За все время на фронте я ни разу не был в рукопашной, всего раз или два по случаю выстрелил в сторону противника, наверняка никого не убил, зато вырыл множество землянок и окопов, таскал пудовые катушки и еще более тяжелые упаковки питания радиостанции, прополз на животе несчитанные сотни километров под взрывами мин и снарядов, под пулеметным и автоматным огнем, изнывал от жары, коченел от холода, промокал до костей под осенними дождями, страдал от жажды и голода, не смыкал глаз по неделе, считал счастливым блаженством пятиминутный отдых в походе. Война для меня, маменькиного сынка, неусердного школьника, лоботряса и белоручки, была прежде всего тяжелый и рискованный труд, до изнеможения, труд рядом со смертью.
И никогда не ведал, что преподнесет мне новая минута…
Из дальнего угла безжалостно знойного, чистого неба поплыл размеренно качающийся звук. Я еще не успел обратить на него внимания, как бешено заквакали зенитки - ближе, ближе, все яростней, все осатанелей, пятная синеву быстро отцветающими одуванчиками. Сначала разглядел я лишь легкие прорези в небе, неровный пунктир. Он рос, ширился, призрачные прорези на небосводе становились материальными, обретали форму. Завороженный, я глядел и не смел шевельнуться. Качающийся моторный гул крепчал, в нем проступало утробно-басовитое, угрожающее. Самолеты двигались прямо на меня медлительно, уверенно, упрямо, не обращая внимания на одуванчиковую метель вокруг… Прямо на меня! Ошибки быть не могло. И уже различались линейные кресты на крыльях.
С усилием на секунду оторвался, оглянулся на залитый солнцем степной мир. Обреченный мир. Никого в нем нет. Никого, кроме меня!
Я сорвался с дороги, дальше, дальше в сторону, но некуда спрятаться - плоская земля доверчиво распахнута враждебному небу. Но, кроме нее, родной земли, нет спасения, и я упал, однако краем глаза воровски выглядывал - не пройдут ли мимо, не пренебрегут ли мной, ничтожным? Нет, не блажь, не сон, прямо надо мной заваливался на бок передний самолет, неестественно громадный, с отточенно серебряными на солнце крыльями. Он заваливался, и водопадно-гневный рев обрушился на меня. Я уткнулся лицом в душную колючую полынь…
А в ней, полыни, свой покойный травяной мир, своя потаенная жизнь - по сухой былинке мечтательно полз жучок, мелкий, но хвастливо-нарядный, позолоченно-черный.
Вверху же творилось невероятное - надсадный рев, истошное завывание, жуткий шабаш злых машин. Не вижу их, не хочу видеть, но не могу не слышать. Одна тень, другая скользнули по мне. Надо мной! Над моею открытой спиной! Велико мое тело, и земля не пускает его в себя. Ползет перед глазами жучок, позолоченный монашек, никуда не торопится, ему нет дела до шабаша в небе. Он мал! Он скрыт! Не собирается гибнуть вместе со мной…
Вот в рыке и вое проступил невнятный слабенький свист. Она! Сброшена… Мой конец. Тонкий свист оборвется - меня не будет.
С грохотом колыхнулась земля и не успела встать на место, как новый сотрясающий грохот. Все кругом стало ломаться, раскалываться, биться в истерике, свет померк, а кусок степи, обнятый мною, корчился в конвульсии. На мгновение проскальзывало затишье, зыбкое, как солнечный зайчик. Оно не успевало родить надежды - снова вой, обвальный грохот, конвульсии земли. Еще, еще, еще!.. Хватит! Больше уже невозможно! Но еще, еще… Я ослеп, я оглох, я перестал себя чувствовать, смирился с концом.
Затишье, столь же неверное, как и прежде. Грохот, не столь давящий, удаленный. И пауза. Она тянется и тянется. Лишь перекатное урчание моторов да щемящий звон в ушах. Кусок обнятой мной степи снова стал земной твердью. А в потаенном травяном мире недоуменно застыл на полпути знакомый позолоченный жучок, вслушивается, поводит усиками. Он явно жив… Похоже, и я…
Долго лежу в изнеможении, отдыхаю в заповедном мирке, успеваю даже проводить золоченого монашка до вершины былинки, тихо порадоваться его победе. Наконец набираюсь сил, приподымаюсь на подламывающихся руках…
Я ждал - мир разрушен, верил - увижу вывернутую наизнанку землю, где чудом уцелел лишь жалкий клочок, который я по-сыновнему прикрывал своим телом. Милость спасения выпала нам двоим - жучку-монашку и мне.
