– Чарита Захаровна, расскажите поподробнее суть вашей жалобы.
Она вздохнула так глубоко, что ее дыхание через стол долетело до меня. Не знаю, что она вдыхала, но выдыхала какие-то приятные духи, отдаленно напоминающие запах жасмина.
– Мирон Смиритский обманул меня на тысячу рублей, – с хрипловатой угрозой, видимо, в адрес Смиритского, – заявила Лалаян.
– Так. Где с ним познакомились?
– Не помню, кто дал адрес… Это неважно, человек он в городе известный.
– Чем?
– Лечит прикосновением рук. Предвидит повороты судьбы. Духовно общается на расстоянии…
– При помощи рации, что ли? – не удержался я.
– При помощи биоволн.
– Вы, тридцатилетняя женщина с высшим образованием, во все это верите?
– Смиритский многим помог. Лично я в него поверила, когда увидела, как он обедает.
– А как он обедает? – спросил я с заметным интересом, чувствуя непроходящую изжогу.
– Принесли ему суп. Он достал золотое кольцо на ниточке и подержал его над тарелкой. Колечко отклонилось, Смиритский есть не стал, придвинул к себе второе, мясо с картошкой. Колечко опять качнулось. Тоже есть не стал. Взял кашу со сливочным маслом, подержал колечко. Оно вновь отклонилось. Заказал тертую морковь. Представьте себе, кольцо не шелохнулось. Тогда он съел. Сама видела. Чем объяснить движение колечка?
– Может быть, паром от горячей еды? – с долей ехидцы предположил я, позавидовав Смиритскому, у которого от таких обедов изжоги наверняка не бывает.
– Теперь этим наука занимается. По телевидению показывали, как женщина биополем катала шарик. Я и сама сталкивалась с прикосновением духа…
– В каком смысле?
– Мне звонил умерший первый муж.
Я замолчал, кажется, навсегда и походил на вдруг обесточенный прибор, который работал-работал да перестал. Но Лалаян никто не обесточивал, сонм колечек прически живенько подрагивал. Ее мистическое сообщение требовало и мистического вопроса. Мне же ничего не шло в голову, кроме неуместного любопытства, как отнесся второй муж к звонку первого, воскресшего?
– Чарита Захаровна, покойник звонил… по телефону?
– Да, тихий одиночный звонок. Слабенькое треньканье. И так несколько раз. Я взяла трубку и услышала всего одно слово, сказанное голосом первого мужа: "Чарита…" И все.
– Вы кому-нибудь об этом говорили?
– Смиритскому. Он объяснил, что дух первого мужа отслоился от планетарного духа, чтобы пообщаться со мной.
– Про Бена Кьюкера знаете? – хмуро спросил я.
– Из компании Смиритского?
– Из Америки, порчун.
– Ворчун?
– Порчу взглядом напущает.
– В Америке не была.
Кажется, не умела скрывать чувства и заявительница: на мое приземленное понимание биополя и на это "напущает" она раздраженным жестом провела рукой по смугловатому лбу. Прическа накренилась, эта прическа… У Лалаян были темные волоокие глаза, правильный носик и мягкие, опухшие губы; но все это удавалось рассмотреть только при некотором напряжении, потому что и черты лица, и даже фигура под стогоподобной прической как бы уже не имели значения – мой взгляд не сразу отыскивал ее лицо, упираясь в сплетение мелких черных колечек.
– Меня, товарищ следователь, сейчас интересует только одно… Привлечь Смиритского за мошенничество и вернуть свои деньги.
– Каким образом он вас обманул?
– Мирон Яковлевич сфотографировал моего отца и продал мне фотографию за тысячу рублей.
Видимо, я чего-то не понял; есть люди, которые в цепи разговора пропускают некоторые логические звенья.
– Чарита Захаровна, повторите еще раз…
– Смиритский сфотографировал отца и продал мне карточку за тысячу рублей.
– Фотопортрет?
– Черно-белая, шесть на девять.
– Тогда почему так дорого?
