* * *
Озирский жил на Юго-Западе, в Ульянке, у пересечения проспекта Маршала Жукова и Петергофского шоссе. Путь предстоял долгий – через весь город наискосок. Филиппу повезло – по дороге на Шафировский он успел заправиться. А то бы пришлось сейчас терять драгоценное время, когда каждая минута может оказаться роковой.
Готтхильф вспомнил Валерия – как тот стоял в свете фар, среди танцующих снежинок на парковке, провожая "Волгу" босса. Конечно, парень прекрасно понимает, что психовать действительно не стоит – для него всё кончено. Что бы ни случилось, за побег Озирского спросят с Валерия. Авторитеты не любят признавать свои ошибки, а потому жертвуют всякой шелупонью – вроде него, Кислякова.
Готтхильф ехал по Шафировскому в сторону Пискарёвского, опустив ветровое стекло и наслаждаясь прохладой. Разгорячённое у печей лицо он подставил под тугую струю ветра, и ароматный дым "Винстона" относило вглубь шикарного салона.
Навстречу с рычанием неслись грузовики, и от света их фар заболели уставшие за день глаза. Филипп не переносил запаха формалина, и потому каждый визит в крематорий превращался для него в сущую пытку. Впереди замерцали тусклые огни домов. На фоне чёрного зимнего неба кварталы выглядели ирреально, призрачно, даже зловеще.
Филипп свернул на Пискарёвский проспект, погнал "Волгу" в сторону Полюстрова. А сам вдруг вспомнил, очень ясно, до щемящей боли в сердце, как двадцать четыре года назад возвращался поздним вечером домой. И нынешние светящиеся окна напоминали ему другие – в Лисаковске, в мазанке, на краю казахской степи.
Мальчишка боялся взглянуть на тёмные окна, за которыми его никто не ждал. Сначала умер дедушка, папа отца, а через месяц мать. Филиппу стало жутко в пустых крошечных комнатках, и он переселился к двоюродному брату Тиму. Так два подростка и жили, поддерживая друг друга и утешая в горе. Вся их родня оказалась на кладбище, под лютеранскими крестами.
Так же, как сейчас на тротуары, снег ложился на их могилы. Филипп сидел, скорчившись, на притащенном из мазанки берёзовом кругляке. Ледяной степной ветер насквозь продувал плохонькую брезентовую куртку, снег заметал его рыжие, почти красные тогда волосы. Уткнувшись заплаканным лицом в сырые свои колени, Филипп мечтал только об одном – простудиться здесь, заболеть и умереть, потому что жизнь его в шестнадцать лет закончилась.
Тим возился рядом, у могил своих родственников. Время от времени он оборачивался, смотрел на Филиппа, в отчаянии кусал губы. Потом молча подходил к нему, надевал на оледеневшие волосы меховую ушанку, буквально силком уводил домой. А там растапливал печку, кипятил чай с травами, отпаивал брата, потому что панически боялся потерять ещё и его…
Мальчишки никогда не видели берёз, родились и прожили недолгие, трудные свои годы в казахстанских степях. Чурбан они уволокли из поленницы, с платформы, идущей в составе с Урала в Арыстансор. И дедушка Иоганн, уже неизлечимо больной, которому не могли помочь его любимые травы, объяснял братьям, как выглядит берёза.
Готтхильф рад был бы вызвать в своём сознании такой же ясный образ отца, но не мог. Они так и не увиделись, разминулись на пятнадцать минут холодным солнечным днём, четвёртого апреля сорок девятого года. Филипп ещё не успел родиться, а Адольф уже умер. И никакие фотографии не могли заменить живого общения. Мама, помнится, радовалась – ведь сын получился вылитый Дольфи…
Мощная казахстанская "малина" пригрела сироток-немчиков. Филипп окончил медицинское училище, Тим шоферил даже без прав, с шестнадцати лет. Бандиты и воры пользовали их в качестве "лепилы" и "водилы". А спустя совсем немного времени оба стали "стрелками". Точнее, палачами, исполнителями приговоров уголовных "правилок", так как далеко не всегда они стреляли. Сказать честно, стреляли гораздо реже, чем резали, душили, травили, топили в нужниках. Просто их называли так – красиво, романтично. А потом пришло с Запада и прижилось на родных просторах короткое и ёмкое слово, заменившее все прочие – киллер…
Самое главное, думал Филипп, перехватить Озирского как можно скорее. Куда он поедет – домой или в травмпункт? Если второе, то плохо – составят акт, сообщат опять-таки в милицию. Но почему-то Готтхильф был уверен, что Озирский так не поступит. Он переносил на ногах разные напасти. Единственное, что могло произойти – внезапная потеря сознания, шок. Обер не знал, как долго и сильно били Андрея до его прихода. Тут может не выдержать и каратист, тем более что Ременюк тоже имеет пояс.