Но, на удивление, мир во все стороны был цел, даже ни единой новой воронки рядом - раскаленная, с плывущим вверх волнистым воздухом степь, дорога, а на ней, как утверждение покоя, забытая мною саперная лопатка. Где же тогда происходило светопреставление? Да было ли оно? Не пригрезилось ли мне в страшном кошмаре?
Я добросовестно закончил свою работу, упрятал в землю кабель. Вернувшийся к жизни, я снова почувствовал изнурительность жары и мучительную жажду… Благодатно прохладный котелок воды! Но придется терпеть до огневой. Тем более что с нее никто не вышел мне навстречу, а должны бы выслать. Двинулся дальше по кабелю.
Еще не сделав и сотни шагов, я прозрел, где именно было светопреставление!
Немецкие самолеты бомбили знакомую минометную батарею.
В пологой лощинке метались, возбужденно и зло кричали солдаты, ставили опрокинутые минометы, перетаскивали и складывали в штабеля ящики, лихорадочно, в несколько лопат раскапывали заваленные щели. И все это вокруг величественно безобразной, глыбасто-рваной глубокой воронки. Несколько зияющих воронок по склонам. У одной в стремительно бегущей позе убитый, зеленая гимнастерка перехлестнута портупеей, должно быть, командир.
Ближе ко мне заросший рыжей щетиной санинструктор обрабатывал раненого. Болтался распоротый, тяжелый от крови рукав, вызывающе сияли белые бинты на черной руке. Санинструктор кричал с неестественным надрывом:
- Кучкин! А Кучкин! Слышишь меня?
Раненый Кучкин мотал пыльной, коротко стриженной головой, не отвечал.
- Оклемаешься, Кучкин! Ничего, что пришибло! Оклемаешься, брат! А рана твоя пустяковая, Кучкин!.. Шевельни пальцами! Шевельни, говорю!.. Во! Ше-ве-лят-ся!!
Я не смел приблизиться. В моей помощи тут никто не нуждался, справлялись сами. И какой я помощник, до сих пор чувствую слабину в коленках. А еще считал себя обстрелянным - неуязвим, не боюсь.
Санинструктор суетился и почти восторженно орал над пыльной макушкой раненого:
- В санбате живо поправят, будешь как новенький! И снова таскай плиту, Куч-кин!..
Возле раненого стоял котелок с водой, почти полный. Нет, я не решился попросить - счастливый у потерпевшего, здоровый у раненого. Ну нет!
А ведь здесь не было светопреставления. Погром - да. Flo люди продолжали деятельно жить. Кто знает, сколь много может вынести человек?..
Я уходил, а надрывный крик санинструктора провожал меня:
- Кучкин! А Кучкин! Повезло тебе, братец! Месяц прокан-туешься. Может, и два!..
На огневой все смешалось. Орудийные расчеты на руках - р-раз-два, взяли - выкатывали с позиций на открытые места пушки, цепляли к ним зарядные ящики. Ездовые, мешая друг другу, подавали задом лошадей, лошади сбивались в кучу, путались в постромках. Запаренные командиры не по-уставному кричали на орудийщиков, орудийщики на ездовых, ездовые на коней - крепкие выражения, толкотня, хлопанье кнутов, ржание, острый запах конского пота. Не отступление, нет, и не паника перед противником, срочный приказ - сниматься на новое место, ближе к передовой.
Словно из-под земли вырос Зычко, охомутан шинельной скаткой, карабин на плече, вещмешок за спиной - готов к походу, - скуластое лицо бронзово и непроницаемо.
- Бачишь оцей кабель? По нему до хозчасти… И швыдче, швыдче! Возьмешь две полные катушки тай разом обратно. Отсюда потянешь связь к новой огневой. Чув?.. Повторить приказание!