– Фотография с тенью.
– Ага, – вроде бы согласился я с баснословной ценой за тень. – С тенью… Какой?
– Темной.
– Разумеется, с темной; белых теней, наверное, не бывает.
– С белой тенью стоило бы дешевле, – объяснила Лалаян.
Я заглянул под прическу. Нет, не шутит: волоокие глаза суровы, носик прям, губы припухли.
Следователь обязан знать всё, я убедился в этом – еще в первый год работы, при первом же осмотре трупа. Дело в том, что знать толк в одежде и следовать моде я полагал занятием для мужчин никчемным. Но, начав в протоколе описывать одежду погибшего человека, я вдруг понял, что у меня нет ни слов, ни понимающего взгляда; указал лишь название да цвет – пиджак мужской, черный. Ни сорт материи, ни покроя, ни фасона, ни подкладку… Или вот еще: однобортный или двубортный? Пришлось учить разрезы и вытачки, набивные ситцы и всякие поплины…
И теперь мне никак не хотелось признаваться этой гордой женщине, что не разбираюсь в тонкостях фотографии. Почем нынче эти тени и почему черная дороже белой? Сижу днями в кабинете, на выставки художников и на всякие вернисажи не хожу. Может быть, зародилось какое-нибудь новое направление в художественной фотографии с непомерно дорогими тенями? Впрочем, был я в музее и не так давно, когда Алик-живописец одурманил смотрительницу и вырезал из рамы натюрморт "Лимон и две груши".
– Чарита Захаровна, я плохо разбираюсь в фотографии, поэтому задам еще вопросы… Чего тень-то такая дорогая?
– Потому что Смиритский мошенник!
– Не платили бы.
– Деньги взял вперед.
– Зачем дали? И почему Смиритский, а не фотограф?
– Мне придется сделать небольшое отступление…
– Сделайте, а то я ничего не понимаю.
Лалаян опять провела рукой по лбу; теперь я знал, что это не досадливый жест – упругие колечки се волос падали на лоб и щекотали кожу. Каждый подобный взмах гнал по кабинету сладкую волну увядающего жасмина.
– Моему отцу шестьдесят пять лет. Здоровье у него неопределенное. Может умереть сегодня, а может прожить еще двадцать лет. Тут не угадаешь.
– Понял: вы решили сделать фотографию на память?
– Таких фотографий в доме навалом.
Но мне уже открылось кое-что другое: нет, не я непонятливый, а эта Лалаян по какой-то причине не решается говорить правды.
– У отца республиканская пенсия, двухэтажная дача, трехкомнатная кооперативная квартира… Машина, которой он не в силах управлять. Между прочим, работал директором крупного объединения.
– Чарита Захаровна, ну а если бы отец работал директором мелкого предприятия? Какое это имеет отношение к фотографии?
– Мне перевалило за тридцать! – вдруг вспыхнула Лалаян. – Первый муж умер, со вторым развелась. Должна я позаботиться о себе?
Среди прочих признаков ума логику я почитаю за первейший. Бывает, что неумного человека допрашивать труднее, чем лживого. К чему она сказала о потерянных мужьях и заботе о самой себе?
– Разумеется, – надумал я поддакнуть.
Это ее подбодрило – Лалаян потянулась ко мне через стол, видимо, для доверительного разговора, отчего прическа, как Пизанская башня, сильно накренилась, обещая упасть на меня.
– Смиритский по фотографии узнает о приближении смерти.
– По любой?
– Только если сам фотографирует.
– Как же узнает?
– Под действием его биотоков на фотографии появляется тень.
– Тень – кого?
– Того, кого фотографируют. За спиной стоит.
– Ну и что она значит?
– Если белая тень, то человек будет жить. Если черная, да еще рядом, то скоро умрет.
– Итак, Смиритский сфотографировал вашего отца…
– Да, за тысячу рублей.
– Какая же вышла тень?
– Черная, за самой спиной. Мирон Яковлевич сказал, что проживет отец не больше двух месяцев.
