Высокий, в плечах косая сажень, Кухнин смуглостью лица и черными, как смоль, волосами походил на заправского цыгана. Он имел четверых сыновей-погодков, младшему из которых было всего лет девять, и постоянно сетовал, что для прокорма такой оравы приходится держать большое подсобное хозяйство. Для обеспечения семьи мясом основной упор был сделан на кроликов. Ушастых "проглотов" в кухнинском хозяйстве ежегодно вырастало не менее полсотни штук. Когда Слава вошел в просторный ухоженный двор, Анатолий ремонтировал дверь крольчатника. Поздоровавшись, оба уселись на березовые чурбаки. Не дожидаясь вопросов, Кухнин сразу сказал:
– Звонил мне Лимакин насчет Царькова. Никогда бы не подумал, что безобидный поэт так печально закончит жизнь.
– Что о нем знаешь? – спросил Голубев.
Участковый помедлил с ответом. Тяжело вздохнув, заговорил сердито:
– Больной человек, контуженный на бессмысленной войне. Страшно сказать, сколько здоровых парней окалечили! И теперь дуракам неймется. Едва вылезли из Афгана – в Чечню влезли. Не могли миром решить проблему народа, который, кроме кинжала, ничего в руках не держал… – Кухнин поморщился. – Ладно, помолчу о политике. Тут, если что не так, не наше дело, как говорится, Родина велела.
– Ого! – воскликнул Слава. – И тебя на стихи повело?
– От деда Пахомова нахватался. Да и Гоша Царьков заколебал. Как ни встретит, первым делом: "Толян, послушай, что вчера сочинил". Месяц назад ненароком обидел мужика. Он только начал новый опус: "Солнце вышло из-за тучи", а я сдуру ляпнул: "Но, увидев дурака, снова скрылось в облака". Гоша умолк, будто под дых его ударили, и перестал со мной здороваться.
– Не понял юмора?
– С юмором у Гоши было все в порядке, но, когда замечал пренебрежение к его стихам, обижался словно малолетний ребенок.
– Непризнанным гением Федором Разиным не называл себя?
– Да ты что! Всегда представлялся: "Георгий Царьков, талантливый поэт". Однажды ему заметил, мол, не скромничаешь, Гоша вроде удивился: "А чего, Толян, скромничать? О скромности надо кричать, иначе ее никто не заметит".
– Друзей много имел?
– Наведывались к нему иногородние сослуживцы по Афганистану. Водочку пили, разговоры вели да песни на Гошины стихи об Афгане пели.
– Ты с ними не выпивал?
– С какой стати. В чужие компании никогда не лезу. Тем более, что в Афгане я не был, и говорить мне с ними не о чем. Дед Пахомов у них был почетным гостем. Умеет старик о высоких материях пофилософствовать да об Отечественной войне красочно рассказать… – Кухнин помолчал. – Недавно видел приезжавшего к Гоше крутого толстяка в кожане. Пальцы веером, сопли пузырем. Хотел проверить документы, но он быстро укатил. После Гоша мне сказал, будто это распространитель его книг был. Только, судя по виду, для этого, с позволения сказать, "распространителя" стихи – как язык суахили.
– О финансовых долгах Царьков не говорил?
– Не было у него долгов. София Михайловна содержала бывшего супруга в достатке. И книги его в издательствах оплачивала.
– Ради чего?
– А чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.
– Почему их семейная лодка развалилась?
– По-моему, из-за Гошиной инфантильности, хотя сам он свою вину не признавал. Как-то я сказал ему: "Другой, на твоем месте, за такую жену, как Соня, держался бы двумя руками, а ты, будто капризный несмышленыш, в упор не видишь ее забот". Гоша расхохотался и ответил частушкой:
У меня была жена, она меня любила,
Изменила только раз, а потом решила:
Эх, раз! Да еще раз!
Да еще много-много раз…
– Погуливает София Михайловна?
