За шестнадцать лет эксплуатации золотоносный пласт был практически полностью выбран. Вопрос о закрытии лагеря и прииска ставился уже в прошлом, 1957 году. Однако было решено продлить работу еще на один сезон, чтобы окончательно зачистить все оставшиеся участки. Планировалось взять новые пробы и еще раз проверить содержание золота на прилегающих участках реки, где добыча считалась нерентабельной.
Лунев получил задание обследовать Илим, небольшую порожистую речку, впадающую в Нору, километрах в пятнадцати выше по течению. Илим уже сбросил ледяной покров, и его торопились обследовать до наступления распутицы. Впрочем, первичная разведка речки уже проводилась в сорок первом году, там ничего интересного не нашли, и от Лунева требовалось лишь взять контрольные пробы и включить данные в реестр документации.
В лагере имелось всего две автомашины, которые были постоянно нарасхват. И вот с утра, когда внезапно подвернулся "студебеккер", срочно была сформирована разведывательная партия, в которую воткнули несколько человек, подвернувшихся под руку.
Вездеход, подскакивая на ухабах, шел по зимнику - дороге, протоптанной за зиму десятками зековских бригад. Захар и Лунев сидели в кабине, мы с Мишкой и Слайтисом - в кузове. Слайтис, высокий красивый парень, держался от нас особняком. Прибалты, а их в лагере десятка два, предпочитали общаться только друг с другом. В отношении русских сквозила холодная неприязнь. Они считали и нас, зеков "Медвежьего", оккупантами своей страны и виновниками всех их бед.
Слайтис с 17 лет воевал в отряде "лесных братьев", был взят в плен в бою и лишь по молодости лет избежал расстрела. Сейчас ему лет двадцать пять, а в лагере он сидит с пятьдесят третьего года.
Слайтис вызывал у меня невольный интерес своей прошлой жизнью, но в разговоры с ним я вступать не пытался. В отчужденности латыша сквозила немалая доля высокомерия. Благодаря землякам он работал в хлеборезке на сытной теплой должности. И одет был куда лучше любого из нас - в просторной новой телогрейке, в добротных, подшитых кожей валенках и даже имел теплый шерстяной шарф.
…Зимник кончился. Километров восемь нам предстояло ехать по целине. Под колесами тяжелого грузовика целыми плитами с хрустом ломался наст. В некоторых местах снег переваливал за бампер, и машина напоминала большую лодку, расталкивающую льдины. Бело-голубая снежная равнина ослепительно сверкала под лучами солнца. Мы невольно жмурили глаза, прикрываясь ладонями.
Снова пошел сосняк. В лесу снег не был таким ярким, кое-где уже темнели проталины. Весна в здешних краях наступает быстро. На рассвете было градусов восемь мороза, а сейчас солнце жарит вовсю, хоть телогрейки снимай.
Огромный лось поднялся из-под сосны метрах в семи перед машиной и, на мгновение застыв, кинулся в сторону. Мы заорали и замолотили по кабине кулаками, но солдат-водитель и без нашего сигнала резко остановил "студебеккер" и, выскочив на подножку, целился в убегающего лося из карабина.
- Стреляй, уйдет!
- Чего телишься?!
- Уйдет, блин, уйдет…
Звонко хлопнул один, потом второй выстрел. Лось, высоко вскидывая длинные ноги, прибавил ходу. В сосняке последний раз мелькнули пятна светлой шерсти на ляжках, и лось исчез среди деревьев.
- Далековато, - рассудительно заметил Лунев.
- Мазила, - отозвался Захар.
Николай Захарчук имел весу достаточно, чтобы не заискивать перед каждым солдатом. Он был вхож к начальнику лагеря, и тот зачастую лично поручал ему возглавить работу, где заваливался план и требовалась жесткая рука.
Солдат это отлично знал и реплику Захара оставил без ответа. Хмуро сплюнув, он передернул затвор, выбросил на снег дымящуюся гильзу и снова полез в кабину. Машина двинулась дальше.
- Жалко, что не я стрелял, - усмехнувшись, сказал Слайтис.
Преображаясь, он вскинул воображаемый карабин, хищно прищурил левый глаз и, мгновенно представив цель, звонко щелкнул языком.
