Как считаете, почему Анищин решился на самоубийство?
– От несоответствия.
– То есть?
– Человек должен либо работать, либо помирать. Иван Никандрович – трудяга, вышел на пенсию и десять лет прожил втуне. Вот и заскок.
– От безделья, значит?
– Определенно.
Я с сомнением улыбнулся, ибо знаю людей, коим несть числа, которые не работали, а похаживали на работу, и жили себе, не умирая. Наверняка Анищин чем-то занимался, коли он золоторук...
Моя мысль споткнулась и замерла. Так с ней бывало перед новым поворотом или каким-то открытием. Тут важно не упустить того, на чем она споткнулась. Квалификация Анищина...
– Василий Игнатьевич, он был хорошим специалистом?
– Классным.
– Выходит, и зарабатывал прилично?
– Побольше другого начальника.
– Почему же существовал в бедности?
– Как это в бедности? – изумился Курятников и вскинул голову, отчего розовая шея стала длинной, как у птицы.
– Еды не было...
– Наверное, все съел.
– Холодильник крохотный...
– У него стоял громадный ЗИЛ.
– Убогая мебель...
– Как убогая? Красное дерево, инкрустация, ручная работа.
– Такая была у Анищина мебель?
– Ему за резной шкаф знатоки четыре тысячи давали! А старинная бронза? Какие шандалы и подсвечники! А часы с кукушкой? Причем птичка не просто куковала, а выскакивала, отряхивалась, а потом уж и ку-ку. А бокалы с княжескими гербами? Иван Никандрович любил старинные вещи и денег на них не жалел. Музей был, а не квартира.
– Где же все это, Василий Игнатьевич?
– Мне неведомо.
– Странно...
Мы помолчали. Я переваривал информацию; Курятников, видимо, вспоминал квартиру Анищина.
– А Сокальская что говорит? – спросил он с непоколебимой уверенностью, что я с ней встречался.
– Еще не вызывал.
Эта его уверенность глупейшим образом лишила меня сил признаться, что я не знаю, кто такая Сокальская.
– Она в двадцать первом кабинете сидит.
8
При больном здоровьем не похваляются. Почему же у нас песни про молодых и для молодых, в коих восхищаются здоровьем и силой. Передачи о молодых и для молодых, кино для них же и о них, товары, встречи, дискуссии, круизы и всякое другое, включая черта в стуле. Я не прошу такого же для стариков, ибо все одно не дадут и не сделают. Я только хочу сказать, что нехорошо то и дело напоминать старым о молодости.
В нашем сквере, под елочкой, нашел свинушку. Как занесло и откуда?.. Люди обсуждают, комсомольцы спорят, девицы щебечут об одном вопросе: что есть счастье? Меня бы спросили. Счастье – это взять корзинку и пойти в лес за грибами. На своих ногах, на весь день, на холмы и просторы. Между прочим, каждый человек похож на какой-нибудь гриб.
Одиночество одиночеству рознь. Я не про то, что некому сходить за хлебом, вызвать врача или подать стакан воды. А вот чихнешь, так "Будь здоров!" некому сказать.
Непонятное это явление, именуемое старостью. Умственно крепок, даже покрепче, чем в молодости, поскольку опыту прибавилось. Морально вырос, ибо освободился от самодовольной нетерпимости и молодежной жеребятинки. И физически еще, допустим, самостоятелен. В специальности никто не превзошел. Все вроде бы есть и все при тебе. А из общества исключен. Стал человеком второго сорта, вроде какого туземца.
Весной и летом я не один. Деревья в сквере листочками мне знак подают. Солнышко в кухню заглянет. Синее небо свежестью дохнет в форточку. Птичка какая сядет на подоконник да и отряхнется. Бывает, что и бабочка-капустница залетит... Все они как бы со мной. А зима придет с осенью... Никого.
Со мной происходит интересный эпизод. Аппетит есть, силенка еще теплится, ничего не болит... А неинтересно. Все, что в книгах, газетах, по телевизору или на улице, – уже было и было. Для старика это всего лишь варианты. Посему нет во мне любопытства. Выходит, что помирать надо не тогда, когда тебя едят болезни или нету сил, а когда иссякло любопытство.
Вспомнил я Василия Игнатьевича Курятникова, с которым когда-то вместе трудились. Он и теперь еще там подвизается, бумажки перебирает. Позвонил ему, в результате чего меж нами произошел нижеследующий разговор: "Василий Игнатьевич, ты придешь на мои похороны?" – "Типун тебе на язык, Иван Никандрович". – "Нет, ты ответь, мне к концу жизни знать надо". – "Иван Никандрович, конечно, приду". – "Василий Игнатьевич, а ты не жди". – "Чего не жди?" – "Смерти-то моей". – "Да разве я жду?" – "Не жди, когда я помру, а приходи теперь, к живому. Смотришь, я и проживу дольше..."