– Умер?
Вместо ответа Лалаян усмехнулась злорадной усмешкой, скривившей ее пухлые губы.
В человеческой психике – в моей, по крайней мере, – есть какая-то нравственная застава, независимая от сознания. Сколько раз замечал, как где-то далеко, чуть ли не в глубинах космоса, туманно забрезжит догадка о чем-нибудь мерзком – и тут же наткнется на эту заставу, и пропадет опять в своих глубинах. Выходит, что совесть как бы защищается от плохого, как бы требует доказательств этой догадки от сознания. От меня то есть. Можно сказать проще: я не поверил интуиции. И эта отринутая догадка толкнула на прямые вопросы.
– Я спрашиваю, жив ли ваш отец?
– Не только жив, но и собрался жениться.
– А когда Смиритский предсказал ему смерть?
– Год назад.
Наконец-то я все понял. Какие там интуиции и догадки, нравственные заставы и сознание… Передо мной сидела сама откровенность в виде волооких глаз, прямого носика, опухших губ и взрыва волос. Я все понял. Но хотелось услышать подтверждение того, что не пропустила моя нравственная застава.
– Гражданка Лалаян, правильно ли я разобрался… Гражданин Смиритский за тысячу рублей обещал скорую смерть вашего отца, а тот живет себе и живет?
– Да, – почти мило подтвердила она, и видимо, заметив в моем лице какую-то тревожную перемену, добавила: – Знаете, проблема со старшим поколением. Позанимали все места и не выпихнуть.
Следователю не только нельзя грубить – правду сказать в глаза нельзя. Даже если перед ним сидит убийца, желавший каким-либо способом уморить родного отца.
– Что же вы хотите от нас?
– Пусть Смиритский вернет деньги.
– Обращайтесь в суд с гражданским иском.
– Но он завладел деньгами путем мошенничества. Вы обязаны привлечь его по статье со взысканием моих денег. Я была у юриста.
– Вы бы прежде сходили к этому юристу, чем давать деньги…
Протокол допроса она подписала сердито. Пухлые губы неожиданно стали плоскими, а прическа, по-моему, дрожала мелко, как от далекого землетрясения. Но мне казалось, что мы не договорили; по крайней мере, я что-то ей недосказал. Поэтому совершенно неожиданно для самого себя мой правый глаз подмигнул Лалаян, а указательный палец поманил ее ближе. Она с готовностью перегнулась через стол, боднув своей душистой прической так, что ее завитки пощекотали кожу моего лба.
– Чарита Захаровна, – потаенно заговорил я, – у меня следственного стажа за двадцать лет. Знаю кучу способов убийств.
– Да…
– Когда ваш папаша будет лежать в ванне, подкрадитесь и сильно дерните его за ноги. Захлебнется мгновенно. Как?
Она вылетела из кабинета прической вперед. Но я не грубил, поскольку запрещено.
3
После ухода Лалаян в кабинет впорхнула Веруша, секретарь канцелярии. Именно впорхнула, поскольку ей девятнадцать, возраст порхающий; у нее талия тонюсенькая, как перемычка, – невольно полетишь; в руках листки бумаги вроде шелестящих крылышек. Веруша ознакомила меня с телефонограммой из городской прокуратуры: завтра в десять совещание на тему: "Психологический и социальный портрет преступника". С участием докторов наук: юридических, психологических и философских. Просьба явиться всем следователям. Но как могут явиться все следователи, если у каждого неделя расписана по часам? Например, я завтра на десять вызвал повесткой Смиритского. С другой стороны, послушать докторов наук мне охота: хоть позлюсь вволю, потому что их психологические и социальные портреты преступников не совпадают с моими.