- Попал бы? - спросил Мишка.
- Конечно!
- Языком легко попадать.
- Ха! - Слайтис мгновенно вскипел: - Я ваших чекистов валил на бегу за триста шагов. И знаю, за что здесь гнию! Не за то, что ты, за два паршивых мешка зерна!
- Знаешь, что, заткнись, - не выдержал я. - Бандера недобитый! Сейчас сыграешь у меня башкой в снег.
Я знал, что физически я не слабее Слайтиса, а жизнь меня тоже научила кулаками махать. Латыш замолчал, а я подумал: при чем тут Бандера? Он у западников на Украине главарь, а в Латвии кто-то другой. Впрочем, не все ли равно. Рот я ему заткнул, пусть поумерит свою спесь…
Часа через четыре мы наконец добрались до Илима. По дороге два раза застревали. Всей кучей под командой Захара дружно рыли снежный коридор и подкладывали в болотистых местах тяжелые доски, предусмотрительно заброшенные в кузов еще в лагере.
Назад ехать будет легче, колею мы пробили. Но пройдут считанные дни, и еще пока рыхлый под настом снег осядет, превратится в вязкую кашу, под которой, отмерзая, разольются широкие полосы болот. Тогда до осеннего льда пути сюда не будет. Разве что лодкой, вверх по Норе, минуя пороги и каменные теснины.
Времени у нас было мало. Пока мы с Мишкой ставили солдатскую палатку, оборудовали печку и рубили лапник на пол, Лунев, Захар и Слайтис отправились брать пробы. Через два часа к ним присоединились и мы с Мишкой, но уже темнело, и Захар приказал сворачиваться.
- Ну как? - спросил я, принимая тяжелый обледенелый лоток.
К вечеру заметно подморозило.
Лунев промолчал, а Захар, озабоченно поглядев на него, сказал, что лучше бы мы затопили печку.
- Ты же сам сказал идти вам помогать, - возразил я.
- Сказал, сказал… Ладно, пойдем ужин готовить да спать.
Спустя час, когда мы, рассевшись вокруг раскаленной печки, жадно глотали пшенку, заправленную свиным жиром, Мишка тоже спросил о результатах промывок. И снова Лунев ничего не ответил, а Захар, размешивая в литровой кружке чифир, заваренный только для себя, неопределенно отозвался:
- Пока ничего особенного… почти пустая порода. Завтра еще посмотрим.
- Мелочь, - поспешно согласился Лунев.
Однако я почувствовал, что дело обстоит по- другому.
Они что-то скрывают. Неужели речка оказалась золотоносной? Да, Илим исследовали и нанесли на карту еще в сорок первом году, и с тех пор речка считается бесперспективной. Но из рассказов старых зеков знал я и другое. Тогда, в сорок первом, речки, ручьи, протоки разведывали сотнями. Искали способные дать крупную прибыль месторождения, не слишком копаясь в мелочевке. И такое месторождение нашли на Норе. С "Медвежьего" выкачали миллионы, а Илим остался в стороне…
Предчувствия меня не обманули. Небольшая речушка Илим, не обозначенная почти ни на каких картах и которую в любом месте можно было перейти вброд, оказалась золотоносной.
На следующий день это знал каждый из нас пятерых. Мы делали все новые и новые пробы, и всякий раз поверх сетки лотков оставались желтые чешуйки золота. Несколько раз попадались мелкие самородки.
Мы работали в паре с Захаром, а Лунев делал отметки на своем планшете. К полудню мы присели отдохнуть возле небольшого костерка. Диким и вызывающе красивым выглядел распадок Илима. Огромные ели темно-зеленой стеной обступали такую же темную на фоне снежного покрова бурлящую речку. Ярко желтела песчаная отмель, наполовину покрытая снегом, из-под которого торчали замшелые валуны.
Горные хребты с двух сторон нависали над распадком, стягивая его в узкий коридор, из которого, казалось, нет выхода. В небольших затонах стоял лед, и прозрачные острые пластины дрожали, подмываемые сильным течением.