– Наверно, не без этого. Как говорит дед Пахомов, Сонечка – женщина репродуктивного возраста. Природа требует, чтобы она пополняла демографическую копилку страны, а Гоша напрочь игнорировал супружеские обязанности.
– Сказывалась иная сексуальная ориентация?
– Нормально ориентировался мужик в бабах, но словно не замечал их. Вероятно, последствия контузии дали о себе знать.
– Выпивал Царьков часто?
– Никогда не видел его пьяным.
– И в скандалы не ввязывался?
– Нет. После звонка Лимакина я много версий перебрал, но так и не решил, каким сволочам Гоша перешел дорогу.
– Может, бывшей супруге он мешал создать новую семью…
– И Соня решила избавиться от него?
– Да.
– Сомневаюсь. Царьков никаких препятствий в устройстве личной жизни Соне не чинил. Заботу о Гоше София Михайловна проявляла по своей собственной воле. Да и женщина она серьезная, не какая-нибудь сорви-голова.
– Откуда у нее богатство?
– Пути обогащения российских бизнесменов неисповедимы. Интересоваться у новых русских источниками их доходов так же неприлично, как в доме повесившегося говорить о веревке. На эту тему потолкуй с дедом Пахомовым. Старик по-соседски знает всю подноготную Царьковых.
– А что за домработница у Софии Михайловны?
– Точнее сказать, экономка Яна Золовкина. Тридцатилетняя эффектная дамочка с очаровательными глазками.
– Местная?
– Из Новосибирска. Мастер спорта по стрельбе из боевого пистолета. Работала тренером в городском тире и занималась самбо в спортклубе "Динамо". Теперь заведует у Царьковой домашним хозяйством. По совместительству – телохранитель.
– Редкая для женщины специальность.
– Редкая, да меткая. Такую "девушку" подножкой не повалишь.
– Незамужняя?
– Состоит в гражданском браке, точнее – сожительствует со жгучим брюнетом баскетбольного роста с окладистой бородкой и усами. По документам – Валентин Павлович Сапунцов. Служит охранником в коммерческой фирме "Эталон-плюс". Мне назвался коллегой. Дескать, до "Эталона" служил участковым в Центральном РОВД Новосибирска. Общительный рубаха-парень. Живет в Новосибирске.
– И как они общаются?
– Наверно, Золовкина туда ездит. В прошлом году он сюда несколько раз приезжал в "Мерседесе". Но нынче что-то я ни разу его не видел.
– А к Софии Михайловне кто приезжает?
– Мужчины к ней не ездят. Она сама постоянно в разъездах. По уши в коммерции. За последнюю пятилетку впервые выкроила месяц на отдых за границей. И вот в ее отсутствие какие-то идиоты сожгли Гошу. Выбрали, сволочи, момент, когда мужик остался без пригляда.
– Тебя это не настораживает?
– Скорее, озадачивает. Преступники были явно осведомлены, что Соня в отъезде. Но отыскать этих сволочей так же сложно, как найти живого свидетеля падения Тунгусского метеорита.
– Не усложняй ситуацию, – оптимистично сказал Голубев. – Не так черт страшен, как его малюют.
Кухнин скептически скривил губы:
– Дед Пахомов на этот счет приводит английскую поговорку: "Знакомый черт лучше незнакомого".
– Считаешь, что это дело рук залетных гастролеров?
– Не сомневаюсь, но не могу понять, с какой целью совершено убийство. Безобидный Царьков был гол, как сокол. Никакой наживы убийцы от него не могли получить.
– Он много книжек наиздавал, а обыватели считают, будто авторы гребут деньги лопатой…
– Да в нашей округе малолетние пацаны и те знали, что Гоша только издает книги, но ни хрена за них не получает. Царьков бескорыстно раздавал свои произведения с автографами направо и налево.
– Даже не пытался их продавать?
– Кому они нужны, кроме самого Гоши… – Кухнин, повертев в руках поднятую с земли щепку, отбросил ее в сторону. – Вертится у меня мыслишка: не связано ли это убийство с бизнесом Софии Михайловны?… Допустим, рэкетиры вымогали у Царьковой куш, но она отказалась бросать деньги на ветер. Чтобы запугать строптивую бизнесменшу, гангстеры прикончили бывшего мужа. Подтвердить или отвергнуть такую версию может только София Михайловна.