Какую слышу от стариков хитрость... Мол, не могу помереть, некогда, еще дела не кончены. Наивная уловка. Как будто дела можно когда-нибудь переделать? Но у меня и такой уловки нет. Делать мне нечего. Могу помирать.
В сквере гуляет молоденькая старушка лет шестидесяти. А вокруг нее прямо-таки клубятся шавки в количестве трех штук. Беленькие и пронырливые, с красными язычками. Меня собачки, конечно, обнюхали как своего. Подошла хозяйка. Я не удержался от любопытства: "Любите тварей земных?" – "И люблю, и смысл в них есть". – "Какой же смысл?" – "Умру, стану веществом, потом перейду, допустим, в собачку. Так ведь хочется к хорошему хозяину попасть".
Говорят, яблоко от яблоньки недалеко падает. Господи, почему же это налитое яблочко так далеко упало от меня?
Видать, есть на земле райский уголочек по адресу Морской проспект, дом десять, квартира два.
9
Курятников порывался проводить до двадцать первого кабинета, но я счел неудобным затруднять старика. Расспросив, пошел самостоятельно. И заблудился.
Коридоры огненными фантастическими туннелями уходили в бесконечность. Потолки, перекрещенные трубками ламп, казались какими-то раскаленными системами. Слепящий свет, отражаясь от пластика стен, казалось, просвечивал людей, как рентген. Миновав километра полтора этих коридоров, поднявшись по металлическим лестницам, пройдя переходы и перекрытия, я уперся прямо-таки в фантастическую картину, куда и должны были привести фантастические туннели...
Посреди безлюдного зала стояли, как мне сперва показалось, громадные клювастые птицы и вертели крепкими белыми шеями. Мягко жужжали моторы. Роботы трудились самозабвенно. В их плавных и расчетливых движениях была почти человеческая грация, поэтому хотелось им сказать, чтобы отдохнули, посидели, покурили.
Я смотрел, не в силах оторваться.
В таких случаях меня задевает противнейшее чувство собственной никчемности. Когда я вижу чудеса техники – самонастраивающийся станок, взлетевший самолет, уходящую под воду субмарину, огнекипящую доменную печь, какой-нибудь пончикоделательный автомат – то всякая работа за столом с бумажками начинает казаться сущей безделицей. В каждом мужчине сидит тоска по работе мускулами и руками. Кстати, я знаю верный тест, определяющий настоящего мужчину безошибочно: покажите ему молоток либо какую-нибудь дрель, и если сердце его не ёкнет – он не мужчина. Кстати, я – мужчина, хотя не умею толком работать ни молотком, ни тем более дрелью, но сердце мое от них ёкает.
Оторвавшись от созерцания цапель-роботов, я побродил еще по коридорам, пока добрый человек не подвел меня к двери под номером двадцать один. Табличка оповещала, что там находится экономист. Постучав, я вошел,
В объединении "Прибор" не берегли электричества. Я будто в фонарь вступил. В небольшом кабинете не только пылали лампы дневного света, но и отраженно светились гладкие стены, лакированные столы, вычислительные приборы и даже белая бумага. Впрочем, сильно близоруким, вроде меня, свет не помеха.
За главным, за большим столом, сидела женщина, мне знакомая.
– Здравствуйте, – сказал я, глянув в угол на деревянную вешалку, представлявшую оленьи рога, насаженные на полированный шест.
Песцовая шапка, донельзя выбеленная ярым светом, походила на снежный сугробик, повисший на сучьях. Женщина перехватила мой взгляд и усмехнулась:
– Я вас еще у лифтов приметила.
– Вы Сокальская?
– Да, Галина Ивановна Сокальская. И что?
– Хочу поговорить...
– Мало того, что следите за мной, так еще и агента подослали.
– Какого агента?
– Дурачка, хотевшего снять с меня шапку. Хотя бы предлог выдумали поостроумнее.
– Никакой это не агент.
– Ага, случайный знакомый.
Не думал, что предстоит обороняться. Тот, кто оправдывается, заведомо виноват. Я еще ничего не понял и ни о чем не догадался, но был уверен, что нападать следовало мне. Однако я мешкал. Хотя бы потому, что Сокальская не предложила ни раздеться, ни сесть. Мое переминание посреди кабинета вызвало у нее новую, ничуть не стеснительную усмешку.
Вместо того чтобы сообразить, кто она такая, я разозлился и потерял всякую остроту мысли. Потому что передо мной сидело живое воплощение спеси, ненавидимой мною всегда и сильно.
Суть не в ее импортном костюме с модными плечиками и не в серьгах, поблескивающих бриллиантно; не в сахарно-белых руках с рубиновыми ногтями, казалось, вонзенными в пространство; и даже не в благородной белизне округлых щек, начинавшихся, по-моему, прямо от висков; и даже не в изумленном изгибе бровей и насмешливом дрожании губ... И не во взгляде, способном своей силой отворять двери. Суть в том, что все это соединялось в нечто чрезмерное, сверхвеликое и надземное; нечто суперголливудское, случайно попавшее в кресло экономиста.