Речка сбегала откуда-то из глубины ущелья, и ели смыкали неширокую воду выше и ниже по течению сплошной стеной. Глухое здесь было место, и мне становилось не по себе, когда я смотрел на Захара, задумчиво смолящего самокрутку.
- Слышь, Лунев, сходи погуляй. Посмотри, что там латыш с Кутузовым делают.
Я вздрогнул, тоже собираясь подняться, но Захар удержал меня движением руки.
- Посиди. Есть разговор. - Он дождался, пока Лунев отойдет подальше, и протянул мне кисет. - Закуривай… Я к тебе давно приглядываюсь, парень. Ты вроде свой. Держишь себя правильно, хотя и кличка у тебя мелковата. Малек… Ну да ладно, это ерунда. Поэтому я и говорю с тобой прямо. Надо, чтобы ты забыл про Илим. Нет здесь никакого золота! Пустышка оказалась…
- А Лунев? - невольно вырвалось у меня.
- Лунев оформит все как надо.
- Я согласен, - не раздумывая, отозвался я.
От гордости и крепкой хорошей махорки у меня
кружилась голова. Со мной, лагерной сявкой, вел деловой и уважительный разговор сам Захар, один из авторитетов лагеря. Я готов был согласиться на что угодно, лишь бы угодить ему. Захар поймет - я настоящий фраер и всегда заодно с ворами, а не какое-то колхозное фуфло. Кроме того, я хорошо понимал: кроме как молчать, нет у меня другого выхода. Слишком серьезной и опасной личностью был Захар, чтобы я мог ему не подчиниться.
- Ну откроют здесь участок, промучают людей, чтобы родной партии еще десяток килограммов ржавья дать. Не надо нам этого с тобой, правда, Славка?
Я кивнул.
- Благодарности, кроме дневного ударного пайка, все равно от начальства не дождешься, а ты для нас станешь теперь своим человеком. Если кто пасть откроет или покатит на тебя, приходи сразу ко мне… И поговори с корешком своим, Кутузовым, пусть тоже молчит. Передай ему, что паек вы лично от меня за ударный труд получите. Хлеба по буханке, махорки по три пачки, - Захар немного подумал и добавил: - Спирта бутылку на двоих. До воскресенья все получите. По рукам?
- Конечно!
Я пожал жесткую широкую лапищу Захара. От гордости и возбуждения у меня бегали по спине мурашки. Я вырастал в собственных глазах и пыжился, стараясь сохранить внешнее спокойствие.
Я переговорил с Мишкой, намекнув, что у нас теперь начнется другая жизнь, и он, конечно, тоже пообещал молчать. Насчет Лунева я не сомневался - Захар его сумеет обработать. Генка Лунев хоть и старый зек, но мужик трусоватый, прибитый лагерной жизнью.
По лагерям Лунев мыкался лет двадцать, попав в Якутию еще в тридцатые годы по контрреволюционной статье. За это время потерял все: семью, здоровье, зубы. Прошлой осенью у Лунева закончился срок, но ехать ему было некуда, и он остался на "Медвежьем" в качестве вольнонаемного мастера. Когда-то умный и интеллигентный инженер одного из горных трестов, он сломался в лагерях, потеряв вместе со здоровьем и остротой ума чувство собственного достоинства и уважения к себе. Геннадий Прокофьевич Лунев теперь откликался на кличку Лунек, и, говорят, выжил в войну только потому, что не брезговал рыться ив… помойках.
Словно окончательно поставив на себе крест, Лунев сошелся с расконвоированной воровкой Анькой Бусыгиной, тупой и вздорной бабой. Хотел заново создать семью. Анька даже родила ребенка, но жизнь Лунева от этого лучше не стала. Анька без меры запивала, гуляла с любым, кто поил ее, и устраивала дикие скандалы безропотному Луньку. Не выдерживая, Лунев собирал шмотки и уходил в общий барак, где жили вольнопоселенцы. Протрезвев, Анька снова забирала мужа к себе, так и продолжалось уже лет пять.
Лунек был исполнителен и хорошо знал свое дело. Лагерное начальство ему доверяло, но прибитый и всегда запуганный уголовниками, он не осмелился пойти против Захара. Хотя за сокрытие разведанного месторождения и добытого золота ему светил немалый срок. Впрочем, как и всем остальным из нашей компании.