Я взял листок с объяснением, данным Смиритским помощнику прокурора Овечкиной. Из справочных строчек вычитал, что он работает в отделе снабжения завода "Химик"; но меня больше привлек его домашний адрес, на который раньше я внимания не обратил, – Смиритский проживал в квартале от меня. Я глянул на часы… Закон разрешает допрашивать на квартире, коли есть на то причины. Разве не причина: завтра Смиритский потеряет половину дня, а я схожу на совещание. И допрос чисто формальный, поскольку у меня не было намерения защищать ни Вовика, ни Чариту Захаровну – пусть разбираются в гражданском порядке. Допрошу Смиритского и дело прекращу за отсутствием состава преступления…
В семь часов просторный импортный лифт вознес меня на девятый этаж. У двери, затянутой в черную кожу, как во фрак, я позвонил и зачем-то огладил портфель, точно он взлохматился. Все мои молодые коллеги ходили с "дипломатами"; я же не люблю углов и жестких линий. Поэтому еще раз погладил рыжеватую от времени кожу и подумал, что Смиритский, наверное, не пришел с работы. Стоило позвонить настойчивее. Я поднял руку, направляя се к кнопке, но тут же одернул, точно обжегся; мне показалось, что черная обивка двери ослепительно побелела…
На пороге стоял мужчина в ярко-белом, как сахар на изломе, ворсистом халате. Видимо, пока я оглаживал да поглаживал портфель, дверь открылась бесшумно.
– Вам кого? – спросил он удивительно глубоким и приятным голосом, который располагал к нему сразу и бездумно.
– Мирона Яковлевича Смиритского.
– Слушаю вас…
С годами я стал подозревать, что дьявол существует. Захожу, к примеру, в булочную и вижу горелую буханку; знаю, брать ее нельзя, тем более что рядом полно хлеба нормального, – моя рука описывает дьявольскую дугу и берет эту самую горелую буханку. Вхожу в электричку и замечаю пьяненького мужичка; не терплю их, полно свободных мест – мои ноги выделывают дьявольские кренделя и усаживают меня с пьяным. Беседую с заведомым дураком, хорошо зная: говорить ему о глупости что пытаться перекричать реактивный двигатель, – нет же, непременно вверну какую-нибудь сентенцию типа "лучше потерять с умным, чем найти с дураком". Водит меня дьявол, водит.
Казалось бы, надо Смиритскому представиться, показать удостоверение, объяснить цель прихода и потом допросить. Но дьявол подвернувшейся возможности не упустил. Хотя при чем тут дьявол, коли я убежден в бесперспективности расследования? Можно и пренебречь формальностями.
– Мирон Яковлевич, нужна ваша помощь…
– Как меня нашли?
– Адрес дал один человек, но просил его не упоминать.
– Входите.
Мы миновали сумрачную переднюю и попали в комнату, в которой много чего было, но казалось, что ничего нет. Из-за стола. Он находился посреди, в некоем геометрическом центре, где все сходится и откуда все расходится. Его можно было бы назвать прямоугольным, ибо стол слегка вытянулся, но прямых углов не выходило, потому что длинные бока закруглялись дугами; короткие же легли параллельно. Впрочем, удивляла не только форма стола и его царственное положение, но и белизна – пластик, что ли такой? – и хирургическая чистота; удивлял торшер, нависший над столом странным овальным, тоже белым, абажуром, как вытяжка над плитой; удивляли два кресла, чем-то походившие на зубоврачебные. Друг против друга, разделяемые столом.
– Мне, видимо, надо представиться…
– Не обязательно,– почти ласково заверил Смиритский.
– Хотя бы имя, возраст…
– Узнаю без вашей помощи.
– Как? – не удержался я от любопытства.
– Взглядом. Да вы садитесь.
Сев, я оценил функциональность этого комплекса. Белая столешница, белый свет торшера, белый халат… И в этом белом, как бог в центре мироздания, черные глаза Смиритского, уже препарирующие меня. Я понял, что попал под микроскоп, под электронный…
Минута прошла, вторая… Смиритский молча жег меня взглядом. Разумеется, на своей работе я привык ко взглядам. Преступнички так сматривали, что у меня стучало в висках и хотелось заслониться. Взгляд Мирона Яковлевича был иным, без ненависти и недоброжелательности, но возникало дикое ощущение, будто в тебя вползает что-то темное, скользкое и бесконечное.