– Ты проконтролируй, когда она вернется из-за границы, и сразу сообщи мне. О других наблюдениях тоже незамедлительно информируй.
– Об этом мог бы и не напоминать.
– Лишнее напоминание не повредит, – Голубев протянул Кухнину руку. – Будь внимателен, Анатолий. Поеду к Пахомову. Может, дедок уже вернулся с рыбалки.
Глава VII
Пахомов оказался ростом и богатырской комплекцией под стать Кухнину, только возрастом был раза в два старше участкового. Седой как лунь старик в брезентовом рыбацком наряде сидел на крыльце своего дома и приматывал изоляционной лентой к длинному бамбуковому удилищу катушку с капроновой леской. Когда Голубев представился и передал привет от Антона Бирюкова, Андриян Петрович откровенно обрадовался:
– Не зазнался на прокурорской должности Антоша! Помнит земляка, а?…
– Помнит, – сказал Слава.
– Как здоровье у Антона Игнатьевича?
– Не жалуется.
– Молодец. У него крестьянская закалка. Школьником, бывало, таскал на горбушке мешки с пшеницей наравне с мужиками. Бирюковская порода жилистая. Антошкин дед Матвей сто пятнадцать лет прожил. Папаша – Игнат Матвеевич, мой ровесник, до сей поры хворями не страдает. Наведывался я нынче к нему в Березовку. Погостевал, окуней на Потеряевом озере вместе половили. Правду сказать, рыбалка стала намного хуже, чем в былые годы. Паскудники браконьеры даже пиявок в водоемах поубивали электрическими удочками. Придумал какой-то изверг эти приспособления. Вся живность от них гибнет. Сегодня полный день провел на пруду, а добыча – сиротская. Полтора десятка карасей изловил да одного отчаюгу карпа упустил. Здоровенный карпина брался. Прочная леска, будто паутинка, лопнула.
– Андриян Петрович, я приехал к вам по делу Георгия Васильевича Царькова, – осторожно сказал Голубев.
Румяное от солнцепека лицо Пахомова стало смурым:
– Мотя Пешеходова, как сорока на хвосте, успела передать мне нехорошую весть. Царьков-то, догадываюсь, погиб?
– К сожалению, так.
– Вот печаль-то какая… – старик покачал белой головой и посмотрел Славе в глаза. – Тебя как зовут?
– Вячеслав.
– А по отчеству?
– Дмитриевич.
– Во внуки мне годишься. Не осерчаешь, если буду на "ты"?
– Не осерчаю.
– Ну, садись рядком да поговорим ладком.
Чтобы Пахомов не увел разговор в сторону, Голубев, усевшись на крыльцо, сразу сказал:
– Следствию нужны факты, позволяющие раскрыть серьезное преступление.
Старик, задумавшись, поджал обветренные губы:
– Нитше говорил: "Фактов не существует, есть только интерпретация". Исходя из этого, Вячеслав Дмитриевич, об одном и том же явлении можно услышать разные суждения. Согласен или станешь возражать?
– Согласен. В розыскной работе каких только суждений не наслушаешься.
– По-другому и быть не может. Единомыслие в России пытались ввести только два человека: Козьма Прутков да товарищ Сталин. Из этой затеи не вышло, мягко говоря, ничего. Все люди индивидуальны. Заставь десяток художников нарисовать один и тот же пейзаж, и каждый из них нарисует картину по-своему. У каждого свой взгляд, свое мнение. Вот и мы с Мотей Пешеходовой перед твоим приездом разошлись во мнениях о Гоше Царькове.
– Мнение тети Моти я знаю, – сказал Слава. – Теперь хочу услышать ваше.