Я так подробно рассказываю о горном мастере Луневе потому, что он единственный из всех нас мог, не рискуя, доложить начальству все как есть. Ради чего ему ловить новый срок? И никуда бы Захар не делся. Но Лунек в очередной раз оказался трусом, а нам, троим зекам - Слайтису, Мишке и мне, деваться было некуда. Мы варились вместе с Захаром в одном лагерном котле, и у него было достаточно возможностей, чтобы расправиться с каждым из нас.
Итак, мы все четверо пошли на поводу у Захара, и никто из нас не догадался, что обнаруженная золотая россыпь потянет за собой трагическую цепочку, которая оборвется лишь спустя несколько десятков лет.
3
Весна. Днем уже вовсю таял снег. На проталинах пробивалась молодая трава, а из леса тянуло теплым, пахнущим хвоей ветерком. Стаи гусей и уток клиньями шли на север. Мы с Мишкой провожали их глазами, думая, наверное, об одном и том же: когда же кончится наша проклятая неволя?
- На север летят, - вздыхал Мишка. - А осенью опять домой. Счастливые…
- Домой, - тоскливо отзывался я.
Той весной мне часто снилась родная моя деревня Коржевка, где я прожил до пятнадцати лет и откуда понесла меня нелегкая в город. Какой простой и легкой казалась мне моя прошлая деревенская жизнь, хотя ничего легкого в ней как раз и не было. Особенно в последний год, когда, закончив семилетку, я работал наравне со взрослыми мужиками.
Колхозный труд отупляюще однообразен, тяжел и не имеет ничего общего с развеселыми сельскими кинокомедиями пятидесятых годов. Эту истину я быстро постиг на собственной шкуре. Но, сознавая всю сладкую ложь этих фильмов, которые изредка привозили на "Медвежий", я жадно смотрел и верил им. А после мне обязательно снилась родина. Я снова шагал по траве вдоль Елшанки, быстрой родниковой речушки, огибающей наше село. Мне снились мама, сестры, белобрысый братишка Петька, постоянно таскавшийся за мной как хвост. Мы подкрадывались вместе с ним к притаившимся на сосне тетеревам, и я почти наяву слышал над ухом сопение моего младшего братишки.
Он плакал и больше всех не хотел, чтобы я уезжал из дома…
Я открывал глаза и видел над собой все те же дощатые нары второго яруса и бревенчатый закопченный потолок лагерного барака. Зачем я только поехал в этот чертов город?!
История моего уголовного дела проста и типична для многих деревенских сопляков, подавшихся в город. Я хотел получить специальность тракториста или шофера (весьма уважаемые на селе) и вернуться домой человеком. Не всю же жизнь ковыряться в навозе!
После многих моих просьб мать, недоверчиво относившаяся к городу, все же написала дядьке, который жил в Сызрани. Тот вскоре ответил, что есть возможность поступить в фабрично-заводское училище, где можно получить хорошую специальность. Кроме того, там бесплатно кормят и даже выдают форму. Это сломило сопротивление матери. С направлением от колхоза я был принят в ФЗУ на отделение трактористов, а жить стал у дядьки в рабочем поселке на окраине города.
Поселок неофициально именовался Шанхай и название свое вполне оправдывал. Скопище кое-как слепленных деревянных домишек, старые бревенчатые бараки, грязь по колено, шпана и поголовное пьянство…
С помощью своего двоюродного брата я вскоре присоединился к одной из шаек, промышлявшей кражами железнодорожных грузов. Меньше чем за год я уверенно прошел путь от застенчивого деревенского паренька до полублатного недоросля, одетого по последней тогдашней моде: широченные брюки-клеш, длинный пиджак и плоская кепка-блин. Забросил учебу, начал привыкать к вину, ресторанам, хорошей жратве и вытатуировал на левом предплечье вещую фразу: "Не забуду мать родную".
Я носил в кармане финку с наборной плексигласовой рукояткой и гордился, что меня побаиваются даже взрослые мужики.