Готтхильф включил приёмник, чтобы отвлечься, и наткнулся в первой программе на песню "Дикие лебеди". На "Маяке" важный болтун, многозначительно экая, давал советы насчёт вывода страны из кризиса. Мимолётный анализ его выкладок позволил Готтхильфу понять, что таким макаром страну в кризис можно завести ещё глубже.
Странно, но необходимость тратить время, силы, даже рисковать жизнью и свободой не взбесила, не огорчила. Филипп обрадовался случаю поближе познакомиться с Озирским и понять, чем тот воздействует на людей, каким образом их вербует. Нужно было встать на место тех, кто уже поплатился жизнью, не сумев справиться с обаянием Андрея, и те, кто ещё только готовится ответить за своё предательство.
Контакты с человеком, держащим в руках агентурную сеть отдела борьбы с организованной преступностью, всегда могли пригодиться. Если Озирский не выгонит его сейчас, не врежет в челюсть и не сдаст в ментовку, будет совсем здорово. Готтхильф подумал об этом и криво усмехнулся, согревая заледеневшие руки на мягком ворсе руля.
Остались позади новостройки, пошли кварталы, застроенные "сталинками". Филипп сквозь внезапно поваливший снег пробился по Свердловской и Арсенальной набережным до Литейного моста. По горбатой набережной Кутузова, мимо Летнего сада, он благополучно добрался до Марсова поля. Вроде бы, никто его сейчас не вёл. Но всё-таки следовало соблюдать осторожность – чисто на всякий случай.
Ещё у Финляндского вокзала привязался гаишник, потребовав объясниться из-за превышения скорости в черте города. Пришлось достать довольно-таки крупную купюру, плюнуть на неё и приклеить докучливому "мусору" ко лбу – чтобы не лез со своими глупостями. Гаишник всё понял, быстренько отошёл прочь, да ещё, наверное, про себя сотворил молитву из-за того, что благополучно отделался.
Рядом с "Волгой" громыхали трамваи. Остановки казались слишком частыми и долгими, особенно в центре, где вечером пропускная способность падала почти до нуля. Выходившие пассажиры раздражали своей медлительностью. Филипп выкурил лишнюю пачку сигарет и едва не изгрыз свои пальцы, пытаясь сдержаться и не переехать кого-нибудь особенно неторопливого. Он жалел, что поехал по Садовой улице, а не по Фонтанке. Хотя и там была не идеальная трасса, и могло случиться всякое.
Здесь же, ко всему прочему, "Волгу" то и дело пытались остановить, неизвестно почему принимая Готтхильфа за "бомбилу".
– Я вам, б…, не таксёр! – рычал Филипп, выталкивая из салона подвыпивших бонвиванов и лощёных интердевочек, которые желали следовать к клиенту именно в этом шикарном автомобиле.
Какую-то золотозубую провинциальную мадам он просто выбросил из машины, потому что она ничего не желала слушать и уже собралась втиснуться к Филиппу под бок со всеми своими чемоданами.
– Какой злой мужик, девочки!.. – со смехом сказала она кому-то в темноте. А потом попыталась остановить следующий автомобиль, откуда её тоже выгнали.
Готтхильф всё же вырулил на Фонтанку по проспекту Майорова, и там опять его попытались "нанять". Отбиваться от потенциальных пассажиров пришлось у пересечения с Лермонтовским, на проспекте Газа и на Стачках.