- А НП?..
- Яки тоби НП? Пушки сымаются, НП тоже.
- Как же они связь смотают? Нинкин убит. Старик Ефим с тремя катушками надорвется.
Зычко цепко взял меня за пуговицу, притянул вплотную, жарко дыхнул.
- О себе гребтуй, хлопец. Война не маты ридна. Шо був добреньким, забудь. Спасибочки говори - не назад гоню к пулям, а в тыл, от пуль подале. Минутку да выгадаешь.
- Может, сам сходишь?.. В тыл-то, от пуль подальше. А я навстречу бате связь мотать стану.
- Па-ав-та-рить приказание, сержант Тенков!
- Где здесь напиться?
- В хозчасти напоят,
В тыл, подальше от пуль. Хотя какой уж тыл - хозчасть рядом, рукой подать. А пуль здесь хватает, воздух стонет от них. Пожар на передовой, похоже, разгорается не на шутку.
Развернутой неровной цепью идет по степи мне навстречу часть пополнения. Свеженькие. Они на добрых полдня позже нас вылезли из теплушек, только-только приближаются к фронту.
Впереди, заломив утопающую в каске голову, бойцовски выставив узкую грудь, вышагивает лейтенант. Он весь новенький, как только что отчеканенный двугривенный. Гимнастерка, ремень, кобура пистолета, кирзовые голенища сапог - все нескладно топорщится, все не притерлось. Видать, сразу бросили из училища сюда, ничуть не старше меня годами. На круглой свежей, еще не тронутой степным загаром физиономии так и впечатано: "Видите, мне все нипочем!" Слишком отчетливо, слишком наглядно, чтобы быть правдой. Наверняка жадно ловит посвист каждой пули, гадает, какая ближе, какая дальше, несет в себе нетающую глыбу страха, но грудью вперед, молодцевато несет свое "мне все нипочем". Изредка, шевельнув плечиками, оборачивается, петушиным голосом отечески подбадривает:
- Вперед! Вперед! Не отставать, братцы!
За ним солдаты, пожилые и молодые, на одно лицо, усталые.
Дюжий, глубоко сутулящийся парень натужно выступает на полусогнутых. Он почему-то ошарашенно глядит на меня и нео-ясидаино опускается на корточки. Крупные, раздавленные работой руки с силой сжимают между колен винтовку, конец штыка замысловато выписывает в воздухе нехитрое откровение. Из-под пузырящейся каски синяя тоска усталых глаз - доверчиво мне в зрачки, в дно души. И тихий, с придыхом, недоуменный, страдающий вопрос:
- И зачем?.. Ну, зачем люди воюют? А?..
Я, старожил фронта, обремененный шестичасовым - не менее! - опытом, побывавший на передовой, на всякий манер обстрелянный, я выпрямляюсь, чтоб не показать усталости, величаво марширую мимо, не снисхожу до ответа.
Да он и не ждал его…
Война есть, никуда не денешься, размышлять о ней поздно. Умей бороться - да, с ней, да, против смерти, да, за жизнь.
Нет, не тогда в моей зеленой, не созревшей до осмысления голове родились такие слова. Слова появились теперь, спустя с лишком сорок лет. Но навряд ли они и сейчас передают хотя бы приблизительно тот биологический иммунитет против отчаяния, возникший у меня в первые фронтовые часы. Он, иммунитет, оказался куда действеннее сознания. Мое сознание и до сих пор пасует перед роковым вопросом, вырвавшимся у встречного парня с винтовкой…
Нагруженный катушками, я вернулся на покинутую огневую, там меня ждал Ефим. Он потемнел, усох, стал морщинистее, брови выгорели, выглядели седыми. Казалось, так давно расстались, что у бати наступила глубокая старость - как есть дед, прокопченный, жилистый и еще более замкнуто мудрый. Но мы оба живы и снова вместе.
Время, в которое мы теперь окунулись, не схоже с обычным, здесь минуты равны мирным неделям, часы - годам. А потому и встречи необычны, впечатляющи - ну-ка, изменились, но целы, могли б и не свидеться, уже подарок.