Красивая жизнь кончилась быстро. Я пришел в себя в заплеванной душной камере следственного изолятора, куда тесно сбили три десятка арестованных малолеток. Там нагляделся всякого. Воровская веселая жизнь обернулась такой изнанкой, что блатная шелуха слетела с меня за считанные дни.
Я видел, как калечили, избивали до полусмерти, отбирали еду и одежду у слабых. Как неделями держали в грязи под нарами изнасилованных оплеванных мальчишек… И все это делали "свои"! Я видел, как долго и старательно выжигали расплавленной пластмассой на спине у одного из опущенных слово "Машка". Чтобы он не орал от дикой боли, парню затыкали рот грязной тряпкой. После процедуры снова пинками загнали под нары.
И вся эта мерзость так не вязалась с выжимающими слезу строчками про Ванинский порт:
От качки стонали зека,
Обнявшись, как родные братья,
И только порой с языка срывались глухие проклятья…
Меня до сих пор коробит, когда блатные называют друг друга "брат". Какие, к чертовой матери, братья! Нагляделся я этого братства вволю, и многое хотел бы навсегда забыть. Но долго еще по ночам та проклятая камера являлась ко мне во сне с моей деревней и лицами родных. Я, Славка Мальков, загнанный в угол зверек с разбитым в кровь лицом, из последних сил пытаюсь не упасть, выставив перед собой кулаки. Тогда меня спасли крепкие мышцы и злое деревенское упрямство. Я не дал себя унизить, забить и втолкнуть под нары, как это делали с другими.
А на допросах я вел себя по-дурацки, то бишь как истинный блатной и надежный воровской кореш. Отрицал очевидные факты, угрюмо отмалчивался, а там, где отмолчаться было нельзя, брал вину на себя. Я не хотел выдавать своих товарищей и с удивлением читал их показания, где они подробно расписывали, что делал каждый из нас.
- Дите ты, дите, - кряхтел старый капитан-следователь из фронтовиков, - а сядешь как взрослый…
Когда меня с моей дурацкой финкой брали оперативники из уголовного розыска, оплеух и пинков досталось вволю. Следователь на меня не кричал и руками не размахивал. Был он спокойным, много повидавшим на своем веку дядькой, и напоследок, передавая дело в суд, посоветовал:
- Ты там перед судьями не выделывайся… вину признавай, скажи, что раскаиваешься… А то разозлишь их и влупят под самую завязку. А завязка твоя, знаешь, на сколько тянет?
- Догадываюсь…
- На червонец, не меньше, - сказал следователь и стал загибать корявые, испачканные чернилами пальцы. - Грабежи, кражи государственного имущества… все преступления групповые… сторожа до полусмерти избили.
- Я не был!
- Зато в одной шайке околачивался. Холодное оружие с собой таскал. Так что думай хорошенько, что на суде говорить.
Я кивнул, соглашаясь со следователем, и на заседании суда вел себя, как советовал капитан. Может, поэтому и получил всего шесть лет - сравнительно мягкий приговор для суровых тех лет, когда по инерции послевоенного периода щедро навешивали от червонца и выше.
С Мишкой Тимченко обошлись строже. За машину краденого зерна он получил семь лет, три из которых уже отсидел. Мой тюремный стаж был скромнее: четыре месяца изолятора, месяц этапа от Волги до Якутии и восемь месяцев на "Медвежьем".
Мишка такой же деревенский, как и я. Работал на ферме, в колхозе под Саратовом. Разница лишь в том, что угодил за решетку прямиком из родной деревни, минуя городское "воспитание".
На краденном из родного колхоза зерне Мишка погорел семейно. Вместе с отцом и дядькой. Старики пытались его выгородить, но так как застукали в момент кражи троих, то судья обделять никого не стал. Правда, учитывая Мишкину молодость, дал ему на год меньше. Отец и дядька получили по восемь лет.
Отец отбывал срок на Урале, откуда присылал Мишке короткие письма, написанные химическим карандашом на оберточной бумаге: "Береги себя, Мишаня, и никуда не лезь. А то, что тебя к моторам приставили, считай за счастье…" От дядьки вестей не было. Мишка, вздыхая, предполагал, что тот умер. Возраст за шестьдесят и желудок с войны больной.