Готтхильф старался, по возможности, выбирать самый короткий маршрут. После того, как Центр остался за багажником, остановок стало меньше. Филипп петлял по проходным дворам, потому что знал Ленинград действительно как таксист. За Обводным каналом началась Нарвская, рабоче-шпанский район города. В свете фар запрыгали помойные баки, гуляющие кошки, припаркованные "Москвичи" и "Жигули". Очень часто прямо под колёсами или около стены дома мирно дрых пьяный. Один мужик, испугавшись вынырнувшей из-за угла белой машины с ослепительными фарами, вскочил на четвереньки и удрал во двор, к гаражам.
После Автово снова пошли "спальные" кварталы, Ульянка и Дачное. На высоких трамвайных рельсах вагоны постукивали, как электричка. Филипп знал только номер дома Озирского, но там оказалось три корпуса – одинаковые "кораблики". Во дворе же, как на грех, не было никого.
Пройдя мимо светящихся подъездов, Готтхильф вернулся к своей "Волге" и тяжело вздохнул. Хлопья снега падали на его шапку и дублёнку, прямо на глазах становясь сухими и блестящими. Мороз быстро крепчал; из парка "Александрино" тянуло зимним нетронутым лесом, отчего сладкая тоска на мгновение защемила сердце. Очень хотелось найти Андрея, который, конечно же, находится рядом. Только бы выяснить, в какой корпус, в какую квартиру нужно сейчас войти!
Выручила кстати появившаяся старуха с болонкой – пришло время вечернего выгула. Готтхильф рассчитал правильно. Озирский – личность заметная, и потому пенсионерки должны знать его. Это ж для них высший кайф – наблюдать за соседом со скамеек и из окон, а потом обсуждать увиденное за чашкой чая.
– Добрый вечер! – Широко улыбнувшись, Филипп подошёл к старухе. – Скажите, пожалуйста, живёт ли у вас во дворе такой красивый молодой человек? Его зовут Андрей. Обычно он ходит в кожаной куртке, Сейчас, может быть, и дублёнку надел. Этакий плейбой… Он мне срочно нужен по работе!
Болонка деловито обнюхивала брюки Готтхильфа. Бабка же, возрадовавшись, не заставила себя упрашивать. Она была всегда рада пообщаться с новым человеком.
– Знаю, знаю! Андрюшка Озирский это, во втором корпусе живёт. Двести шестьдесят четвёртая квартира. Только, знаете, он дома редко бывает. Ночует раз в год по обещанию – Алёнка, жена его, жаловалась. А сейчас она в дородовом лежит. Её на "скорой" увезли. Судороги были, пена на губах – представляете, какой ужас? Мы же почти соседи. Озирские – на седьмом этаже. А я – на пятом, в такой же квартире. Вы тоже из милиции? – вдруг опомнилась старуха.
– Да, из другого района. Мне по телефону сказали адрес, но как-то неразборчиво. Человек торопился, да и связь была не ахти. Я понял только до номера дома. Значит. Андрей сейчас живёт один?
– Да, один. Сына Женю матери своей отдал. Только такой бабушке ребёнка-то и доверять нельзя, я вам точно говорю! Она же аэробику преподаёт. Сыроежка, понимаете? Овощи ест свежие, неотваренную крупу. Согласитесь, что так мальчишку на пятом году кормить нельзя. Красивая, конечно, женщина. Выглядит моложе Алёнки. Ходит в джинсах, вы же понимаете… Пани Мария. Ей недавно пятьдесят три исполнилось, а на вид не больше тридцати пяти можно дать. И сын такой же – совсем мальчишка. На мотоцикле носится, как ошпаренный. А ходят к нему такие типы уголовные – страшно на лестницу нос высунуть… Сейчас, сейчас, Гуля! – Высокая, костлявая старуха очень уж легко повлеклась за поводком. – Извините, заговорила вас. Значит, седьмой этаж, вон в тот подъезд идите. Хм, Андрей, вроде бы, сейчас дома! – Старуха привстала на цыпочки, взглянула на окна. – Видите, окно с лоджией? У меня погашено. Надо мной, на шестом этаже, Анна Михайловна Быкова. Ой, бедная! Под Андреем жить врагу не пожелаешь. Он штангой балуется, на пол её бросает. А потолочки у нас сами видите какие. Всё, всё, доченька, пойдём гулять! Идите, гражданин, вам повезло. Андрея дома застать очень сложно. Наверное, завёл кого-нибудь, и живёт там. Сюда-то баб не водит – мы Алёнке сразу передадим. А где-то в другом месте он всегда готовый – сразу видно…
– Огромное вам спасибо!