– Слушай внимательно и мотай на ус. С разными пьянчужками, как считает Матрена, Царьков не вожжался. Приезжали к нему афганские однополчане. Водку и пиво привозили, однако вакханалий не учиняли. Воспоминания вели дружеские, без вопросов: "Ты меня уважаешь?" или настоятельных требований: "Пей до дна!".
– Царьков любил выпить?
– В одиночку никогда не пил. За компанию поднимал чарку, но не до икоты. Меру знал. Водка – национальный напиток россиян. Еще при советской власти армянскому радио задавали вопрос: "Какой русский мужик водку не любит?" Радио ответило: "Мёртвый". Шутка, а доля правды в ней есть. Теперь заядлые коммунисты трубят: "Обнищал народ! От безысходности самогон хлещет, спивается!". А при их правлении мы разве коньяки да массандровские вина смаковали?… Самогон – напиток бедных. Это правильно. Так ведь и при развитом социализме деревня сплошь выезжала на самогоне. Тридцать лет назад сын привез городскую невесту. Барышня из себя, как поет Пугачева, "вся такая, блин, такая!". На асфальте выросла. Лакированные сапожки в селе грязью испачкала. Вышла тишком в сенцы. Там стояла пятидесятилитровая фляга полнехонькая прозрачной, как слеза, воды. Зачерпнула горожанка ковшик, вышла во двор и стала отмывать обувь. Моет и не может понять: почему чистейшая на вид вода так дурно пахнет?… Жених, выбежав к ней, ахнул: "Надюха, ты чем сапоги моешь?! Это же самогон, приготовленный на нашу свадьбу!". Сноха до сих пор не может вспоминать тот случай без смеха.
Голубев улыбнулся:
– Случай, действительно, юморной.
– Юмор юмором, однако скажу тебе, Вячеслав Дмитриевич, серьезно. Теперешняя жизнь в России, конечно, не сахар. Да и при коммунистах она была не сладкий мед. Величайшее завоевание социализма – торжество фразы. Величие советской державы шло в одном флаконе с нищетой, а благополучие – с позором. И вот что интересно: многие россияне тоскуют по такому абсурду. Мои ровесники, ветераны Отечественной войны, получают хорошие пенсии. Чего не жить на заслуженном отдыхе? Нет, кучкуются с оппозиционерами, требуют возвращения в светлое прошлое. Зачем? Могу понять осужденных арестантов. Их сколько ни корми, они все равно на волю смотрят. А эти-то, звонари медальными побрякушками, какую радость в соцлагере забыли?… Раскулачивание, репрессии, продуктовые карточки и талоны или вместо денег смех один?… Бессмыслица похлеще, чем телега без колес.
– Вы правы, – сказал Голубев. – Умные люди добровольно не хотят хлебать баланду и в исправительно-трудовой лагерь не просятся. За колючую проволоку попадают из-за глупостей.
– Глупости надо делать с умом, иначе получается с разбегу об телегу. Так было и у коммунистов. Хотели сделать жизнь сказкой, а вышло точно, как в сказке: карета превратилась в тыкву, принцесса – в золушку, а лакеи – в крыс. И вот все у нас так. Когда меня спрашивают о будущем, отвечаю словами Марка Аврелия: "Не теряйте мужества – худшее впереди". Жизнь невозможно повернуть назад. Все ошибки уходят в прошлое, прошлое невозвратимо, значит, ошибки неисправимы. Согласен, а?…
– Что кануло в Лету, того никакими стараниями не поправишь, – согласился Голубев и сразу попросил: – Андриян Петрович, расскажите о Царькове.
Пахомов кончиком языка облизнул верхнюю губу:
– Царьков уже явился на суд небесный, на тот суд, который всякому воздает по делам его.
– Проанализируйте поступки Георгия Васильевича. Вот, скажем, подпивши, он мог ввязаться в драку?
– Опьяняет душу человеческую не одно вино. Опьяняют еще и страсти: гнев, вражда, ненависть, ревность, месть и многие другие, между которыми бывают даже благородные побуждения. Поэтому нет ничего труднее, как анализировать душу и сердце человека… – старик, словно вспоминая, помолчал. – На моей памяти Гоша ни в какие безобразия не ввязывался. У него была одна, но пламенная страсть – поэзия. От этой страсти рухнула его семейная жизнь. Ты не пробовал сочинять стихи?