- Как ты там с тремя катушками справился?
- Справился. Я семижильный… Пошли, что ль?
Косматое солнце перевалило на сторону немца, висело над степью и уже не палило с прежней силой. Через степь из края в край гремящий поток, крутая кипень выстрелов и скачущее эхо взрывов. В небе, не затихая, шелестят снаряды - к нам, к нам, партия за партией, без отдыху.
Мы ползем по ровному полю, подминая под себя спелые хлеба, окруженные сатанинскими всплесками рвущихся пуль. В гуще пшеницы разрывные пули не столь и страшны, они больше пугают, действуют на нервы, для них даже встречная соломинка, тем более налитой колос, уже препятствие - рвутся, встречая их на пути. Но немцы-то били не только разрывными… Мы ползли, тянули за собой кабель, жались к бугристой земле, не смели поднять головы. Противник разошелся к вечеру.
Наши пушки встали на прямую наводку. Стать на прямую - значит, бросить вызов: играем в открытую! Кругом равнина, впереди лиловые дали. Орудийные расчеты торопливо работали лопатами, бросали красную глину, вкапывали пушки. У наиболее усердных над пшеницей торчат лишь стволы с настороженными пламегасителями.
Но здесь что-то случилось… Идут работы, мелькают лопаты, растут рыжие отвалы - и что-то замороженное, сковывающее в воздухе. Нет привычной в таких случаях суеты, никто не бегает, никто не кричит, голосисто не командует, молчаливый, сурово-сосредоточенный азарт.
А в стороне, у одной из пушек, за невысокой насыпью, в углублении, тесной кучкой батарейный комсостав во главе с командиром батареи старшим лейтенантом Звонцовым всматриваются в окрашенную косыми лучами солнца немецкую сторону, жадно курят, тихо переговариваются. Да и солдаты, те, кто не держит лопату, повыползали вперед, тянут шеи.
- Что там? - спросил я Зычко.
У Зычко уже отрыта по-уставному глубокая щель, в ней телефон, он сам на дежурстве у трубки, выкликает цветочки - Ландыш, Тюльпан, Ромашка, батареи нашего дивизиона, среди них проросла незнакомая мне Береза, должно быть, пехотная часть, которую мы поддерживаем. Все-таки Зычко расторопен - только что заняли позиции, а он уже со всеми связан, вот и мы с Ефимом принесли ему конец от Жита, хозяйственников дивизиона.
Зычко ответил мне не сразу, скупо и сурово:
- Танки…
- Немецкие?
- Нет, дядины.
И я вскинулся, Зычко не посмел остановить меня начальническим окриком.
Возле командирской кучки - почтительно в стороне и так, чтобы быть под рукой, - сидит на корточках вестовой Звонцова Галушко. Я пристраиваюсь к нему.
Идут танки… Я ждал, увижу напористый марш, поднятую пыль, сверкающие гусеницы, грозно качающиеся башни с наведенными орудиями, но впереди унылая бескрайняя степь, накаленно ржавая, с тенистыми западками. Странно: путаное кружево выстрелов во всю ширь, шорох летящих снарядов вверху, перекатно прыгающие взрывы и полный покой там… у них, в глубине. Вспухает одинокий взрыв, ватно-нечистый ком дыма вяло валится на сторону.
У Галушко острое птичье лицо, тонкие губы сплюснуты в ниточку, ноздри поигрывают, узкие глаза блестят. Он видит, я нет.
- Где? - выдыхаю я.
- Да вон высыпали… - кривится Галушко. - Еще те по-ганочки.
Пыль, башни, наведенные пушки… Посреди степи, словно пеньки вразброс на поляночке. И это танки? Греются на солнышке, не двигаются. Пыль, башни… Как они далеко от нас!.. Я отметил для себя самый крайний пенек на солнечной полянке я стал считать: один, два, три… После десятка сбился. Решил считать сначала, с крайнего. И не нашел его на месте - "пенек" незаметно переместился и чуточку подрос. Они двигались и исподтишка росли.
- Ждем, чтоб приблизились? - спросил я.
- Ждем, чтоб провалились к чертовой матери.
- Раз идут в открытую, встретим.