Филипп на протяжении всего разговора стоял так, чтобы бабуля не разглядела его лицо. Тайне способствовал и снежный туман, окутавший "кораблики". Все корпуса, кроме второго, около которого они стояли, постепенно растворялись в метели.
Лифт оказался занят. Красный глазок горел так долго, что Филипп решил подниматься пешком. Едва он взошёл на один марш к мусоропроводу, увидел неописуемую картину. Все стены были обезображены огромными кривыми буквами, оскаленными рожами, черепами с костями – как в "булгаковском подъезде", в Москве. Надписи содержали угрозы и восторги, в соотношении примерно один к одному. Попадались, правда, и другие лозунги. Например, "Долой КПСС!" или "Карабах – армянам".
Филипп всегда поднимался через две ступеньки. В "кораблике" своими длинными ногами он мог покрывать и по три. Но по мере приближения к квартире номер 264 шаг его замедлялся, а мысли делались всё более тревожными. Разговор предстоял не из лёгких. Всё-таки человека едва не сожгли живьём, и командовал парадом не кто иной как Обер. Правда, он же и подарил Андрею драгоценные минуты для побега. Но всё-таки нужно быть готовым к любым эксцессам.
Но игра в любом случае стоила свеч. Собственная свобода оказалась под реальной угрозой. И никогда в жизни, даже в Казахстане. Филипп не был так близок к провалу. Фраза затасканная, как во второсортном детективе про шпионов. Но именно она лучше всего характеризовала нынешнее положение Обера. Спасти его мог только союз с Озирским, о котором Филипп думал с леденящим страхом и отчаянной надеждой.
Около нужной квартиры стоял детский двухколёсный велосипед, и лежали поношенные женские шлёпанцы. Тут же распластался сплетённый из разноцветных тряпочек коврик. В углу приткнулась коробка из-под кошки. Обитательница, видимо, гуляла, но её рыба в консервной банке уже начинала вонять. Филипп, стараясь не наступить ни на коробку, ни в банку, подошёл к двери и опять задумался.
Похоже, жил Озирский богемно и небогато. Дверь была обычная, обитая чёрным кожзаменителем, утыканная заклёпками и украшенная блестящими медными полосками. Не мешало бы, конечно, поставить бронированную. Впрочем, может быть ещё и вторая дверь – сейчас проверим.
– Ну, с Богом! – Готтхильф снял шапку, пригладил волосы и нажал на клавишу звонка, сделанную из "пластмассы под янтарь". Звонок сначала всхрапнул, а потом обиженно динькнул.
Филипп бросил взгляд на швейцарские часы "Омега" – они показывали ровно девять. Из-за соседней двери послышалась музыкальная заставка информационной программы "Время". С облегчением и тревогой слушал Филипп приближающиеся шаги. Он ожидал вопроса, думал, как объяснить через дверь ситуацию и упросить хозяина выслушать его уже в квартире.
Но ничего этого делать не пришлось. Дверь открылась, и Андрей ничуть не удивился. Более того, он довольно улыбнулся, словно перед этим пригласил к себе Обера встречать Старый новый год. Капитан был с мокрыми, явно после душа, волосами. Аккуратно причёсанный, в спортивном костюме, усыпанном белыми колкими звёздочками. Они стояли лицом к лицу – Обер и Блад. Высокий порог почти сглаживал разницу в росте.
– Ещё раз здравствуйте! – Филипп взялся рукой за косяк. – Я могу войти?
– Можете, босс. – Андрей отступил с дороги, глядя уже выжидательно.
– Спасибо. Прошу пардону за нахальство. Вы один дома?
– Один, но сопротивляться пока в силах. – Андрей закрыл за Филиппом дверь, и тот отметил, что она – единственная, деревянная. – Вы надолго или здесь побеседуем?
– Лучше бы в комнате. Тут быстро не получится. Вы удивлены, что я пожаловал?