– Даже в мыслях этого не было.
– Счастливый ты парень. Бог тебя уберег от тяжелой болезни, которая зовется графоманией. Болячка эта неизлечима. Поразив душу в молодости, она гложет человека до глубокой старости. Знаю об этом не понаслышке. Сам – графоман с большим стажем. Сочинительством занялся, едва осилив грамоту. К концу десятилетки накропал две толстые тетрадки стишат. Намеревался поступить в литературный институт, да Отечественная война помешала. Забрали восемнадцатилетнего паренька в пехоту и отправили на фронт. Попал в самое пекло, под Брест. Повидал такое, чего ни в сказке сказать, ни пером описать. Фашисты перли напролом, а мы – ни тпру, ни ну, ни кукареку. У них даже песни были угрожающие: танки идут, самолеты летят и все такое мощное. А у нас: "Эх, тачанка-ростовчанка, все четыре колеса!". И вот прет на меня, лежащего в самодельном окопчике, бронированное чудовище, а кроме бутылки с зажигательной смесью, остановить его нечем. Вскакиваю с поллитровкой в руке и ору что есть мочи: "Стой, курва!". Не слышит он, вражина, моего угрожающего крика и, даже загоревшись, не останавливается. Второй бутылки, чтобы разжечь костер поярче, в запасе нету. Единственное спасение – ноги. Так вот на своих двоих рысью и прогарцевал я от Бреста до Москвы, пока маршал Жуков не заставил остановиться. Обратный путь, от Москвы до Берлина, уже на бронетехнике одолел. Домой вернулся в двадцать три года с белой, как свежий снег, головой. Человеческие нервы не из молибдена сделаны, и всякие срывы бывают. Такая вот арифметика…
– После войны не пытались поступить в литинститут? – заинтересовавшись рассказом ветерана, спросил Слава.
– За военные годы отец искурил мои тетрадки со стихами. Для сочинения новых свободного времени не стало. Голодно было после войны в Березовке. Колхоз обнищал, завалился. Это уж после Игнат Матвеевич Бирюков, вернувшись с фронта полным кавалером орденов солдатской Славы, на ноги его поставил. Родители мои состарились. Пришлось на краткосрочных курсах выучиться на тракториста и от зари до зари тянуть механизаторскую лямку. Графоманский зуд возобновился у меня в хрущевскую пору, когда культ личности развенчали. Взялся за перо – вроде получилось. Отправил пару стихов в районную газету. Их напечатали. Послал еще – тоже проскочили. Я осмелел. Запустил большой пакет в "Сибирские огни". Опять победа! Опубликовали подборку на двух журнальных страницах. Познакомиться со мной приехали из редакции поэты Саша Плитченко и Гена Карпунин. Похвалили, помогли составить сборничек карманного формата. Новосибирское издательство его одобрило, но хрущевская оттепель уже кончилась, и областной цензор, чтоб ему долго жить, зарубил мой труд. Де, мол, стихи антисоветские, подрывают устои социализма. Такой приговор ударил меня по рукам. Идти на сделку с совестью и восхвалять репрессивную власть я не мог ни за какие коврижки. На то были причины. Родители мои, имевшие до революции середняцкое хозяйство, оказались кулаками. Колхозники до хрущевской поры, как рабы, горбатились за копеечные трудодни, и паспорта им не давали, чтобы не улизнули из колхозного ярма. Со мной, защитником Отечества, власть тоже поступила, как последняя проститутка. Когда я стал ей не нужен, демобилизовала из армии без копейки в кармане. Дескать, благодари, солдат, Бога, что жив остался. Косточки других, павших в боях за Родину, до этих пор не захоронены и тлеют в лесных урманах…
Голубев воспользовался возникшей паузой:
– С Царьковым вы на почве стихов сблизились?