- Чем?
И я вспомнил разговор на НП.
- Снарядов до сих пор нет?
- Снарядов полно. Шрапнельные… Фугасные везут. Улита едет, когда-то будет. К ночи?.. Так танки раньше здесь будут.
Мы молчим. Даже мне понятно, что шрапнель для танков - что горох. Молчим, глядим в степь. Танки двигаются лениво-лениво, но двигаются, не стоят. А солнце еще не село, не скоро опустится ночь…
- Эх-ма! - вздыхает Галушко. - Шрапнелью запаслись. Шрапнель в гражданскую работала, теперь броню проломи.
В командирской группе оживление, передают друг другу бинокль, вглядываются, перекидываются скупыми фразами:
- Кто там пылит?
- Мотоциклисты, похоже.
- Курочки с цыплятками…
Оторвались от лопат даже орудийщики.
И я наконец улавливаю розовый клубочек пыли у переднего танка - "с цыплятками"…
- Товарищ старший лейтенант, разрешите!..
Над командиром батареи Звонцовым нависает командир орудия Феоктистов. Звонцов мешковат, приземист, гражданский животик выползает из-под ремня - пришел из запаса, был где-то старшим бухгалтером. У Феоктистова на мощном теле не бойцовски курносая, бабьи мягкая физиономия. Он из кадровых, считается лучшим наводчиком дивизиона.
- Разрешите, накормлю шрапнелью!
Звонцов медлит, уставившись вдаль, качает каской.
- Откроем себя, Феоктистов. По нам ударят, а ответить нечем. Лучше помалкивать.
- Одним снарядом, товарищ старший лейтенант… Всего одним! Обещаю накрыть.
Молчание. На Звонцова со всех сторон выжидающие взгляды. А пыльное облачко в степи вытягивается, распухает, озарясь багрянцем. Мотоциклистов не группа, раз-два и обчелся, а целая колонна.
- Один выстрел засечь не успеют, товарищ старший лейтенант!
- Ладно! Один снаряд, только один!
Орудийный расчет без команды бросает лопаты, деловито становится к пушке. Не пригибаясь, широким шагом, вздрагивая от нетерпения, приближается Феоктистов, на ходу роняя приказания. Жарко вспыхивает в руках заряжающего медная гильза, проглатывается затвором. Феоктистов припадает к прицелу, долго колдует…
А в глубине степи красный стелющийся дымок, словно занимающийся пожар.
Изрытый и вытоптанный кусок поля за орудийными распорками напоминает немую сцену из "Ревизора" - кто в какой позе с раскрытым ртом. Ждут выстрела.
Феоктистов распрямляется, негромко командует:
- Аг-гонь!
Пушка содрогается. Выстрел не успевает отзвучать, взметается дружный вопль. В степи над пожарищем нависает сизое облачко, расползается… Багряная змейка пыли круто сворачивается, ползет обратно, ныряет за ближайший танк, оставляя после себя розовое марево.
- Умыл!
- Одним снарядом!
- Тютелька в тютельку…
- Ай, мастер парень!
А танки равнодушно ползут. Я не из зорких, но уже начинаю различать их башни. В бинокль, должно быть, видят и наведенные на нас орудия. Восторженный говорок быстро вянет, орудийщики снова берутся за лопаты.
С визгом распарывается небо, в поле за нами взмывает вверх поток земли, от грохота закладывает уши.
- По укры-ы!..
Не командирски тонкий голос Звонцова тонет в новом, опрокидывающем мир взрыве. Поднявшееся на дыбы поле на секунду закрывает солнце. И, не давая вздохнуть, надвигается сверлящий вой. Я падаю, но успеваю заметить, как оживает пушка Феоктистова, вскидывает стволом, словно норовистый конь… А дальше уже ни видеть, ни слышать, ни ощущать ничего не могу. Где-то близко надо мной небо перемешивается с черствой глиной. Изредка куцый просвет в сознании, и тогда ливневый ропот падающего земляного крошева, зловещее шипение блуждающих вверху осколков, едкий газ, забивающий горло, деревянная голова… А затем вновь тупой толчок земли в грудь, мешанина во вселенной, небытие…