Филипп без приглашения снял дублёнку. В тесной прихожей он поворачивался с трудом, потому что привык к просторным хоромам на Московском проспекте. Андрей приподнял одну бровь, и его хрустально-зелёные глаза насмешливо прищурились. Он совершенно не боялся – Филипп понял это сразу.
– Удивлён ли? Отвечу словами классика. "Я звал тебя, и рад, что вижу…"
Готтхильф замер у вешалки, потрясённый столь неожиданным приёмом.
– Звал? Меня?
– Мысленно, разумеется. Мне кое-что нужно спросить у вас, босс. Пойдёмте.
Как и ожидал Готтхильф, квартира оказалась двухкомнатной живопыркой. И по великолепнейшему кавардаку можно было понять, что женщина не появлялась здесь давно – даже на одну ночь. У цветного "Рубина" давно запылился экран. Секции стенки "Вега" стояли с открытыми дверцами, и из каждой свисали рукава и штанины. С верхней полки упала женская комбинация, и Андрей даже не обратил на это внимания. В большой комнате была и "видеодвойка", которая, похоже, тоже давно не включалась.
По полу рассыпались детские игрушки, из-за чего сердце Обера мягко сжалось. Он не знал, как выглядит сын Андрея, но подумал, что сегодня спас от смерти отца, можно сказать, уже двоих детей. Впервые в жизни спас, а не прикончил. В маленькой комнате гость заметил кроватку без матраса и постели, а рядом – ночной полиэтиленовый горшок с крышкой.
У себя дома Готтхильф проводил поверхностную уборку ежедневно, не вызывая прислугу. В светлое время года протирал стёкла, потому что одна комната выхода на восток, а другая – на запад. При рассветном или закатном солнце всякая грязь на стекле становилась заметной, а потому сильно раздражала.
Собственную чистоплотность Филипп объяснял немецким менталитетом. Другие же мужчины, давно женатые, не привыкшие обходиться своими силами, всегда доводили свою берлогу до подобного состояния. Если Андрей часто приползает домой в таком виде, как сегодня, то вряд ли он может наводить марафет. Грохается без памяти на тахту, засыпает. А посреди ночи потихоньку начинает выкидывать из-под одеяла то ремень, то носки. Вон, один зацепился за торшер, кстати, польский. Другой носок валяется в углу рядом с коробкой из-под редкостных в Союзе сигарет "Кеннеди". Урна с бумагами почему-то поставлена на крышку пианино, и тут же торчит дулом вверх двуствольное охотничье ружьё. Над ним, на бухарском ковре, развешаны многочисленные кинжалы, штыки, финки, заточки.
Готтхильф подошёл поближе и принялся с интересом рассматривать коллекцию. Множество экспонатов, впрочем, относилось не к давнему времени, а к последним годам. В крайнем случае – к периоду второй мировой войны. Тут были плоские немецкие и трёхгранные русские штыки, револьвер системы Кольера с вращающимся барабаном и полкой с автоматической затравкой. Шестиствольный револьвер системы Мариэтта-Лефоне образца 1853 года, под уникальный патрон Готтхильф даже потрогал кончиками пальцев. Нет, тут не только новодел – есть, на что посмотреть! Наверное, дед Андрея где-то раздобыл, а потом передал внуку – по наследству.
Филипп оглянулся и невольно вздрогнул, увидев настоящий, пробитый пулей череп. Он висел на цепочках под книжными полками. Внутрь Озирский провёл электричество, и из потрескавшихся глазниц, из отверстий для носа и рта, из пулевой пробоины брызгал яркий свет.
Гость посмотрел на заваленный бумагами письменный стол, под которым уместились лыжи вместе с ботинками. Рядом с "Ундервундом", на конвертах и папках, Озирский позабыл кастрюлю с супом. Здесь же валялись эспандер, вскрытый пакет со стерильными салфетками и ножницы. А над всем этим, венчая сложенный из застеклённых полок шкаф, висел фотографический портрет худощавого военного с очень светлыми, холодными глазами. Филипп разглядел генеральские петлицы и католический крест, заправленный под стекло, задрапированную чёрным крепом рамку.
На полках помещались словари на два десятка языков. Один из них был даже с арабской вязью. Под полками, на спинке стула, висел дородовый бандаж – должно быть, Алёнкин…