– Вам лет пятьдесят, – наконец заговорил Смиритский. Это нетрудно определить по моему лицу.
– Женаты, имеете одного или двух детей.
Большинство людей женаты и большинство имеет одного-двух детей.
– Занимаетесь интеллектуальной работой.
Ну, это по очкам и портфелю.
– Не курите, не пьете, много читаете и пишите, спите плохо…
Шерлок Холмс угадывал больше.
– Любите чай, – заключил он исследование.
Я удивился, пробуя этого не показать. Неужели любовь к чаю тоже пишется на лице? Или я желтею.
Взгляд Смиритского стал другим, менее заползающим и более снисходительным. Я не мог понять, откуда, в сущности, этот взгляд берется: узкий разрез глаз, почти щелочки. Широкое белое лицо с длинным носом, слегка обвислые щеки, мясистый подбородок, лысая сфера черепа – все крупно и заметно, и, казалось бы, это должно останавливать внимание человека; нет же, притягивают щелочки глаз, точно темные пещерки на солнечном побережье.
– Что это у вас? – спросил Мирон Яковлевич.
– А что у меня? – проследил я его взгляд.
Смиритский смотрел на мой указательный палец правой руки. Не знаю уж сколько лет – может быть, всегда – на суставном сгибе бурел маленький нарост. То ли родинка, то ли бородавочка, то ли жировик. Не мешал.
– Хотите, уберу его? – предложил Смиритский.
– Хирургически?
Он усмехнулся и жестом попросил протянуть руку. Я положил се посреди стола под хирургически яркий свет. Эластичные пальцы легли на мою кожу, как прохладная резина. Ну, да, тропические лианы. Сколько они лежали? Минуту, не больше. Смиритский снял руку. Я торопливо убрал свою и глянул на родинку – в ней ничего не убыло.
– Дня через три исчезнет.
– Вы ее… чем?
– Биополем.
– Сожгли?
– Она ассимилируется.
На всякий случай я подул на нее. Смиритский улыбнулся снисходительно, как от непонятливости ребенка.
– Итак, что вас привело?
– Мирон Яковлевич, жизнь все усложняется. Пестициды, нитраты, парниковый эффект, радиация… У меня жена и взрослая дочь. Не хотелось бы встретить роковую минуту…
– Говорите прямо.
– Хочу знать день своей смерти, – сказал я прямо, тут же испугавшись.
Думаю, что знать этою никто не хочет; думаю, что в глубине души каждый человек надеется жить вечно. Например, свое вечножитие я обосновал логически. Человек – существо крайне хрупкое. Родился беспомощным и беззащитным… Выживу ли? Прожил год, два, три… Но если прожил пятьдесят лет то уж дальше наверняка со мной ничего не случится.
– А не боитесь? – вроде бы усмехнулся Смиритский.
– Чего?
– Как предреку смерть, скажем, через неделю…
– Правда есть правда.
– Для этого потребуется специальный сеанс.
– Я готов.
– Завтра сможете?
– Во сколько?
– В десять часов утра.
Завтра в десять часов утра он должен быть у меня в кабинете. Или повестку не получил? Впрочем, я же пришел допросить его сегодня.
Полный лысый человек в белоснежном халате, его вползающий взгляд, больничный стол, дикий разговор о смерти… Этот приход сюда вдруг показался мне глупейшей авантюрой. Происками дьявола. А хорошо иметь своего личного дьявола, на которого можно все валить.
Мы помолчали. Теперь я не мог ни с того ни с сего козырнуть удостоверением и заявить, что, мол, это была шутка, гражданин Смиритский, давайте-ка я вас допрошу…
– Мирон Яковлевич, разрешите мне еще раз все взвесить.
– Пожалуйста.
Уже в передней меня надоумило спросить:
– Сколько я вам должен за родинку?
– Сергей Георгиевич, со следователей прокуратуры денег не беру.